1. Пасха Красная

                  

     Допрос в Шереметьево

    — Сотрудник службы безопасности Израиля, — представился мне молодой человек невысокого роста в чёрном костюмчике. И даже назвал свои имя и фамилию. Впрочем, я их тут же и забыл, — то ли от растерянности, то ли оттого, что нутром почувствовал: вряд ли имя и фамилия настоящие.

    Растеряться было от чего. Ещё в автобусе, когда нашу паломническую группу везли от Свято-Данилова монастыря в Шереметьево-2, кто-то предупредил, что перед вылетом обязательно будет очень придирчивое дознание о цели нашей поездки. Но уж совсем  я не мог предположить, что дознание это обернётся подлинным допросом, да ещё таким откровенно-нахальным. Ну, ладно, у них там война — война танков и самолетов против рогаток и самодельных взрывных устройств. Но там бы и допрашивали, там бы и устраивали свой шмон. А почему здесь? Мы ведь ещё на  русской земле, или эта площадка, отгороженная от всех других пространств аэропорта, уже продана и является территорией Израиля?..

    Нас тут от Союза  писателей России пятеро. Что и говорить, никогда ещё за всю почти тысячелетнюю историю русских хождений во Святую Землю такого не бывало: сразу пять представителей пишущей братии собрались вместе в путь с намерением по возвращении домой уместить свои впечатления под одной книжной обложкой. Наверняка ведь, эти наши впечатления будут во многом совпадать и, значит, делать предполагаемую книгу в чём-то вязко-монотонной. И всё же лучше так, чем заранее  распределять между собой  предполагаемые темы и события: ты, к примеру, напишешь об Иерусалиме, а ты — о Галилее, а ты — о поездке на гору Синай и так далее. Нет, решили мы: писать будем, не сговариваясь и ни  в чём не ограничивая друг друга. Даже схожие описания одного и того же обязательно будут в чём-то различаться.

    Так и я теперь, догадываясь, что мои товарищи вряд ли забудут упомянуть  об этом оскорбившем нас допросе в Шереметьеве, всё же начинаю свои записки именно с него.

    Ничего не поделаешь, есть, наверное, почти в каждом человеке, большую часть жизни прожившем в СССР, какая-то остаточная воловья покорность при встрече с лицом, олицетворяющим госбезопасность, в том числе и чужую. Не успеваю я вежливо попросить, чтобы он для начала показал мне свой документ, как он уже  мой паспорт листает и совсем невежливо спрашивает, что я делал в ноябре прошлого года в Сирии.

    «Да какое твоё, однако, дело, юноша?» — шевелится у меня на языке, но  во-время вспоминаю утреннее предупреждение Сергея Лыкошина о том, что к сирийской пометке в паспорте они обязательно придерутся.

    — В Сирии? Ну, в Сирии я делал то же, что предполагаю делать и у вас в

    Израиле: собирал материалы о жизни христианских общин.  Знакомился с историей страны, с археологическими памятниками.

    — А у вас остались какие-нибудь знакомые, друзья в Сирии? С кем-нибудь вы переписываетесь? С кем-нибудь встречаетесь в Москве?

    Меня опять подмывает ответить ему грубо, но, разведя руками, улыбаюсь:

    — С годами, знаете ли,   как-то все тяжелее заводить новые знакомства,

    дружбы…

    — Хорошо, — хмурится он. — В каких ещё арабских странах вы бывали? В Ираке? В Иране? В Египте?

    — Нет… Нет, — соображаю я. Если скажу, что был в Иране, он, пожалуй, прицепится ко мне ещё жёстче. Но ведь Иран — не арабская страна. К тому же паспорт у меня совсем новенький, в нём только Сирия значится. — В Турции вот был. Правда, давно, в середине восьмидесятых.

    Похоже, Турция его совсем не занимает.

    — А почему вы всё-таки избрали для поездки именно это время? — не унимается он.

    — Так ведь Воскресение Христово пятого мая!

    Мы стоим у отдельного столика. Озираюсь и вижу, что на всех, — а в нашей группе человек до сорока, в том числе, несколько священников, — хватило и столиков таких же, и допрашивающего персонала. В основном, как и мой, молодежь. Где, интересно, язык учили: здесь или в Израиле?

    — Сумку на стол, — просит он. — Откройте. Что  здесь у вас?

    — Ну, что: рубашки, брюки, нижнее белье. Пищевых продуктов нет. Напитков тоже нет.

    — Металлические предметы?

    — Ножницы.

    — А откуда у вас деньги на эту поездку?

    Должно быть, ничтожность содержимого моей сумки убедила его в том, что сам я денег на  путешествие, ну, никак не смог бы собрать. Прозорливый, однако, юноша.

    — Ну, так, — мямлю, — с миру по нитке. Ну, вот… Союз писателей помог.

    Ему, чувствую, уже невмоготу общение с таким косноязычным и  нищеватым писателем. Посовещавшись о чём-то со своим коллегой, стоящим ко мне спиной, отдает мне паспорт и разрешает пройти на оформление багажа.

     

    Евангелие как хроника преступления

    Да, мы сегодня, думаю, вправе  рассмотреть в книгах благовествования от Матфея, Марка, Луки и Иоанна ещё  и хронику событий, воспринятых многими их современниками как безусловное преступление. Но событие это они восприняли совершенно по-разному: одни преступником посчитали Сына Человеческого, другие — тех, кто преследовал Иисуса Христа, предал, отдал на глумление и на пропятие. Да, наш Бог, с точки зрения первых, — совершенный и законченный преступник. Уже весть о народившемся вифлеемском младенце, донесённая волхвами в Иерусалим, порождает в душе царя Ирода жажду немедленного наказания. Объявился некто, кого принимают за царя, а значит, покою земли грозит будущий самозванный преступник, узурпатор власти, и его нужно немедленно отыскать и уничтожить.

    Не стоит  утешать себя тем, что такая крайняя точка зрения принадлежала единственно Ироду. Подозрительный маньяк вскоре после расправы над младенцами Вифлеема заживо сгнил, но разве  тридцать три года спустя в воплях иерусалимской толпы «Распни, распни его!» не слышится та же самая лютая иродова  злоба и зависть власти временной к Вседержителю? Разве иродова закваска не проявлялась постоянно в поведении фарисеев и книжников, в действиях первосвященников и старцев иудейских? Изо  всех, кто судил и готовил расправу, один лишь Пилат понял, что преступник — мнимый. Отсюда двойственный смысл надписи, которую римский вельможа велит прибить на кресте поверх головы распинаемого: «Иисус Назорянин, Царь Иудейский». Отсюда и недовольство первосвященников, упрашивающих Пилата подправить надпись: не царь, но выдававший себя за царя. А он отказывается её подправлять: «Еже писах, писах». Пусть все отныне знают, что они  расправились если не с подлинным Царём, то личностью совершенно необычной, а не самозванцем, как они утверждают. Пилат ещё раз выгораживает себя. Потому что это они, а не он,  жаждут расправы с мнимым преступником. Они сами — преступники, и об их клевете на Христа, обвинённого в заурядном самозванстве,  да знают все — не только иудеи, но эллины и римляне.

    Оказывается, очень важно обо всех этих вроде бы общеизвестных  подробностях  помнить и сейчас. Тогда понятней будет, почему две тысячи лет спустя после евангельских событий снова из Иерусалима в маленький Вифлеем  посылается воинский карательный  отряд, и на мушку боевых стволов попадает христианский храм, стоящий на месте Рождества  Богомладенца Христа.

    Уже сидя в самолете, поневоле прикидываешь: в Вифлеем, где в эти дни стреляют, мы, ну, никак не попадём. Не попадём и в Хеврон — к библейскому древу — дубу Мамврийскому. Кто знает, куда мы вообще попадём, если в Шереметьево, у себя дома, были все подряд подвергнуты такому обескураживающему дознанию. Интересно всё же, какая наша государственная инстанция и с каких пор разрешила у себя дома официальную деятельность представителям иностранной спецслужбы? Или Россия сегодня впрямь оккупирована Израилем?.. Если мне скажут, что такое нововведение объяснимо обстановкой войны, то я ведь и раньше летал в страны, в которых велись военные действия, но ни при вылете, ни при посадке ничего подобного не допускалось.

    Услужливые израильские стюардессы и стюарды своей обходительностью будто стараются  нас отвлечь от удручений, пережитых в аэропорту. Включили телевизоры с рекламным роликом о природных и исторических красотах земли обетованной. Разносят прохладительные и даже крепкие напитки. А когда передают пластмассовые подносы с едой, я со смехом показываю своему соседу Сергею Куличкину увесистую никелированную вилку:

    — Глянь-ка, Сережа, таким холодным оружием запросто можно проткнуть кому-нибудь глотку. Обычно-то в самолетах подают пластмассовые ножи и вилки, а тут тебе такой боевой трезубец. Зачем же они тогда у меня внизу ножнички отобрали?

    — Да, логики никакой, — смеётся Сергей.

    Уже почти перед посадкой в самолет, при  телепросмотре носильных вещей вдруг сразу две молодых дамы на меня взъярились, израильская и наша домашняя: потребовали немедленно вынуть из кармашка сумки и  выбросить в урну ножницы.

    — Да я же их сколько раз провозил, именно в ручной клади, и никто никогда не делал  замечаний. В урну!? Уж берите их лучше себе.

    Но гневливые дамочки были неумолимы. Наверное, очень хотели, чтобы их  поощрили за проявленную бдительность.

    Вообще, подумал я теперь, во всех этих израильских шмонах много бестолковщины, мелочности и, как и у нас, имитации бурной деятельности. Мальчишка  спокойно пропустил мою железку, а эти подняли  настоящий гвалт. Я-то, честно говоря, боялся, что они там внизу забракуют всех нас, как авторов, неоднократно высказывавших печатно по еврейскому вопросу свои, может быть,  не вполне стандартные суждения. А особенно боялся, что не пропустят на борт полковника Куличкина: всё же главный редактор Военного издательства! Но вот Сергей Павлович сидит рядом, и вся остальная наша команда тоже в салоне, и сегодня вторник  Страстной седмицы, и через два  часа нас ожидает досмотр уже в аэропорту Тель-Авива.

    Конечно,  предвзятость их спецслужб по отношению к таким, как мы,  пассажирам можно понять. Приятно ли им, что в их страну  всё едут и едут люди, открыто исповедующие Бога, распятого  когда-то в столице Иудеи  как преступника? Разве они, в подавляющем большинстве своём,  переменили  с тех пор резко отрицательное отношение к Христу и христианству? Разве их религиозные вожди от имени израильского народа покаялись перед всем христианским миром за совершённое некогда злодейство? Нет, наоборот, они всеми средствами внушают «мировой общественности», в том числе, христианам, что выкрикнутое когда-то их предками «Кровь его на нас и на детях наших» нужно забыть раз и навсегда. Забыть как недоразумение и навет на богоизбранный народ. А кто не наделён забывчивостью, тот может автоматически попасть в  разряд антисемитов, экстремистов и возбудителей религиозной ненависти.

    Недели за две до путешествия на Святую Землю мне дали почитать сборник статей архиепископа Иоанна Сан-Францисского (Шаховского). В  «Письме к христианам и евреям» покойный владыка высказывается по поводу известного постановления II Ватиканского Собора “о невиновности еврейского народа в распятии Христа”. Признаться, я не большой поклонник богословской публицистики архиепископа Иоанна. Ей, на мой взгляд, не хватает достаточной строгости и последовательности, и часто свои выводы автор оснащает, совсем как на аптекарских весах, какими-то либеральными оговорками и довесками, и они вдруг сильно меняют смысл целого.

    Но всё же по поводу «невиновности» он высказывается в этой статье  вроде бы твёрдо, недвусмысленно: «… еврейство не может быть, конечно, освобождено от вины перед Богом. Некуда спрятаться от этой реальности. Мир виновен в отвержении Христа. Виновно и еврейство, избирающее до сих пор «кесаря», свой племенной еврейский национализм, а не Христа». Правда, почти тут же следует и «довесок»: «А еще более виновны христиане, ушедшие от своей первой любви или еще не пришедшие к ней». Но, спрашивается, если люди отошли от любви ко Христу или не пришли к ней, то какие же они  христиане? И потом, почему эти люди виновны больше тех, кто в разные века и по сей день всячески претил и претит им обрести подлинную веру?  Похоже,  архиепископ Иоанн из своего  калифорнийского удела не вполне представлял себе национальный состав атеистического ордена, хозяйничавшего на протяжении десятилетий в СССР.

    О статье сан-францисского владыки  вспомнил я тут потому, что, конечно, каждому, кто в наши дни  предпринимает паломничество в Палестину, так многое нужно для себя выяснить и осмыслить — самому или с помощью чьего-то мудрого наставления. Что же это за земля такая — злополучная, горькая, исхлёстанная нашествиями, в несмываемых пятнах святотатств, но при том столь притягательная, властно зовущая к себе  народы разных вер обещанием последних откровений?

    Готов ли я ступить на эту землю, увидеть её всемирно известные святыни, встретиться лицом к лицу с её теперешней бедой? Или вовсе не готов, и лучше было бы  никуда не высовываться, а сидеть себе тихонько дома — «без Рима, без Ерусалима»,  по совету старчика нашего Григория Сковороды.

     

    Горняя

     Первые же попытки вести хоть какой-то дорожный  дневничок, как вижу теперь, перелистывая записную книжку, не удались. Слишком много мы ездим, ходим. На бумаге остаются лишь какие-то малоразборчивые каракули. Числа… имена… названия святынь…Умней меня Саша Сегень поступил: у него в руке диктофон. Ни автобусная качка, ни пробежки с места на место ему не мешают, знай себе наговаривает или записывает голос сестры Спиридонии. У меня же три дня из десяти вообще остались без записей, только числа проставлены. Ничего не успеваю, голова идёт кругом, а дни, между тем, переполнены событиями,  и кажется, что каждый из них разрастается до размеров целой недели.

    Спиридония — молодая послушница из  Горненского монастыря, которая сопровождает нашу группу. Её у нас все ласково зовут «матушкой», хотя это, конечно, не почину и не по возрасту. При знакомстве я узнал, что её родина — Закарпатье, Мукачев. И сразу поинтересовался, бывала ли в монастырьке Уголька, где трудился знаменитый и среди москвичей старец Иов, теперь уже покойный. Старца она в живых не застала, но много слышала о его подвижнической жизни в отдалённой обители. Говорит  Спиридония с чисто русской интонацией, без характерных словечек, по которым легко отличить русина или русинку. Утром 1-го мая, когда нас пятерых присоединяют к украинской группе, она везёт  всех  в гости к своим сёстрам — как раз в Горнюю.

    Но это же  замечательно — начать знакомство с Иерусалимом именно с Горней, с места, где родился Иоанн Предтеча и где за несколько месяцев до его рождения встретились две великие жены — Мария и Елисавета! Во всём Евангелии не найти, пожалуй, другого рассказа, проникнутого таким светлым и радостным лирическим чувством, как этот, сообщаемый Лукой. Недаром именно это зачало так часто  звучит в годовом кругу  церковных евангельских чтений. И всегда, замечаешь, народ слушает его с каким-то  особым сердечным восторгом, и  волна умиления еле слышным вздохом пробегает по храму.

    В тот самый миг, как юная гостья, пришедшая  из Назарета навестить свою пожилую родственницу, поздоровалась с Елисаветой, «взыграся младенец во чреве ея, и исполнилась Духа Свята Елисавет и возопи гласом велиим, и рече: Благословена ты в женах и благословен плод чрева твоего! И откуду мне сие, да приидет Мати Господа моего ко мне? Се бо, яко бысть глас целования твоего во ушию моею, взыграся младенец радощами во чреве моем». (Лк., 1, 41-44). Удивительно, что Елисавет, уже не чаявшая родить, именно в миг Марииного лобзания впервые слышит внутри себя  радостный всплеск новой человеческой жизни!

    И мы, кажется, в такое же солнечное весеннее утро едем в Горнюю! Запылённые городские кварталы исчезают за спиной, а впереди — совсем новая и неожиданная панорама: пустынные каменистые склоны, поросшие пусть не густым, но всё же леском. Узкое шоссе спускается в лощину. Автобус тормозит у стоянки в центре палестинского посёлка Айн-Карим. Теперь уже пешком идём к древнему источнику, из которого, по преданию, брала воду Мария, когда гостила у Захарии и Елисаветы.

    Тут и воздух совсем другой, чем в Иерусалиме: чистый, влажный,  в густых струях лиственных и травных ароматов. И старые деревья своими кронами прикрывают от солнца, стоящего почти в зените.

    Родник тоже в укрытии, напоминающем каменную часовню. Здешний прохладный полумрак и флейтовые всплески источника располагают к  тишине, к созерцанию, но нас так много,  все спешат  попробовать воду, ополоснуть разгорячённые лица, и уже надо  подниматься вверх — к монастырским воротам.

    За ними почти тут же попадаем на маленькую солнечную полянку, тесно уставленную крестами без оградок. Любовно ухоженное обительное кладбище пестреет цветами. А вокруг — и выше, и ниже полянки, и на противоположном склоне ущелья столько зелени, свежей и сочной,  такой радостный птичий гомон, что никак со всем этим не вяжется страшная правда о двух убиенных  девять лет назад горненских монахинях — Варваре и её дочери Веронике. На них поднял руку какой-то изувер, объясняет Спиридония, почти тут же пойманный, но на суде признанный невменяемым. Мы все поём, как умеем, «Вечную память», подходим с поклоном к металлическим крестам, ещё не догадываясь, что это лишь первая история из нескольких подобных, которые услышим сегодня, завтра.

    В небольшом, вытянутом в длину храме иконы Казанской Божьей Матери, кстати,  как всегда у женщин, очень уютном, заканчивается обедня. А вскоре настоятельница  обители мать Георгия приглашает всех в свои скромные затенённые покои. Здесь и слушаем её рассказ о том, что благодатную землю под будущий монастырь купил в 1871 году  начальник  Русской православной миссии в Иерусалиме архимандрит Антонин Капустин и что сегодня в Горней, вместе с послушницами и трудницами, подвизается семьдесят насельниц.

    — Матушка Георгия, сколько же у вас тут цветов, деревьев, как все ухожено! — восхищается кто-то. — Где же вы столько воды берёте?

    — С водой очень тут тяжело. Большую часть года совсем не бывает дождей, только зимой выпадут. Вот тогда и набираем водичку на весь год в цистерны. Почти под каждым жильем в скальном грунте вырублены цистерны, и по водостокам поступает в них вода. Иначе в Палестине не выжить… Но вам ещё повезло с зеленью. Летом всё сильно пожухнет. Ну, а мы, как можем, отхаживаем цветочки свои. У нас даже неопалимая купина выросла. Хотя мне говорили:  на новом месте ни за что она от саженца не приживётся.

    — Где?.. Где? — и наши женщины первыми устремляются в настоятельский палисадник — поглядеть на легендарный библейский  кусточек.

    Замечаю, что  паломницы здесь вообще очень быстро начинают разбираться в местной флоре. Одна из них уже показала мне  сверточек с рожцами. «Это те самые, — сказала она  негромко, будто слегка стесняясь, — их  блудный сын… вместе со свиньями ел». Я-то и не знал, что рожцы выглядят наподобие стручков фасоли, хотя и падают с деревьев. Мне даже захотелось у неё выклянчить пару стручков —  показать  своим студентам, которые у меня на семинарских занятиях читают  евангельские отрывки по-церковнославянски, в том числе и притчу о блудном сыне.

    А теперь выясняется, что у неё уже и веточка неопалимой купины есть. И мне отщипывает лист. Он похож на наш вязовый, но колко-шершав наощупь. Быстро, пока не передумала, закладываю его между страниц записной книжки. Занятие это, что и говорить, заразительное. Многие, вижу, им увлеклись: что-то по краям тропинок отщипывают и припрятывают для паломнических своих гербариев. Если ничего не успеваешь записывать, то и какой-нибудь «цветок засохший, безуханный» потом, глядишь,  вдруг воскресит в памяти этот полдень. И опять представится тебе: по верхней дороге  быстро уходим  из Горней — вдоль какой-то старой стены, и в её расщелинах алеют дикие маки, а стебли овса у ног светятся почти уже спелыми — и это в начале мая! — зёрнами. И на соседней страничке найдешь свой же забытый начаток:

    Как много кровавых цветов
    у стен твоих, город, на Пасху.

     

    Масличная гора

     Сегодня Великая Среда, а окажись мы здесь тремя днями раньше, могли бы участвовать в многолюдном шествии, которое всегда  бывает на Вербное воскресенье — в память  Входа Господня в Иерусалим. По древнему обычаю молящийся народ, во главе с  Иерусалимским патриархом,  спускается тогда с Масличной горы (она же Елеонская), мимо Гефсимании, к сухому руслу  Кедрона, чтобы подняться к стенам Старого Города и ступить под  своды храма Воскресения Господня. Идут монахи, монахини, христиане разных конфессий, пилигримы. С непременными финиковыми ветвями в руках, с пением праздничным «…благословен  Грядый во имя Господне».

    Зато сегодня на Масличной сравнительно малолюдно, и легче представить себе времена двухтысячелетней давности, когда гора вообще была за чертой города, и здесь обитали ремесленники, снабжавшие иерусалимлян оливковым маслом — елеем. Здесь же, на Масличной, как объясняет  нам сестра Спиридония, останавливались  богомольцы, приходящие в Иерусалим  с севера — из Галилеи, почему пригород и звался  Малой Галилеей.

    Судя по частому упоминанию Елеонской горы у евангелистов, Иисус Христос, навещая Иерусалим, предпочитал останавливаться  как раз тут. Или  ещё в одном подгородном селении — Вифании,  у  друга своего Лазаря и его сестёр  Марфы и Марии. Евангелист Лука сообщает, что и после тайной вечери Христос «иде по обычаю в гору Елеонскую» (Лк. 22, 39). До чего красноречиво у него это вроде бы мимоходное по обычаю!

    Гора Вознесения — одна из трёх вершин Елеона. Место в священной географии Палестины  из самых сокровенных. Каменная пядь земли, от которой небо забрало воскресшего Господа в свою неизследимую область. Если в вифлеемской пещере земля приняла, приютила младенца Христа, то здесь однажды  она вернула Спасителя  Царствию Небесному. На Елеоне истекли  сроки пребывания Слова в человеческой плоти. Тот мир, который  так и не принял и не познал Его,  не принимает до сих пор и тайны  Вознесения — возвращения Сына к небесному Родителю.

    Но что я говорю о других, о мире? Сам-то я, стоя на этой каменной пяди, в шаге от углубления, ласково именуемого «стопочкой», приблизился ли к тайне? Готовясь, как и все, стать на колени, не делаю ли это чисто механически, именно  как  все? Да, я верую в Тебя, Господи, в то, что Ты был, есть и пребудешь. И  каждое из чудес Твоего земного  назидания  безо всякого лукавства принимаю. Но тайны Твоего расставания с землей, прости, я не могу пока прочувствовать и понять. Может, когда-нибудь Ты дашь мне её пережить, но уже не здесь, а совсем в другом краю —  при виде  белого облака над шелестящим  возле малой речки ольховником? Теперь же, прости ещё раз, различаю я нечётко, как бы сквозь тусклое стекло.

    Именно так: гляжу отсюда, с горы на каменный кряж Иерусалима, и он видится будто через какие-то чуть подтемнённые очки. Или это воздух, отяжелевший от дневной жары,  настолько сгустился, что скрадывает очертания домов и куполов?

    Но как бы и теперь хотелось тут ещё и ещё стоять! И неотрывно смотреть на город — час, другой, целый вечер. И в этом созерцании мысленно отрешаться от его нынешней  жестоковыйной сути. Благо и сам воздух мягко обволакивает его контуры, так что реет перед тобой какое-то древнее, почти парящее видение, будто расшитое тусклой византийской парчой.

    Ведь стоял же где-то здесь и Он, а этот град Он любил, несмотря ни на что, и жалел его, и тосковал о его страшной участи. Даже до слёз тосковал, хотя слезлив Он вовсе не был. Лишь дважды  ученики  видели Его в слезах: когда узнал о смерти друга своего Лазаря и когда последний раз входил в Иерусалим. Потому что вдруг открылось Ему, входящему: «И яко приближися, видев град, плакася о нем, глаголя:…приидут дние на тя, и обложат врази твои  острог о тебе, и обыдут тя, и обимут тя отвсюду, и разбиют тя и чада твоя в тебе, и не оставят камень на камени в тебе: понеже не разумел еси времени посещения твоего». (Лк. 19, 41-44).

    И кто возьмётся  сказать с определённостью:  только ли о прошлом, о давно и уже многократно сбывшемся это сказано?

     

     Ещё преступление

    Предупреждают: нужно поторапливаться на автобус, и мы, несколько человек, к монастырским вратам пошли первыми. И — не могли не залюбоваться двумя густо-пышными кустами роз, цветущими в кадках у глухой стены.

    — Ну, розы лишь вот эти — красные, пунцовые, — уточнила моя знакомая по имени Татьяна,  та самая, что подарила утром листик неопалимой купины, — а в другой кадке — белорозовый шиповник. Он, правда, тоже очень красив, но понюхайте, этот французский шиповник почти не пахнет. А розы? Какое от них идёт благоухание. Прелесть!

    Мы следуем её совету, Но что такое! Густой благородный аромат бутонов вдруг сменяется какой-то едкой, щиплющей глаза, непонятно откуда наползающей вонью.

    По дорожке от церкви к нам  бегут  со смятением на лицах все наши, а первой почти летит,  навзрыд плача, прикрыв рот и нос рукавом  рясы,  пожилая  здешняя монахиня. Она машет нам рукой, показывая на дверь  в стене. Из своей каморки выскочил пожилой араб-привратник. Лицо побагровело, что-то кричит, будто ругаясь. Несколько секунд, и мы забиваемся в тесную комнатку. Захлопывается дверь. Стоим в полутьме, прижавшись друг к другу.

    — Вы что, не поняли? Газовая атака!..

    — С улицы кто-то подбросил шашку!

    — Ничего страшного, — успокаивает дрожащих женщин Сергей Куличкин.

    Слезоточивый газ. Сейчас его ветерком разнесёт… Это же хлорпикрин. Нам его на учениях в палатки забрасывали — проверяли, у кого противогаз неисправный.

    Кто-то из паломниц  робким голоском запевает «Не имамы иныя помощи…», и вот уже все подтягивают — с каким-то радостным влажным блеском в глазах. Ехали ведь сюда многократно предупреждённые, что всего можно ожидать, и теперь сразу вспомнили про  своё единственное оружие — молитву.

    Но даже такое чрезвычайное происшествие не обескураживает нашу  сестрицу Спиридонию. Своим негромким, но властным голоском она уже призывает выходить на улицу — к автобусу.

    Проезжаем совсем немного и останавливаемся у какого-то неказистого пустыря. Но тут, за металлическими воротцами, оказывается, ещё один монастырь — греческий, недостроенный. Озираемся, пытаясь разглядеть за безобразными завалами бетонных обломков собор и келейные корпуса. Но вместо них — лишь две-три лачужки, притулившиеся к скальным выступам. Откуда-то, будто из-под земли объявляется  по-крестьянски коренастая фигура пожилого настоятеля-грека… Он расстроган приходом русских, указывает путь по ступеням вниз — к крошечной церковке с самым нищенским убранством. Мы и входим-то  в неё по очереди,  всем вместе тут явно тесновато.

    Судьба монастыря, как выясняется из рассказа отца-настоятеля,  самая плачевная во всем Иерусалиме. На его земли  позарилась какая-то израильская управа. Начали было возводить  собор — на строительную площадку вломились бульдозеристы. Не боясь международной огласки, искромсали уже отстроенную часть здания. Вот тебе и лояльность, и хвалёная религиозная толерантность. Оказывается, западная демократия сквозь пальцы смотрит не только на вытеснение с этих земель палестинцев, но и на  акции, враждебные Иерусалимской патриархии, старейшей и авторитетнейшей на всем православном Востоке.

    От монастыря, с его грудой обломков и хибарообразной церковкой веет оцепенением. Как и от страшного рассказа  о новомученице монахине Анастасии, мощи которой нам показывают здесь же, в тесном притворе. Десять с лишним лет назад она была заживо изрезана на части ворвавшимися в обитель убийцами в масках. И опять, как в нашем Горненском монастыре, до суда не дошло. Но кто из нас, живущих в России или на Украине, до сего дня хоть что-нибудь читал или слышал об этих  преступлениях из новейшей истории христианства, совершённых в самом Иерусалиме и его окрестностях?

     

    Ночь в Старом городе

    Сказать о  Старом Иерусалиме, что это типично восточный город, — почти ничего не сказать. Думаю, со мной согласятся те, кто гораздо лучше меня знают Восток. Да и город ли это? Ведь у города обязан быть хоть какой-то план, хотя бы видимость замысла, расчёта, организации. А здесь, похоже, архитектором могла быть лишь сама природа, её рукодельные стихии. Никакая туристская карта с обозначением  национальных зон — греческой, арабской, армянской и иудейской — не поможет вам упорядочить разбегающиеся  впечатления. Никакой фотоальбом, никакой видеофильм  не дадут достаточного понятия о  стихийности города, о его  пещерно-допотопном облике.  Это какое-то сплошное каменное плато, вздыбленная платформа,  напрягшийся хребет известняка, кое-где изрытый расщелинами  улиц-лазов,  весь в порах закутков, мелких и глубоких нор, подземных храмин и схронов — для дождевой воды  или для утаивания каких-то чудовищных подробностей  минувших тысячелетий.

    Можно на каждом повороте давить на пуговичку фотоаппарата, устанавливать штангу камеры или мольберт. В лучшем случае получится лишь сумма диковинных частностей непередаваемого целого. Как просто сказать: если хотите почувствовать  Старый Иерусалим, надо в нём жить, и тогда постепенно вам откроется его существо. Но если твоя жизнь здесь уже на излёте, как об этом свидетельствует отметка в авиабилете?.. По сути ты здесь почти и не был. Но все же уймись, успокойся,  эти  тайные щели, глухие стены без единого окна, эти насторожённые тупики, эти каскады ступеней, будто натёртых воском, — когда-нибудь  они дождутся того, кто управится со своими впечатлениями без спешки, соберёт их в одну горсть, как этот город  властно собран в горсть своими крепостными башнями и стенами. Уж он-то не упустит и малой части проплывшего мимо тебя зрелища.

    Что за прихоть ума, но  почему-то вспоминается давнишнее приземление на заснеженном аэродроме полуострова Ямал, за полярным кругом, в посёлке Яр-Сале. Надо же, недоумевал я тогда: откуда  такая явственная  перекличка между ненецким и семитским? По всем законам языковой самодостаточности за этой звуковой дразнилкой ничего не стоит. Но мне почему-то и теперь видится, что каждый  город на свете, в том числе крошечный Яр-Сале, мечтает о себе как о городе совершенном, городе идеальном, привлекающем к себе всех и вся. И  собирательное имя такому городу — Иерусалим. Но не этот, в ворота которого  мы  сейчас вступим, а иной, чаемый, омытый от преступлений, здесь совершённых. «Светися, светися, новый Иерусалиме…» Город небесный, город священный, способный  воссиять в любом  краю земли.

    Нет, он вовсе не самый древний из городов  планеты. Тот же Иерихон (совсем недалеко отсюда) много старше и, по археологическим замерам, сегодня как раз он претендует на звание  старейшего  среди градов земли.

    Иерусалим — самый первый по другому  отсчету. Судя по всему тому, что уже случилось или ещё продолжается, этот город изначально  провиделся как место непримиримого поединка ветхого и нового миров. Две тысячи лет назад  мировое зло стянуло сюда все свои полчища, чтобы низвергнуть народившуюся религию равенства  людей  в любви. Но из той попытки, хотя она потом неоднократно  возобновлялась, и по сей день ничего не вышло.

    Вот почему мы сейчас — где наощупь, где почти пробежкой — идём ночью по щелевидным, освещённым редкими фонарями  улочкам, к тому месту, где главные события того поединка и произошли. К месту распятия и воскресения Христова.

    Наши спутники и спутницы, двумя днями раньше прибывшие в Иерусалим,  уже неплохо ориентируются в хитросплетениях здешних переходов. Особенно  женщины, «мироносицы» наши,  смотрятся молодцами. Ведь есть и пожилые среди них, а вышагивают  бодро, впереди всех, будто  знают твёрдо, что никто не посмеет напугать, не оскорбит их, вдруг выскочив из-за угла.

    Вечером была общая исповедь прямо в холле  гостиничном. Все по-особому утешены, умиротворены, взволнованы.  Может, это никому из нас не по заслугам, но мы благословлены к причастию. Сейчас начнётся  ранняя (по-монастырски, среди ночи) литургия Великого четверга. Страстная седмица преполовинилась, всё самое страшное, великое, сокровенное начинается. Учитель сейчас открывает ученикам спасительную тайну своих Тела и Крови. Предатель уже изготовился купиться. Вот она потекла среди ночи — та самая Тайная Вечеря. Как всё сейчас удивительно рядом! Будто протянешь руку, и ударит электрическая искра от края стола, за которым возлежат  трапезующие.

    — Никто не отстал? — озирается  Спиридония и подбадривает нас. — Мы уже почти пришли.

    Поворот, быстрая ходьба мимо задраенных металлическими затворами лавок, ещё один изгиб улочки, и, наконец, открывается небольшое  пространство площади перед входом в  храм Воскресения Господня. За его распахнутой дверью  проступают из мглы  большие матово-розовые сосуды лампад,  что висят над камнем Миропомазания. Будто семья херувимов, о чём-то тихо и грустно совещающихся.

    А глаза уже ищут Кувуклию — часовню  Гроба Господня. И сама она, и слабо освещенный, с тремя ярусами арок и окон, купол над ней почему-то кажутся уже когда-то давно, даже очень давно виденными, — и  не потому, что они знакомы по фотографиям или телевизионным пасхальным репортажам. Это похоже на  вспомнившийся сон, из самых заветных и неназойливых. Или сознание сейчас, заполночь, когда преклоняешь колени перед гробовой плитой, пребывает в таком смятении, что и явь воспринимается как что-то недостижимо-желанное.

    Теперь можно и обойти старенькую часовню со всех сторон, заглянув мельком в совсем уж крошечную часовенку,  что прилепилась ласточкиным гнездом к  задней стене Кувуклии. Тут служат  египетские христиане — копты

    Я знаю о них, что это очень древняя церковь, что копты одними из первых,  вслед за сирийцами и латинянами, перевели Евангелие с греческого на свой язык. Но живых коптов вижу впервые, и смотреть на них без умиления, кажется мне, никто не в состоянии, настолько они  по-детски  малорослы, трогательны в своей миниатюрности, в  мелко-кресчатых куколях над оливковыми лицами. Тут, говорят, где-то совсем рядом  с храмом располагается целый коптский квартал, но Сергей Лыкошин, наш единственный  знаток Востока, предупреждает, что туда ходить не стоит, потому что копты не любят на своих улочках присутствия иноземцев и бывают, несмотря на  миниатюрность, бранчливы и задиристы. И всё равно его слова не расхолаживают меня по отношению к коптам, и я потом ещё и ещё, обходя в другие дни и ночи Кувуклию,  буду замирать на миг у этого сказочно украшенного внутри иконками, лампадками, свечечками и цветами египетского ласточкина гнезда.

     

    Владыка Атанасий

     Вдруг народ зашевелился, освобождая проход для духовенства. Нам  радостно видеть, что вместе с греческими иерархами  в этом  строгом шествии участвуют и начальник Русской духовной миссии в Иерусалиме архимандрит Елисей, и киево-печерский иеромонах Пимен  с отцом Сергием, у которых  мы совсем недавно исповедовались, и батюшки из других наших паломнических групп.

    Но кто это среди них?! Глазам своим от неожиданности не могу поверить: неужели владыка Атанасий? Или я на миг заснул, стоя на ногах, и он мне поблазнился? Нет же,  это он! Только несколько огруз, и голова,  будто с лёгкой укоризной, наклонена вбок. Из-под чёрной ризы ослепительно выглядывает шейный корсет, и я тут же вспоминаю недавно слышанный рассказ о несчастьи, приключившемся с моим добрым сербским знакомым. Случилось так, что при падении он сильно повредил шейные позвонки, какое-то время состояние его было очень тяжёлым, и с тех пор владыка пребывает на покое. Но если приехал сюда, несмотря на корсет, если участвует в службе, значит, справился с недугом? Мы с ним встречались дважды — и в Сербии, и в Москве. Он ученик великого сербского богослова ХХ века Иустина Поповича и сам автор нескольких  вдохновенных богословских книг. Когда приезжал в Москву, я с друзьями сопровождал его в поездке  в Троице-Сергиеву лавру, в Хотьковский женский монастырь, в московский храм Рождества Богородицы в Старом Симонове.

    — А помнишь, — шепчу стоящему  рядом Сергею Куличкину, — ты ведь помогал устроить с ним встречи в Министерстве обороны и в Академии Генерального штаба? Ну, он тогда такую зажигательную речь произнёс по-русски перед слушателями-генштабистами!  Стоя ему аплодировали.

    И ещё я тогда уговорил  владыку Атанасия записать беседу с ним на радио для передачи «Русский огонёк»… Как он был неутомимо общителен! Выходим зимой из Елоховского собора, он останавливается возле маленькой девочки, спрашивает: «Ну, скажи мне, деточка, сколько тебе лет?» — «Се-емь», — тянет девочка, слегка зардевшись. «О, молодец какая! А мне тли годика, плавда». И дарит ей бумажную иконку в память о знакомстве. Помню, как зачарованно смотрела  наша малышня вслед высокому и стройному черноризцу с непривычно смуглым  посреди русской зимы лицом.

    Милый, добрый, отважный как барс владыка. На ту пору он уже был легендой сербской православной церкви. Про него шутили, что он обожает футбол и поигрывает иногда со своими студентами-семинаристами. Но за спиной у него уже были книги о геноциде против сербов в Косове и о страшном концлагере в Ясеновце, где хорватские фашисты  уничтожили во время второй мировой войны  около миллиона сербов. А позже, в самый разгар санкций против Югославии, он из своей Герцеговинской епархии с малой группой учеников тайно переходил хорватскую границу, чтобы отснять на плёнку недавно взорванные католиками сербские православные храмы.

    От Кувуклии духовенство  двинулось  в собор, и я надолго теряю владыку из виду. Лишь после причастия, когда обедня завершается, снова отыскиваю его глазами, пытаюсь протиснуться, окликаю. Он продолжает медленно, согбенно идти, но вдруг замирает.

    Всем туловищем  развернулся, и по глазам, невыразимо грустным, не могу понять: узнаёт — не узнаёт? Кажется, вспыхнули в них оскорки:

    — А-а, дорогой мой, здравствуй…

    Но тут  же молодой великан, как догадываюсь, из сербского сопровождения, становится между Атанасием и мною и осторожно отводит его сквозь толпу в комнату отдыха.

     

    Чин Омовения ног

    Кто мы здесь? Не побоюсь сказать: алчущие и жаждущие пасхальной правды. Жажда наша так велика, что спим совсем мало. Ведь столько нужно успеть увидеть,  понять за эти считанные дни, благодатно нам  отпущенные.

    Нынешнее утро снова солнечное, но воздух свежей обычного. Наскоро собираемся, чтобы не опоздать в Старый  город на торжественный чин Омовения ног.

    У нас в России, кажется, тоже до синодальных времен справлялась эта древняя служба Страстного Четверга. Справлялся и чин Вхождения Господня в Иерусалим. На Москве тогда, при великом стечении народном,  от Красной площади к Соборной, что в Кремле, сам государь вёл под уздцы ослика, на котором восседал патриарх. Понятно, возобновись это древнее действо при наших нынешних властях мирских, оно выглядело бы карикатурным или даже кощунственным.

    Но в том, что мы увидели  на  малой площади перед вратами  храма Воскресения, не было никакой фальши, и сквозь все подробности действа просвечивал назидательный смысл. Омовение ног ученикам своим, совершённое Христом во время тайной вечери, описано у евангелиста Иоанна. Это событие, смутившее поначалу учеников, по сути своей прозрачно, как родниковая вода, налитая из кувшина в тазик. Перед нами образ предельного смирения Христова, образ Его  служения миру и совершенной любви к каждому человеку. «Образ бо дах вам, да якоже  Аз сотворих вам, и вы творите». (Ин. 13,15).

    И вот этот образ, увидели мы теперь, донесён и соблюден в ясной своей простоте до наших дней. Не всем, конечно, на запруженной народом площади в равной мере удавалось разглядеть, как двенадцать иерархов греческой церкви в порфирных облачениях поднялись на продолговатый помост и чинно расселись, по шесть в ряд, друг напротив друга, как взошёл к ним партиарх Иерусалимский Ириней, как иподьяконы разоблачили его до белого подризника и препоясали большим белым полотенцем-лентием, как, согнувшись, он приступал поочерёдно к каждому из своих молодых и не очень молодых братий во Христе, бережно омывая, вытирая  полотенцем и лобызая их ноги. Весь этот чин сопровождался чтением соответствующих стихов из Иоанна, и звучали голоса то дьякона, то самого  Патриарха, то кого-то из восседающих на помосте. И это чтение тоже было необычным, а, возможно, по какому-то древнему правилу, потому что Ириней читал слова, произносимые Христом, а они — апостолами.

     

    Вифания

    Мы как бы увидели ожившую  икону с изображением омовения ног (такие на Руси известны  со времён  Андрея Рублёва). Увидели образ, ежегодно, из века в век бережно поновляемый.

    Да, конечно, совсем другие участники, но суть та же. Ни единое слово в этой сути не сдвинуто за ненадобностью куда-нибудь вбок.

    Но вот что меня смущает, — думаю про себя, когда выходим из Старого города, чтобы на автобусе отправиться в Вифанию. — Трудно привыкнуть, трудно смириться с тем, что камни, по которым тут Христос проходил с учениками, — они где-то, как  пишут, на шестиметровой глубине под нами. Римляне город разрушили, потом он нарастал и нарастал поверх руин, снова разрушался… И вот он — шестиметровый, ну, пусть пяти или четырёх, культурный, как принято говорить, слой  между тем Иерусалимом и  теперешним.

    Догадываюсь, это — не только для  меня некоторое смущение. Но ведь так, как здесь, часто бывает: разве все мощи святых покоятся в раках или ковчегах, доступные тому, кто хочет приложиться к ним? А сколько  святых косточек навсегда сокрыто под спудом? Не так ли и про Христов Иерусалим можно сказать, что он, во многом, под спудом покоится. Лишь кое-где  эти его каменные мощи  проступают наружу, освобождённые  археологами от культурного слоя. Стоит вспомнить: даже в IV веке, когда сюда приехала равноапостольная Елена, мать императора Константина, уже тогда ей и тем, кто у неё работал на раскопках, понадобились чрезвычайные усилия, чтобы пробиться сквозь завалы каменного и прочего мусора к евангельским святыням — Голгофе, гробу, кресту, сброшенному в каменную цистерну. Поэтому, когда идёшь сегодня по  Via Dolorosa (Виа Долороза),  желательно не забывать, что этот современный «пусть страданий» — лишь сильно потемневший, во многом утраченный и много раз поновлённый  образ. Старательный список с того евангельского первообраза. С того подлинного страдного пути на Голгофу.

    …Мы ещё не успели обзавестись путеводителями, картами города, и невозможно представить, где же она, Вифания Лазарева, к которой теперь  мчит наш автобус. Обогнув Елеонскую гору слева, попадаем в мрачноватую каменистую  полупустыню и, похоже, стремительно удаляемся от Иерусалима. Впрочем, на покатых макушках гор  желтеют какие-то компактные  кварталы живой застройки, похожие на крепости или редуты, без единого деревца, но зато с большими оползнями мусорных свалок. Новейшие микрорайоны Иерусалима? Или города-спутники?

    Но вот и древняя Вифания. Она тоже, впрочем, листвой не избалована, если не считать крошечного  оазиса в стенах греческого женского монастыря. Возник он, как нам объясняют,  у камня, на котором  скорбная Марфа поджидала Христа, чтобы сообщить о смерти своего брата. Нам не терпится поскорее попасть к месту, где произошло воскрешение четверодневного Лазаря. Поднимаемся вверх по крутой улочке, мимо громадных лопоухих кактусов, запылённых, безжизненно привядших.

    Сестра Спиридония, слегка смущаясь, предупреждает: вход в гробницу платный, поскольку участок земли принадлежит  арабскому семейству. Но мы уже привыкли к тому, что здесь почти все святыни принадлежат частным лицам.

    — Скоро, глядишь, и за вход в Кремль через Кутафью башню, — ворчу я, — придётся платить, допустим, Ходарковскому, а за въезд через Боровицкие ворота Абрамовичу.

    — Ну, а  за погляд памятника Богдану Хмельницкому будете платить гривны Черновилу, — смеётся кто-то из киевлян.

    Народ у нас в группе небогатый, долларами здесь никто не сорит, но спуститься в Лазареву пещеру, ставшую теперь достаточно глубоким подземельем (тоже, кстати, культурный слой даёт о себе знать) пожелали все без исключения. Там, в самом почти низу нужно преодолеть узкий и неудобный лаз, и тут  наши мужчины женщинам помогали, вытаскивая наверх за руку.

    Но то живые — живым помогали. А какая сила, власть, и безмерная любовь были у Него, повелевшего восстать мёртвому: «Лазаре, гряди вон!»

     

    Рассказ сестры Иустины

     Оказывается, есть ещё  одна дорога между Иерусалимом и Вифанией и она раза в три короче той, по которой мы сюда доставились. Не успели  выбраться в гору за околицу Вифании, как впереди уже проступают очертания Старого города. Стремительный спуск вниз, и напротив ограды Гефсиманского сада автобус останавливается. Киевские паломники и здесь, и у гробницы Богоматери уже были, их теперь повезут на обед, а с нами  на тротуар выходит сестра Иустина. Она тоже из Горненского монастыря, и ей поручено показать нам здешние святыни. Можно догадываться, что многие насельницы Горней несут такое послушание — сопровождать по незнакомому городу народ, прибывающий из России, из Белоруссии или с Украины.

    Иустина с нами с самого утра, и в Вифании тоже была, но как-то не получилось пока разговориться с ней. Она лет на десять старше Спиридонии и, видимо, не отличается общительностью. От её облика веет волей и уставной строгостью. Может быть, ей вообще в  тягость  сегодняшнее поручение, и она, чуть нахмурясь про себя, думает: «Что это за писатели такие, и чего ради они сюда понаехали?»

    Увы, все мы, живущие в миру, нашего поколения и того, что после нас,  почти не умеем общаться с монашествующими. Мы к этому не приучены с детства,  при разговоре начинаем то косноязычить, то, наоборот, слегка или  не слегка задираться,  лезть с ненужными или даже ранящими расспросами. А чего, казалось бы, проще: будь как со всеми, лишь не панибратствуй, знай  невидимую, но твёрдую преграду, отделяющую мир от монашеского подвига.

    Здесь, у подошвы  Масличной горы,  Иустина предлагает для начала  спуститься вниз по лестнице к пещерному храму, в котором была погребена апостолами Божья Матерь. Когда-то над входом в подземелье стояла церковь в память Успения Богородицы, построенная  равноапостольной царицей Еленой.  Но следов от того здания теперь  не осталось. Как не осталось, к сожалению, следов  от великого множества  других храмов, воздвигнутых не только в Палестине, но и в Сирии матерью первого императора-христианина.  Зато имя её слышишь здесь поразительно  часто. Не могут не восхищать неустанные земные труды этой  женщины, её целеустремлённость, религиозное горение. А ведь ей во время поездки  в землю Христову было уже больше  семидесяти лет. Слушаю  о ней рассказ сестры Иустины, и зреет желание, как вернёмся домой, обязательно узнать побольше о великой византийской подвижнице.

    Спустились по сорока восьми ступеням лестницы в чуткий полумрак  подземной церкви.

    — Здесь два престола: греческий и армянский, —  объясняет монахиня негромко, — и гробница  Матери Божией — в греческой части.

    Уступаем друг другу вход в тесное помещение пещерки, где и вдвоём не уместиться. Внутри — простота необычайная: ни серебряной раки, ни драгоценной утвари. Эта простота читается как завет, завещание величайшей из матерей. Если собрать у евангелистов, что Она сказала вслух  при живом Сыне, не наберётся и полной страницы. Но как же красноречиво безмолвие  последнего пристанища Той, что вместила Невместимого!

    Всё-таки удивительно это произведение земли — пещера, особенно здесь, на Востоке. Как много  пещера  значит в земной жизни Христа! Его рождество и погребение — в пещере. Погребение Его Матери — тоже в пещере. Из пещеры выходит к Нему воскресший Лазарь. И как любили наши старые иконописцы изображать эти евангельские пещеры. И как  с самых ранних времен стремились в пещерные келейки русские монахи, — это у нас-то, где и гор подходящих почти не сыщешь. Возлюбленная пещера… Найдешь ли на свете более ничтожное жилье? Кажется, это образ предельной нищеты, смирения и, одновременно, доверия к матери-земле, которая укроет, утешит, угреет, сохранит — для иной, бескрайней и безмерной жизни.

    Иустина знакомит нас с молодым  монахом, стоящим у свечного ящика. Он, оказывается, приехал сюда из Сербии и особенно рад увидеть русских.

    — А знате ли, да  у Иерусалиму данас  стануе  владыка Атанасий Евтич? — спрашиваю у него, припоминая свой самодеятельный сербский.

    — Како да не знам Атанасия! — улыбается он. — Видео сам владику на литургии. Он е мало болестан, али, надам се, ускоро биче у добром здравлю.

    Попрощавшись с  сербским стражем Богородичной пещерки, мы почти уже поднялись наверх, но тут  Иустина останавливается.

    — Не хотела вам говорить внизу, но теперь уж скажу, — начинает она, неожиданно вспыхнув. — Несколько лет назад тут случилось страшное наводнение, в сезон дождей.  По руслу Кедрона  понесло с водой всякую грязь, мусор. Уровень потока так поднялся, что стало  перехлёстывать через шоссе, заливать нашу пещеру. Посмотрите, как высоко поднялась вода. Видите линию на иконе и на стене?.. Ну, потом городские власти привезли помпу, откачали. Но видели бы вы, сколько внизу, на лестнице, по стенам осталось  грязи! Наши горненские  матушки и сёстры здесь несколько дней скребли, обмывали, выметали, чистили… Ведь это же дом Пречистой. Так стыдно нам было, так хотелось постараться для Нее…

    Смотрю на сестру Иустину, слушаю голос её, как у горлицы, гибкий, пресекающийся от волнения. И вдруг почему-то вспоминается княжна Марья, сестра Андрея Болконского из толстовского романа: с её прекрасными глазами, которые  в минуты сильного переживания преображают и всё «некрасивое лицо».

     

     Окропиши мя иссопом…

    Гефсиманский сад нас, честно говоря, расстроил, хотя мы и не показали виду своей спутнице. От оливковой рощи, которая когда-то, как можно догадываться по старым гравюрам и фотографиям, занимала  весь склон Масличной горы, остался малый, совсем как в музее, участочек, забранный в кареобразную ограду. Да и деревья отделены от посетителей  внутренней оградкой, — может, из боязни устроителей, что пришельцы начнут отщипывать от древних стволов  щепочки или ветки на память. Или устроят себе лежанки на земле под оливами, подражая апостолам, которые тут (или не совсем тут?) не смогли противостоять сну, пока Христос  коленопреклоненно молился на камне. Что до оставшихся внутри выгородки деревьев, то, конечно, они впечатляют своей патриархальной согбенностью, пусть даже и выросли все  и состарились уже после евангельских событий. Но оградки эти, газончики, гомон и шелест шин от шоссе… Всё же здесь, как ни старайся, невозможно представить себе хотя бы на миг кромешную жуть той  ночи, когда между оцепеневшими стволами замелькали факелы вооружённого отряда,  и впереди воинов торопился Искариот.

    Повела нас Иустина и  к самому камню Гефсиманского моления Христова. Правда, предупредила, что он, может быть, и не вполне подлинный, поскольку находится в стенах нового католического костёла, который хозяева называют то Базиликой Агонии, то  Церковью Всех Наций.

    — Надо же,  Всех наций, — хмыкнул Александр Сегень. — А почему такое экуменистическое название? Или хотели показать, что католицизм — это единственная религия всех-всех без исключения наций мира?

    Тут мы все озадачились: а нужно ли  заходить в  костёл с таким вызывающе пропагандистским названием? Глядишь, и нас тут — по факту посещения — припишут ко «всем нациям»?

    — Как хотите, — покачнула головой Иустина, едва сдерживая улыбку. — В путеводителях пишут, что  до  костёла здесь когда-то была византийская древняя церковь.

    — Вон как! Тогда зайдем, — по-военному решительно сказал  полковник Куличкин. — Если  византийская  церковь была древней, значит и камень должен быть тот самый, подлинный. А не муляж какой-нибудь.

    В громадном пустом помещении, похожем по архитектуре и эффектному убранству, с витражами и мозаичными панно, скорее на вокзал, чем на храм,    кроме нас  никого из  всех других наций не оказалось. Наверное, съезжаются сюда на Рождество или на католическую Пасху?

    Мы постояли  возле большого буграстого выступа известняка и молча вышли на улицу. То ли не вмещает душа за  один раз такого количества святынь, то ли  смущает их чрезмерно помпезная подача —  и в саду,  и у  «всех наций», – но отчего-то нам взгрустнулось.

    Когда проходим мимо длинного газона с невысокой декоративной травкой, сестра Иустина  на миг нагибается и вот уже протягивает нам, как бы в утешение, по крошечной, длиной с мизинец, веточке.

    — А это, между прочим, библейское растеньице — иссоп. Помните, в 50-м псалме: «Окропиши мя иссопом, и очищуся, омыеши мя, и паче снега убелюся». Вы понюхайте, у него очень  тонкий бальзамический аромат. Говорят, он выделяет из себя росу, ею и окропляют.

     

    Самая красивая женщина века

     Теперь мы держим путь чуть в горку от Гефсиманского сада — в монастырь  святой Марии Магдалины. Он принадлежит Русской православной церкви  в зарубежье. Ещё позавчера, при самом первом въезде в  город, когда взмелькнуло в окне автобусном золотое родное пятиглавие русского собора, окружённого густой зеленью, мы радостно переглянулись. Ах ты, красавица наша! Значит, всюду жизнь, всюду родина? Вот он — русский Иерусалим!

    И захотелось  затянуть вполголоса старую  странническую, которая под этим огнистым небом, должно быть,  безсчётно раз уже звучала из уст наших калик перехожих — костромских, тамбовских, полтавских, забайкальских:

     Ой, блаженный этот путь,
    Куда страннички идут.
    В Русалим они идут,
    Херувимскую поют.
    Аллилуйя, аллилуйя,
    Херувимскую поют.

    В 1888 году сюда  из России  приехала странница, которую в тогдашних великосветских салонах и газетах называли, кто с восхищением, кто с завистью, самой красивой женщиной Европы. Это была великая княгиня Елизавета Фёдоровна и  прибыла она, вместе со своим  мужем, великим князем Сергеем Александровичем, на освящение только что построенного русского храма во имя  святой равноапостольной Марии Магдалины. На ту пору ещё был жив её венценосный деверь государь Александр III и ещё не стала русской императрицей её младшая сестра  Алиса (обе  урожденные принцессы Гессен-Дармштадтские). Сергей Александрович  возглавлял Православное Палестинское Общество, созданное в 1882 году его же стараниями. Оно было призвано покровительствовать развитию в стране паломничества на Святую Землю. Приезд  молодых, великолепных, всеми обожаемых супругов в Иерусалим по случаю освящения новенькой стройно-изящной православной церкви, безусловно, придавал дополнительный вес впечатляющему  событию.  Казалось неслучайным и то, что церковь задумали не в византийском, несколько суховатом стиле, как Троицкий собор в Иерусалиме, а во вкусе московской  самобытной зодческой  старины ХVII века. Всё это вместе означало, что духовное присутствие России  в Палестине становится ощутимей, убедительней. Православная Русь  под конец того века словно готовилась к великому всенародному хождению на свою духовную родину.

    В словах Елизаветы Фёдоровны, произнесённых тогда в Иерусалиме, — «Как бы я хотела быть похороненной здесь» теперь чаще видят их предсказательный трагический смысл — предчувствие неведомой ещё, но неминуемой беды, нависающей над августейшим семейством и над всей Россией. Но ведь она тогда в них вкладывала совсем иное содержание: как же хорошо мне здесь, как благодатно лежать в земле воскресшего из мертвых Господа.

    Её, как теперь знает каждый верующий, убили в 1918-м на Урале, в окрестностях  Алапаевска,  кинув живьем в штольню заброшенной шахты. Неимоверно долгим путём останки Елизаветы Фёдоровны и до конца преданной ей  келейницы Варвары были через Китай доставлены в Иерусалим и захоронены в крипте церкви, в освящении которой она когда-то участвовала.

    Очень редко это, к сожалению, бывает на земле, когда внешней красоте человека, дарованной ему от природы не по заслугам, а лишь в задаток, подыскивается в душе достойный равновес. Большинство всегда не выдерживало похвал своей  красоте, соскальзывало  по ним в духовную опустошённость, в распад нарциссизма.

    Жизнь карала великую княгиню Елизавету немилосердно. Гибелью мужа, взорванного адской машиной Каляева. Озлобленностью либеральной и революционной печати в адрес её младшей сестры. Крушением русского самодержавия. Разгромом Марфо-Мариинской обители, созданной ею  для нужд врачевания жертв  мировой войны. Но тем сильней, тем убедительней  становилась в ней красота внутреннего человека.

    Вот и мы, малая горстка русских странников, стоим теперь перед простеньким застеклённым саркофагом. В нём, под ослепительно белым пологом покоятся чистые останки новомученицы Елизаветы, самой красивой нашей соотечественницы в веке минувшем.

     

    Via Dolorosa и католические «остановки»

     Пятничным утром сестра  Спиридония в холле гостиницы поторапливает отстающих: надо быстро идти пешком в Старый город,  к Претории, иначе полиция перекроет улицу, и не увидим чин несения Креста  по Дороге страдания (Via Dolorosa). Но уже внутри  старогородского арабского квартала наша молодая предводительница вдруг решает, что надо обязательно, хоть на несколько минут, посетить одну древнюю святыню. Это крошечный греческий монастырь во имя святого Никодима. Проходим каким-то тесным коридором  через жилой дом и оказываемся в маленькой двухэтажной церкви. Народ выстроился в очередь, чтобы приложиться к  храмовой иконе.

    Никодим… Никодим… Что я помню об этом святом? Вот он на иконе, длиннобородый, благообразный, сидя рядом с Христом при свете луны и фонаря, внимает словам учителя. Из евангелистов Никодима, «князя жидовского»,  упомянул  лишь Иоанн. Иконные клейма подсказывают, что Никодим участвовал в снятии  Господа с креста, вместе с Иосифом Аримафейским. Но о чём он беседует ночью со Спасителем?

    В который раз жалею, что не взял с собой из Москвы Евангелие. Помню лишь, что  фарисеи сильно обозлились на Никодима,  когда он упрекнул их в намерении судить Христа, вопреки закону, то есть,  без предварительного  рассмотрения  дела. Закричали: ты, мол, предался этому Галилеянину? Но  беседа  ночная — о чём она всё же?

    Никодим, оказывается,  ещё в глубокой древности  был причислен к лику святых, я же об этом вообще до сих  пор не ведал. Вот что значит пускаться  в дорогу в таком растрёпанном виде, без самых нужных  и обязательных знаний. А  ещё своих студентов поругиваю, что они ленятся читать дома Евангелие.

    Наша Спиридония спохватилась: время, время! Из  монастыря мы почти бежим, опять какими-то коридорчиками, внутренними двориками, безлюдными улочками. Запыхавшись, высыпали на Виа Делороза. Но тут выясняется, что  у Претории путь уже перекрыт кордоном полиции. Каких-то двухсот метров нам не хватило. Или каких-то пяти минут. Тесная улица запружена паломниками. Почти у всех в руке  по крестику деревянному и по свечке. Деловито протискиваются между нами продавцы сувениров, карт, путеводителей. Выбираем и мы по буклетику-раскладушке. Он на русском языке и так и называется — Виа Делороза. Пока стоим без движения, можно и полистать. Для многих из нас это — самый первый путеводитель,  купленный здесь, и раскрываешь его почти с благоговением.

    Безымянные составители сразу же сообщают, что путь, для удобства ознакомления с ним, разбит на четырнадцать остановок. Начинается он от так называемой  «Башни Антония», где располагалась римская крепость и откуда Христа повели в Преторию. По крайней мере, именно оттуда начинают пятничное шествие монахи  католического ордена францисканцев. Далее предусмотрена остановка у францисканской же капеллы Осуждения и Бичевания. И у католического монастыря  Ессе Номо (Се Человек). Третья  — напротив польской часовни, украшенной мраморным барельефом. Он изображает Христа, упавшего «первый раз» под тяжестью креста. Четвертая — на месте, где, как «гласит традиция, Богородица стояла у дороги, чтобы увидеть своего сына». Седьмая остановка, снова возле францисканской часовни, знаменует место «второго падения» Христа… Есть ещё одна примета по дороге — старая колонна, и к ней  привязано место  «третьего падения». И Голгофа — остановка. И камень  Помазания — тоже остановка. И Кувуклия.

    Многие из этих рельефов, часовенок, знаков и надписей  мы уже видели вживе в предыдущие дни, проходя по Виа Делороза. И, честно говоря, почти все они меня как-то смущали. Откуда, к примеру, известно, что  Христос именно  три раза падал под тяжестью  смертной ноши? Евангелия об этом молчат. Как не сообщают они ни слова и о том, что Богоматерь стояла где-то на полпути, чтобы увидеть Сына. Зачем додумывать за евангелистов трогательные, выжимающие слезу подробности? Как-то всё это начинает походить на исторический роман с правом на домысливание. Но уместно ли?

    Мне, пожалуй, тут же возразят: нельзя руководиться одним лишь Писанием, так можно впасть в буквализм. Есть, мол,  Писание и есть Предание. Они дополняют друг друга. А Виа Долороза  со своими остановками относится  как раз к области благочестивого Предания. Эти остановки помогают-де  богомольцу  духовно сосредоточиться, глубже пережить  Голгофу.

    Можно ответить по этому поводу, что на «остановках»  Виа Делороза лежит печать  именно католического восприятия иерусалимской Страстной Пятницы. Сентиментальность, аффектированность такого восприятия, конечно, извинительны, как проявления определённого темперамента. Но на всей  Виа Делороза лежит, к сожалению, более жёсткая печать — конфессиональной исключительности и чисто мирской властности: «Мое! Никому не отдам! Пойдёте, как мне угодно! Со всеми моими остановками».

    В таком давлении, в конце концов, мало христианства. Сказать прямей, в таком давлении вообще его нет, а есть, в одёжке  «Предания» и «традиции»,  стремление диктовать свою волю «всем нациям».

     

    Шестнадцать часов ожидания

     «Господи, если Тебе это нужно, сделай так, чтобы это, наконец, произошло. Тебе самому это не нужно, так я понимаю слова Твои о знамениях, которых ищут люди. Но они всё равно жаждут знамений небесных. Потому что посреди лукавых дней захлёбываются в  потоках безбожной пошлости и ждут хоть какой-то пищи для ослабевшей веры. Все  мы пришли сюда с пучками свечек, в каждом тридцать три, по числу Твоих земных лет. У кого пучок, у кого два, три,  даже пять. Повезём домой, по свечечке раздадим родным, друзьям — «от Благодатного огня». Мы ждём уже почти шестнадцать часов. Но где ж он? Даже если Тебе самому это не нужно, сделай же, наконец, то, чего все так ждут. Потому что ждать больше невыносимо…»

    Вот так я думаю, нет, почти воплю про себя, прислоняясь взопревшим лбом к  пористому известняку храмового столпа. Мне кажется, что и все вокруг сейчас так про себя вопят или стонут. Впрочем, кроме тех, что ввалились сюда уже утром, когда открыли храмовые двери. Они-то свеженькие, напористые, молодёжь, в основном:  западенцы с Украины, молдаване, румыны, — всё как на подбор  арбайтеры, работают в наймах  у богатых иерусалимских евреев.

    Совсем нас оттиснули. Мы, догадываюсь, по их понятиям, придурки. Зачем  было нам стоять  тут всю ночь, когда всё равно огонь будет уже днем? Прагматичные ребята! Обмениваются телефонами, адресами. Переговариваются между собой, в основном, о заработках,  купленных в Израиле вещах, о прижимистых своих хозяевах. Сущие батраки, наймиты, наймички, — вот бы Тарас Григорьевич поплакал о такой недоле. Живут здесь без паспортов, все данные о них на компьютере, попробуй сбежать, не выполнив кабальных условий контракта! Навкалываешься!.. Только через два с лишним года  разрешается поехать в отпуск…

    Бедные отсевки бывшей державы и бывшего соцлагеря. Но всё-таки сюда пришли, отпросившись у хозяев на несколько часов. Вместо этого могли бы отсыпаться, грезя во сне о долларах, шекелях, гривнах. Тяжело вздыхают,  помогают друг другу снять куртки. Усталость одолевает и их. И я вдруг думаю сокрушенно: да что ворчу на них? Это же всё родня моя — всесветные сиромахи, голь перекатная. Для таких Христос на землю приходил, не гнушаясь нашим ничтожеством. Уж как-нибудь достоим вместе — в душной качающейся тесноте.

    Здесь, в тесном закуте между двумя  тёмно-серыми столпами мы стоим уже почти шестнадцать часов. Уже несколько раз прокатывались  под сводами гомон, громыхание арабских барабанов, кто-то вскрикивал истошно, свистел. Ну, казалось, сейчас-то, наконец, произойдёт.  Но  огня всё нет. Ночью можно было сидеть посменно на полотняных стульчиках, которые нам уступали более запасливые. Или полежать, тоже посменно, четверть часа на одеяле. Но перевозбуждение таково,  что забыться  всё равно  не удаётся, да и холодные сквозняки ходят по полу.

    Почему мы так держимся за это место? Отсюда всё же видна часть Кувуклии и часть купола над нею. Даже телеоператоры, нависшие со своими камерами над входом в часовню, видны. Вечером, около десяти, как только вошли мы в храм,  то облюбовали себе  пристанище на каких-то мраморных лестничных ступенях, гораздо ближе к Кувуклии. Но только расселись, как были оттуда с позором изгнаны. Потому что ступени эти, оказывается, собственность  часовни францисканцев. Тогда-то, ретировавшись, и приглядели этот закоулок. Но вскоре и здесь наше присутствие не понравилось, — теперь уже не отцам-францисканцам, а израильской полиции. Казалось бы, не на проходе стоим, никакому шествию мы не помеха. Но нет же, принялись кричать свои непонятные команды, особенно один  молодец распалял себя так, что впору бы залюбоваться его ревностью к закону. Мы не уступали, упирались как могли.

    Какой  на земле самый старый наркотик? Власть над бесправными, которых в упоении своим всесилием уже и не считают за людей.

    Побагровевший  «закон» вдруг ухватил за рукав  Ивана Лыкошина, пытается оттащить его от всех. Лыкошин-отец — никогда ещё я не видел его в таком гневе — обхватив Ваню за плечи, кричит что-то полицейскому по-английски. Тот отступается, но через минуту к нам подходят две девушки, тоже в полицейской униформе, и почти дружелюбно советуют, кстати, на хорошем русском языке:

    — Вам лучше не спорить и выполнить приказание. Иначе вас выведут отсюда навсегда…

    Делать нечего, мы отходим метров на десять  — за наскоро сооруженную металлическую загородку. А на старом месте остался один Куличкин. Хоть он и в гражданском, стражи, видимо, кожей почувствовали офицера, старшего их по званию.

    Не проходит и получаса, как полиция совершенно теряет к нам интерес, и  человек пятьдесят народу снова возвращается к брошенным стульчикам, одеялам и сумкам. Все недоумевают: и зачем  дергали-то? Нет, видишь ли, надо им власть употребить. Надо и внутри храма показать, что они тут — почти полные хозяева, а понадобится, то станут и полными.

    Но может быть, всё это: и полицейское своевольство, и тягостные часы ожидания, и утренний натиск вновь прибывших, и теснота, и духота, и тщета нетерпения, и внутренний ропот, — может быть,  всё это и по заслугам, как суровый урок,  испытание предельное, наконец, как подсказка таинственная: будьте благодарны, что дана вам возможность подсмотреть хоть краем глаза, как  невыносимо тяжело было  тогда. Духота, гомон, душераздирающая стеснённость, свирепые крики воинов, потные одежды, тяжесть, тяжесть, бессилие, предчувствие смерти…

    Страшно подумать, но что, если нам теперь ещё  и наперёд урок даётся? Потому что если представить себе час грядущего Суда, то ведь кто-то и туда привалит наводить порядок или поглазеть приплетётся — с фотоаппаратами, телекамерами, или заявится, чтобы поухмыляться: что, мол, идиоты,  рты разинули? ничего такого не будет, басни всё это, — и огонь, и суд.

    «Господи, если Тебе даже в тягость это наше маловерие, это ожидание видимого и ощутимого знамения, снизойди ещё раз к нашей слабости, дай нам огонь свой — не по заслугам, которых нет, а единственно  по милости Твоей, по неисследимой Твоей благодати. Не по закону естества, а поверх всякого закона…»

    Поднимаю глаза к куполу над Кувуклией и к другому куполу, что над алтарём собора, — и там, и там давно  проливается сквозь окна тёплый дневной свет. И все уже давно извлекли свои жгуты свеч из бумажных свертков, из пакетов.

    То поднимают их выше голов, то перекладывают из руки в руку.

    Мы ждем, хотя ждать уже и нет никакой мочи…

     

    Χριστός  ανέστη!

     С приближением сумерек торговые улочки Старого города, как мы заметили, быстро  опустевают.  Все хозяева, будто наперегонки, спешат затворить свои лавки. Звяк шекелей в один миг сменяется усердным грохотом металлических задвижек. Ещё несколько минут, и установится  насторожённая тишина. Тогда уж невольно станешь озираешься на звук каблуков или на шелест велосипедных шин. И поплотнее прижмёшься к стене, когда из-за ближнего поворота вдруг вспыхнут фары. Покорно ждёшь, пока в полуметре от тебя прошлепает протекторами какой-то местный чудак, находящий удовольствие в том, чтобы передвигаться со скоростью черепахи. Всё будто брошено людьми и брошено давно. Хотя и не скажешь, что убегали в панике, потому что никакого мусора  не видать. Даже там, где обычно стоят  дородные зеленщицы,  опрыскивая  водой содержимое  поддонов и корзин, чисто, сухо.

    Но сегодня Старый Иерусалим  явно изменяет скучному однообразию  тысячелетних  привычек. По улочкам целыми семействами, в праздничных нарядах неспешно прогуливаются участники предстоящего торжества — греки, армяне, копты, православные арабы. И те, кто зашли-заехали  со стороны, ради снисходительного любопытства и «кайфа». Но и те, и другие при параде: одеты с иголочки, даже со щегольством, — от осанистых родителей, юных парнишек и красоток-дочерей на выданье до прыткой, совсем уж сказочно обряженной детворы. А уж копты-то, копты! В который раз восхищают меня цветастостью своих восточных нарядов! «В доме Отца Моего обителей много». Какая всё же радость — в разности, в непохожести племён земных друг на друга.

    И мы, конечно, постарались, как могли: у всех пятерых под пиджаками ослепительно белые рубашки. Напоследок, перед тем, как выходить из номера,  Саша Сегень оглядел меня критически и укорил:

    — А галстук? Дедушка остался бы тобою недоволен.

    Да,  Эдуард Володин, присутствия которого нам так не хватает здесь (то и дело вспоминаем «дедушку»), наверняка сделал бы  замечание: «Ты опять без галстука?» И, ворча что-то про  «масонскую удавку», всё равно подчиняешься большинству.

    По дороге  замечаем, что даже полицейские выглядят  куда благодушней, чем прошлой ночью. Установка что ли дана им такая? Или в минуты сошествия огня ошеломил и их наэлектризованный, будто потрескивающий сухо воздух над Кувуклией?

    Площадь перед  храмом Воскресения  запружена  слегка возбуждённой толпой зрителей, которые, похоже,  входить внутрь  вовсе не собираются. Морской пеной шелестят негромкие разговоры. Кто-то из нашей группы на глазок определяет, что это, по преимуществу,  представители тель-авивского и  иерусалимского бомонда.

    До начала ещё полчаса. Поднимаемся  по ступеням  в полумглу Голгофы, к тихому дыханию её лампад, замерших перед  Распятием. Теперь здесь почти никого, а среди ночи  с трудом удавалось протиснуться к престолу.

    В нишу под его каменную плиту  опустилась на колени маленькая пожилая женщина в чёрном. Там, я знаю, круглое углубление в камне —  место, где стоял Крест. О, есть ещё на земле люди с таким молитвенным даром! Она будто всю жизнь сдерживалась, чтоб не зарыдать, но когда наконец дошла сюда, как задрожало старое согбенное деревце её тела. Но не вопль, не стон, а тихий плач осиротевшего ребёнка  разлепил ей губы…

    И что-то нам, кажется, враз передалось, пусть по самой ничтожной капле,  от этого её мироносного горя.  Я потом буду искать её глазами во время заутрени и литургии, но не увижу больше. «Тебе, на водах повесившаго всю землю неодержимо, тварь видевши на лобнем висима, ужасом многим содрогшеся, несть Свят, разве Тебе, Господи, взывающе»… И вот мы, тварь, созданная Тобою, повесившим неколебимо на водах всю землю, видя Тебя на лобном месте висящим, ужасом многим содрогаемся, взывая: никто не Свят кроме Тебя, Господи.

    Вслед за ушедшей женщиной я опустился в том же месте на колени. Рука невольно потянулась внутрь углубления, ушла по локоть в цилиндрообразное отверстие. Так принято,  мне сказали, опускать туда руку. Пальцы  почти сразу ощупали  шероховатые стенки и близкое дно. И почему-то тут же, не собираясь пока в слова, возникло чувство облегчения и благодарности за то, что это все-таки ещё не самое  то дно. А ты бы как хотел?  Сразу до самого того дотянуться? Да если бы посмел дотянуться до того самого, тут же всю руку бы и сожгло.

    Скоро уже, совсем скоро  спустится от алтаря крестный ход и запоют «Воскресение Твое, Христе Спасе…» А затем и  праздничный тропарь грянет: «Христос воскресе…»

    Конечно, петь будут по-гречески.  Наши женщины, с намерением подпевать, ещё  вечером  переписывали друг у дружки  слова тропаря русскими буквами: «Христос анести…»  Но дальше, кажется, получалось не вполне складно, потому что присоединяли предлоги и артикли к существительным. Я не стал мешать переписыванию. Но теперь,  пусть и задним числом, всё же, думаю, имеет смысл  внимательней вчитаться в греческий текст тропаря.

    Итак, воскресение —  по-гречески  ανάστασις (анастасис). Глагол воскресе —  ανέστη  (анести).  Полностью же  тропарь на греческом  (и в русской транскрипции) выглядит так:

    Хριστός  ανέστη  εκ  νεκρών,
    Христос  анести  ек  некрон,

    θανάτω  θάνατον  πατήσας
    фанато  фанатос  патисас

    καί  τοϊς  εν  τοϊς  μνήμασι
    ке  тис  ен  тис  мнимаси

    ζωήν  χαρισάμενος.
    зоин  харисаменос.

    А теперь, для сравнения, и наш общеизвестный церковнославянский стих:

                            Христос воскресе из мертвых,
                            смертию смерть поправ
                            и сущим во гробех
                            живот даровав.

    Даже человек, только пробующий самостоятельно читать и разуметь по-гречески, видит из этого сопоставления, с какой  безукоризненной точностью наши святые Кирилл и Мефодий перевели  (а это именно их перевод)  с греческого на старославянский этот самый часто и повсеместно звучащий в христианском мире гимн.  Причём, перевели без каких-либо вольных дополнений и «улучшений», а, что называется, пословно, — смысл в смысл, слово в слово, ничего не поменяв в последовательности словесного ряда. Но мало этого, они ещё придали своему  шедевру  совершенную самостоятельность мелодического строя и образа, — именно в соответствии со славянским  представлением о красоте звучащего слова…

     

    Пасха красная в Троицком соборе

     …Сверху, от  Голгофской часовни, видно, что храм быстро заполняется народом. Спустившись по лестнице, проходим к Кувуклии, чтобы успеть передать внутрь свои поминальные  записки. Сестра Спиридония заметила нас и  предупреждает, что в половине второго собираемся на площади, у храмовых врат, чтобы пешком идти к Русской миссии.

    Дело в том, что в  нашем Троицком соборе  праздничная заутреня начнётся в два ночи. Понятно, почему такая сдвижка на два с лишним часа. Всё русское духовенство теперь  здесь, будут служить вместе с греками. В такую ночь как же не быть всем верным вместе? И именно здесь, где смертью попрана смерть.

    Царские врата распахнуты. Зашевелились от солеи пурпурные хоругви и золочёные кресты на высоких древках. Всё! Пасхальный крестный ход поплыл в сторону Гроба Господня. Впереди шествия — патриарх Ириней, как обычно, внешне спокойный, задумчиво-сдержанный в движениях. Но в воспалённом блеске глаз — усталость от  сугубых служб  истекшей только что Страстной.

    Духовенство выступает в сияющих парчой облачениях, с крестами и свечами в руках,  будто воинство в кольчугах и латах.  Бородачи, согбенные и величавые старцы, сосредоточенные лица молодых. Тут, наверное, не только греки, русские, сербы, сирийцы… Похоже, тут весь цвет Православия, теснимого в мире, но не отступающего. Глядя на них, догадываешься, что вот она олицетворена перед нами — великая правда  преемственности апостольского служения, порученного Христом ученикам и от тех дней донесенного до нынешних, несмотря на все внутренние смуты и внешние пагубы.

    От Кувуклии, перед которой шествие замерло, понеслись первые пасхальные возгласы — и первые, от всего живого собора, ответы:

    Χριστός  ανέστη! Αληθώς  ανέστη!

    И почти тут же:

    Христос воскресе!

    И неожиданно мощное, раскатистое, как выдох освобожденной от смерти души:

    Воистину воскресе!

    Греческие выносные кресты на высоких древках и тяжелотканные хоругви быстро-быстро завращались, будто в ликующем поднебесном хороводе.  Все зачарованно любуются  этой детской пасхальной игрой, руководимой, кажется, уже не людьми, а самими херувимами и серафимами.

    Мы стоим на том самом месте, где стояли всю прошлую ночь и все субботнее утро в ожидании огня. Почему-то захотелось  и теперь побыть именно здесь, на своём месте. Но удивительно: сейчас — никакой усталости! Будто вся жизненная тяжесть, накопленная годами, отступила навсегда.

    Поглядываем на часы. Да, уже пора идти к условленному месту сбора. Толпа, наблюдающая за праздником извне, всё ещё заполоняет площадь… Ночь свежая, но не холодная, как две предыдущие. Говорят, наше духовенство во главе  с архимандритом Елисеем,  только что отбыло в миссию. Ждём, когда вся группа подтянется к вратам. И вдруг спохватываемся: да что это мы? Надо же запеть — прямо здесь, под небом Иерусалима. Обязательно надо! И не как-нибудь, не вполголоса, а всю силу, всё чувство вкладывая в великую песнь Христовой победы над смертью!.. Ну же, братцы, Христос воскресе из мертвых

    Плывут над площадью светлые размытые облачка. Глядят сквозь них на  город звёзды  Воскресения. О Пасха! Новая, святая, таинственная, какое счастье! Как хочется поделиться им со всеми, в том числе с этими любопытствующими. Они, наверное, сейчас пошучивают над нами: ну вот, мол, русские уже выпили по стакану и запели.

    Между тем, шутки в сторону, все в сборе, и теперь предстоит самым быстрым шагом выдвигаться в сторону угловых Новых ворот. Кто-то, правда, робко предложил идти через Дамасские, но знатоки тут же оспорили: зачем делать лишний крюк?

    У светофора на улице Яффы сейчас пусто, а на днях, возвращаясь вечером из  Русской миссии, чуть не четверть часа простояли тут, пропуская, «страха ради иудейска», воинскую автомобильную колонну. Откуда они пригрохотали, куда следуют? Может, из Вифлеема, который так и оказался для нас недостижимым?

    …В сияющем, щедро украшенном цветами Троицком соборе — шелест волнующего ожидания. А все же как-то не хватило воображения, чтобы наперёд представить себе и такое: светлый праздник Воскресения Христова на пяди русской земли в Иерусалиме. Даже когда прилетели сюда, ещё не догадывались, что в одну ночь будут у нас  сразу две Пасхи — греческая и русская.

    Кажется, мы не обидели греков. Мы радовались с ними, восклицали и подпевали как умели. Но мудрые греки поймут, что мы соскучились и по своему. По иконам своим, по своему пению, по своей священной славянской речи.

    Сколько же нас тут всего — паломников, духовенства и мирян из миссии, монахинь и послушниц из Горней, соотечественников, волею судьбы на время (или навсегда) прибитых, будто волнами,  к стенам великого города?

    Все мы теперь — из Москвы и Киева, из Томска и Тамбова, из Полоцка и Костромы — соборяне, малый собор  от великого русского собора, простирающегося в ночи к северу и востоку отсюда. Там — наши здравствующие, чьи имена сейчас пишем в поминаниях, и наши  почившие, под  старыми или свежими могильными холмиками. Там — наши родные, наши друзья; они сейчас вспоминают нас, они переживают, что мы собрались в путь в такое опасное время; кто-то на алой заре уже возвращается домой из своей церкви, и заря эта румяным пасхальным яйцом катится дальше на запад.

    «Пасха священная нам днесь показася» — радостно звучат под сводами  собора  слова самой первой из пасхальных стихир. Великая, поистине святая поэзия! И вдруг приходит догадка: а ведь создатель этих гимнов Иоанн Дамаскин, скорей всего, именно здесь их и написал, — или в самом Иерусалиме, или в монастыре Саввы Освященного. Будто само это небо, чистое, таинственно розовеющее на заре, играющее хороводом солнечных  лучей, подсказывало ему слова: «Пасха красная, Пасха, Господня Пасха! Пасха всечестная нам возсия! Пасха! Радостию друг друга обымем!…»

    Пасха красная пришла,  прекраснейший день года, жизни. Сияет верным сердцам Воскресение, которым когда-нибудь — после  несметных скорбей, смертей и преступлений — завершатся  судьбы всей земли и всего сотворённого.

       

    Пустыня, Иерихон, кибуцы

     Утро 6-го мая. Подъём на заре. Едем в Галилею, на  север: через Иудейскую пустыню,  с остановками — в Назарете, Кане Галилейской, на горе Фавор и в монастыре  Марии Магдалины на берегу Галилейского озера. Оттуда, если повезёт с транспортом, возвратимся сегодня же в Иерусалим, попрощавшись со всей группой, которая отправится на автобусе в Яффу, поближе к аэропорту.

    Путь, по здешним расстояниям и обстоятельствам,  не ближний. Но едем налегке, все свои вещи побросав в номерах. Только по белой рубашке положили в пакеты, поскольку заранее обещано, что и у нас будет возможность войти в воды Иордана.

    Внизу, в холле получаем ещё по пакетику. Это, говоря армейским языком, сухпаёк: пара бутербродов, огурец, помидор, апельсин, бутылочка воды. Главное, доехать до Галилейского озера, а там, говорят, всех ожидает замечательное угощение — вкусим знаменитой рыбки, той самой, которую лавливали  апостолы, почему и называется она «Петровой».

    Как только отъехали от своего Холи-Ленда,  сестра Спиридония, сидящая, по обыкновению, впереди, справа от водителя-араба, попросила в микрофон: — Ну, давайте перед дорогой, как всегда,  споем…

    Отдохнувший за воскресенье народ бодро и дружно грянул: «Воскресение Христово видевше,  поклонимся Святому Господу Иисусу…»

    И всем так понравилась согласованность и стройность звучания, что ещё и ещё раз пропели тот же стих.

    Алый восток, куда держим путь, плещется в стёкла, ласково скользит по лицам, обещая громадный, полный ещё небывалых видений и зрелищ день.

    И они начинаются почти тут же. Оставив Вифанию где-то справа, въезжаем в страну безлюдных,  теснящих  друг друга холмов. Впрочем, это и не холмы уже, а горы, только с покатыми, будто прилизанными ветром  верхушками.

    У какого-то современного автора  прочитал, что Иудейская пустыня напоминает лунный пейзаж. Пожалуй, так. Но, привыкнув к ежесекундно меняющимся панорамам, будто они соревнуются за честь именоваться самыми  дикими в своей первобытной дочеловеческой пластике,  глаз начинает различать застенчивые признаки жизни: зелёную куртинку на дне тесной лощины, посеревшие от пыли  кусты колючек на склонах холмов, овечьи тропы, что образуют вдоль этих склонов, снизу доверху, бессчётную рябь террас. А вон  показалось и пристанище кочевых скотоводов — несколько чёрных  бедуинских палаток.

    Где-то здесь, слыхать, справа от трассы, закрытый за каким-нибудь из разворачивающих плечи кряжей, затаился в  тесной щели греческий монастырь  святого Георгия Хозевита. Это мой святой, то есть, ближайший наперёд от моего дня рождения Георгий, празднуемый  21 января, а по старому стилю, 8-го. Увы, почти ничего о нём не знаю, кроме того, что он в этом самом монастыре подвизался и стал в конце жизни своей здешним настоятелем. В старопечатном московском «Прологе», где, как правило, приводятся краткие жития святых, о нём не сказано ни строчки. И потому я,  пусть это и неправильно, покровителем своим небесным чту  больше великомученика Георгия Победоносца, стоящего как бы во главе  дружины всех святых Георгиев. И сегодня как раз его, Георгия Вешнего праздник!

    И опять горы, горы. То ли они перед нами раскружились в серо-стальном хороводе, то ли у пассажиров  пошла голова кругом.

    Но не успеваешь ещё вдосталь про себя наохаться или  пожалеть, что нет в руках видеокамеры, как  фантастический кряж куда-то проваливается за спину, — и мы уже несёмся по плоской части той же самой пустыни. Справа   лиловеют горы Заиорданья, (значит, Иордан-то, догадываешься течёт где-то ближе, но он тут не про нас, некогда). И малахитовый оазис Иерихона  по левую руку от шоссе — тоже не про нас. А ведь там  археологи раскапывают самый древний из обнаруженных на сей день городов мира. И уж явно мы не попадём сегодня  на гору Искушения, к месту, где Иисус Христос  держал сорокадневный пост перед началом  своей проповеди миру. Гора  эта, светлоохристая, островерхая, хорошо видна с дороги  за  крышами и деревьями Иерихона.

    Мы же — мимо, мимо… О, тут столько всего, что нужно не мчаться, а  пешком, ногами своими обмеривать, ступнями общупывать, как те страннички из  песни:

    Здесь Христос проходил
    И следочки проследил.
    Аллилуйя, аллилуйя.
    И следочки проследил.

    Мы же, получается, не заслужили, чтобы проходить по тем следочкам. Комфортабельные автобусные верхогляды. Повернитесь направо, теперь поглядите налево, обратите внимание… Разве это — внимание? Внимать нужно медленно, впитывая всем существом своим то, что перед тобой  милостиво открылось. Нельзя внимать, проносясь мимо. И не стыдно ли нам зваться паломниками? Так ли вели себя в этих краях наши старинные странники? Игумен Даниил в начале ХII века ходил здесь пешком целых шестнадцать месяцев. Ещё дольше прожил в  Палестине Василий Григорович-Барский, величайший, пожалуй, из всех русских  паломников-писателей (ХVIII век). А мы? Поглядите направо, налево…Так и глядим, пялимся, даже таращимся, тщимся что-то наспех записать, сфотографировать. В первую очередь самим, конечно, сфотографироваться на фоне, чтобы потом показывать: вот где я был. Да не верьте, не был я тут. И не завидуйте, потому что не были мы тут. Только пронеслись, запыхавшись, послонялись между киосками с сувенирами, чтобы запастись самыми дешёвенькими вещественными доказательствами того, что все же кое-как были.

    Теперь вот, к примеру, проносимся мимо прославленных  израильских кибуцев. Упорно говорят, что они созданы по типу  советских колхозов. Если это хотя бы отчасти так, то да здравствует  родная колхозная система! Право, разве не впечатляет вид тенистых финиковых рощ,  стоящих стройными шеренгами посреди  пустыни? А банановые плантации,  курчавая кипень виноградников, поля с ровными грядами овощей, аккуратные ангары с новенькой сельскохозяйственной техникой, наконец, посёлки, где каждый домик, пусть небольшой, но любовно ухоженный, окружён фруктовыми деревьями, цветниками, — разве всё это не свидетельствует, что преображенная земля — лучшая награда трудящемуся на ней?

    Но так и вертится на языке присказка: умеют же, когда захотят. А когда многие из них или их родителей  жили у нас — в России, потом в СССР, почему-то не захотели. На юге Украины, в Одесской области, по рассказу моего отца, в самом начале коллективизации существовал колхоз с ударным названием «Еврей-хлебороб». Запалу хватило у его создателей  лишь на эффектный жест. Вскоре бравый почин бесшумно  канул в лету. Почему бы? Да потому что, думаю, землю все же не считали своею. В чужое станешь ли вкладывать всего себя.

    Такое поведение вполне извинительно. Можно ли упрекнуть советских евреев в том, что они почти не трудились в сельском хозяйстве, да и у станка тоже не ставили рекордов,  предпочитая городские и чисто интеллектуальные профессии и призвания? Но вот, наконец, приехали «к себе» и дорвались до земли, доказывая себе и всему миру, что земля их, исконная, никому не отдадут и не продадут.

    Но почему же, хочу я спросить, родственники этих трудолюбивых земледельцев, оставшиеся в России и склонные к идеологическим занятиям, так рьяно  борются у нас против остатков колхозной и совхозной системы  — на Кубани, в Ставрополье, повсюду?  Почему так яростно  в печати, на телевидении, в интернете воюют за то, чтобы  землю нашу свободно могли покупать иностранцы?

    Отчего и по отношению к земле такая двойная бухгалтерия? Опять же оттого, что эта — «своя», даже и проволочкой колючей её от пограничного Иордана отгородили, а русская — не своя, но как забавно ради «хохмы»  кинуть её под аукционный молоток. Не так разве?

    Догадываюсь, такие прямые вопросы очень  не понравятся тем, кто за кибуцы в  Израиле и против колхозов в России. Но  не лучше ли  больные темы русско-еврейского (существующего пока лишь в зародыше) диалога обсуждать гласно, а не на скользком языке  робких иносказаний? Тем же, кто боится высказанных вслух упрёков и всякую критику в адрес еврейства как такового тут же оценивает как очередное проявление «антисемитизма» или «экстремизма», можно лишь напомнить, что идеальных наций и народов на свете всё-таки почему-то не бывает. А что до звания «богоизбранный народ», то известный в истории претендент своим  почти поголовным  неприятием Христа от этого титула уже очень давно самоустранился.

     

    Обыденная Галилея

     Признаться, в своих многолетних и почти несбыточных, казалось, мечтах о Святой Земле я покушался совсем на немногое. Ну, пусть не увижу Иерусалима, Вифлеема, дуба Мамврийского, Мертвого моря (туда, в область Содома и Гоморры, совсем даже и не хотелось). Мне бы  вполне хватило и одной Галилеи. Потому что это — родина Христова детства, Его сокровенной юности, здесь Он открыл миру своё подлинное Отечество, независимое ни от крови, ни от языка, ни от закона и обычая. Здесь подружился с простыми некнижными рыбаками, чуть не первыми встречными людьми,  и повёл их через века на великое служение, которое они продолжают и сегодня.

    «А в Галилее ты был? — спрашивал я почти у каждого счастливца, вернувшегося из необыкновенного путешествия. — Какая она, Галилея? Правда, она прекрасна?» — «О, да, — отвечали мне, — во всей Палестине нет более великолепной земли. Иудея в сравнении с Галилеей — просто нагромождение раскалённых камней. Галилейское озеро, Иордан, Фавор, Назарет! Сколько там пышной зелени, какой воздух! Это почти рай земной».

    И мне почему-то представлялся  некий   заповедник, с синезелёной горой Фавор посредине его, похожей на стог сена, как сказал  о ней игумен Даниил, праотец всех русских паломников во Святую Землю. Мне представлялся девственнй край, закрытый для автомобилей, для новейших архитектурных уродов, для туристских полчищ, для индустрии сувенирной штамповки, словом, для «бессмертной пошлости людской».

    Первое разочарование подкараулило нас в Назарете. Оно предстало  в виде несуразно массивной, как бы придавливающей весь городок  базилики Благовещения. Бесцеремонная всё же штука — католическая пропаганда. Везде-везде нужно отпихнуть локтями зазевавшихся и застенчивых, прокричать: тут всё уже мое!

    Как прикажете себя вести православному  путешественнику в Назарете? Обидно всё же приехать сюда из такого далека и не спуститься к камням скромного, полупещерного жилья, в котором, по преданию, обитали Иосиф-Обручник, Богоматерь и маленький Иисус. Но чтобы спуститься, надо ступить под крышу этой самой базилики. Я не считаю, что православному вообще зазорно посещать  костёл или  кирху. Иногда, хотя и не часто, оттуда выносишь ощущение совершенства  и красоты древнего архитектурного образа, будь то романский  или готический собор. Но базилика в Назарете буквально вопит о том, как пала  архитектурная мысль современного католического Запада. Над вами  нависают громадные нетопырьи крылья в виде мрачных бетонных балок, грозящих вот-вот приплюснуть человечью мелкоту. Ладно бы, только над вами! Они нависают над крошечным жильём Семейства.  И вот это вопиющее несоответствие между нищетой Христова детства и самодовольной  псевдомонументальностью чудища, именуемого криптой, не может не оскорблять до глубины души. Тут невольно качнёшь головой: да, велик ты, Инквизитор, и  почти всего уже добился, только никак не наживёшь чувства меры.

    Покоряясь здешнему регламенту, мы поднялись из гигантского склепа-крипты  в верхний костел. И здесь  всё окончательно стало ясно: те же бетонные опоры, косяки и блоки, те же угрюмые потуги растолкать целый мир, но настоять на своём. И даже громадное многофигурное панно над алтарной частью называется у них, со свойственной прямотой, «Триумфом Всемирной  церкви». Как будто и впрямь есть уже на земле такая.

    Невольно вспомнилась иерусалимская Базилика Всех Наций. Что ж, как и там, здесь кроме нас, не оказалось ни единой живой души. И не оставляет впечатление: сюда, за эти скамьи уже давно никто не садился. Не про такое ли сказано: «Се дом ваш оставляется вам пуст»?

    А на улице, пока поджидали отставших, местные зазывалы постарались охмурить нас напоследок содержимым сувенирных киосков. Оказалось, самым большим спросом  у них пользуются католические цветные фотографии с вроде бы благочестивыми сюжетами. Вы берёте в руку изображение Христа, с терновым венцом на голове, с закрытыми в изнеможении глазами. Но вдруг, при слабом  повороте руки, глаза на картинке раскрываются. Повернули — снова закрываются. Что это? Забава для детей, приманка для взрослых простаков? По-моему, обыкновенное кощунство. И таких двоящихся, двусмысленно подмигивающих картинок тут — целые наборы. Двусмысленность не только в сюжетах, но и в отношении к покупателю: ты поймался? купил? ну, так тебе и надо!

    После таких зрелищ как-то  уже невнятно воспринимается щебет птиц в густых тёмных  кронах, гомон детишек на школьном  дворе.

    Но,  к  счастью, есть для нас в городке место, где можно отдышаться от давящих  впечатлений католического «триумфа». Это маленькая греческая церковь святого архангела Гавриила. В старых стенах её, в углублении, к которому ведут несколько ступеней, плещется вода древнего родника или колодца. Многие века подряд именно отсюда жители Назарета черпали питьевую воду. Устойчивое предание гласит, что здесь-то, у источника, куда и Дева Мария приходила  с кувшином,  встретил её однажды небесный  благовестник… Впрочем, современный католический путеводитель, попавший нам в руки, спешит назвать это предание «апокрифом», «версией», сопровождая свой комментарий словечками «якобы», «будто бы». Такая спешка  и понятна. А вдруг кто усомнится в том, что гигантская базилика сооружена на подлинном месте события?

    Отсюда по довольно крутому подъёму автобус наш взбирается на гребень горы. Последний взгляд на городок, последние вздохи  сожаления: и в тебе, Назарет, мы будто и не были, прости.

    И вот здесь, по крайней мере, для меня начался один из самых восхитительных отрезков нашей галилейской «обыдёнки». Ибо начался спуск с горы к Кане Галилейской. Я вдруг почти зримо представил себе, что где-то рядом с нашим шоссе пролегает старый каменистый просёлок, и по нему, весело переговариваясь, смеясь, вольно размахивая руками, широким легким шагом идут все они. Учитель, ученики, а в некотором отдалении от них несколько женщин. Они позваны на свадьбу в соседнюю Кану, может быть, к дальним родственникам или друзьям? Дело молодое, почему не сходить, и вот почти летят, почти парящим каким-то бегом устремились от назаретского верха в долину, к виноградникам, оливковым рощам и смоквам Каны. Тут ходьбы-то всего ничего. Вовсе не в тяжесть идти, солнечный свет не давит, ветер раздувает хитоны, теребит волосы. И ещё нет или почти нет горестных предчувствий. Никто ещё, кажется, не посмотрел на них прищуренным завистливым взглядом. Никто ещё не процедил  сквозь зубы, что они преступают закон, нарушают неколебимую субботу. Ещё не было исцелений, не было бури на Галилейском море, не было ещё обеда на траве, когда тысячи оказались сыты всего от нескольких хлебов. И они ещё толком не догадываются, кто Он,  совсем недавно позвавший их быть вместе. Они только начинают сегодня своё почти трёхлетнее шествие по Галилее, по Десятиградию. И даже о том не догадываются, что произойдёт в Кане через два или три часа, когда выпито будет всё вино и когда Друг их, выслушав просьбу Матери, попросит наполнить шесть больших каменных  водоносов свежей водой. И окажется, к радости всего застолья, что в водоносах не вода, а прекрасное  густое, как кровь, вино, и вина этого Христова, как и хлеба Его, хватит не только им, новсем алчущим и жаждущим — на тысячи лет вперёд.

     

    Над потоком Кедрон

     Мимолётная загадочная встреча случилась у нас в один из последних дней  пребывания в Иерусалиме. Как-то, ближе к полудню,  мы отправились все впятером через Старый город в монастырь Марии Магдалины, в котором уже были на Страстной. Надо было выполнить поручение женщин из киевской группы, которые сами не успели вручить монахиням своё дароприношение  — гжельскую лампаду.

    У зелёных металлических врат монастырских нас нагнал и сразу расположил к себе улыбкой высокий  худощавый  человек лет тридцати пяти, или чуть побольше. Подумалось: может, как и мы, путешествует? Он уверенно нажал на кнопку звонка. Когда дверь открыла монахиня, говорившая с сильный английским акцентом, мы вручили ей свёрток с лампадой и попросили разрешения ещё раз подняться к собору. На повороте тенистого подъёма наш новый спутник остановился:

    — А в пещере вы были?.. Ах, не были!  Советую посмотреть. Это, по преданию, та самая пещера, в которой апостолы ждали, когда Христос молился ночью в Гефсиманском саду.

    Дверь была   не на замке, мы прошли в пещеру, достаточно просторную для того, чтобы служить не только случайным укрытием, но и  постоянным жилищем.

    Когда поднялись к собору, оказалось, что он закрыт. Мы решили напоследок постоять на смотровой площадке, откуда открывается вид на долину Кедрона (ещё ее зовут Иосафатовой), на  башни, стены и крыши  Старого города. Отсюда, конечно, был виден и золотой купол мечети Омара, построенной на месте, где когда-то  возвышалась главная святыня ветхозаветного Израиля — Храм.

    Немного помедлив, незнакомец вдруг  подошёл совсем близко, улыбнулся непонятно чему  и спросил:

    — Ну, а Храм-то построят, как думаете? Готовятся, готовятся… Что-то ещё будет.

    Поскольку он, ещё раз улыбнувшись, тут же и ушёл куда-то за здание собора и больше не появлялся, то я, от неожиданности, не вполне понял, что именно он хотел сказать. Покачали головами и мои друзья. Если он хотел услышать  наше мнение по вопросу, который теперь обсуждается многими, то мог бы и подождать немножко. Но, похоже, ему важно было самому высказаться. Хотя, в таком случае, мог бы высказаться и более определённо. А то догадайся теперь: или он опасается идеи воссоздания Храма, или ему эта идея по душе, и он только предупреждает, что событие будет чревато для многих, и не только здесь, а и во всем мире, чрезвычайными последствиями.

    Странно, ведь на еврея он как будто не похож. Наверное, он всё-таки предупреждал нас об опасности, но, не почувствовав ответного интереса к теме, решил, что дальше объясняться с такими невегласами не имеет смысла.

    Уже вернувшись  в Москву, я решил ещё раз перечитать некоторые страницы книги архиепископа Иоанна Сан-Францисского. И почти тут же нашёл у него  прямой ответ на вопрос  человека, спросившего нас тогда о строительстве Храма.

    «Восстановление Храма в Иерусалиме, — говорит владыка Иоанн, — невозможно… В Израиле может быть всё: парламент, армия, и президент, и послы, и биржа, и кибуцы, и эликтрификация… Чего не может быть у Израиля, это — Храма. И как ни борется Израиль с Богом, тут уж не одолеть ему!»

    Но это — вывод. А до того, как сделать его, известный  богослов ХХ века подробно объясняет, почему сионистская мечта о строительстве в Иерусалиме третьего по счёту Храма неосуществима. Чем заполнять это здание, как в нём служить, если не сохранились самые важные для ветхозаветного Израиля его святыни — ковчег Завета со Скрижалями? И не сохранилась преемственность священнослужителей, поскольку  священническое «колено Левия» рассеялось по миру и смешалось с иноверцами. Возможно ли восстановить в достаточной полноте и обычай храмовых жертвоприношений, которые наверняка  поразят пришедших молиться своей  кровавой жутью, прямым сходством с жёстокой бойней? Не говоря уж о том, что для осуществления  мечты о третьем Храме сионистам понадобится пролить не только кровь жертвенных животных, но и  семитов-мусульман. Да и семитов-иудеев.

    Не очень-то верится, что вразумления  владыки Иоанна в сегодняшнем Израиле (и во всемирном Израиле) могут быть расслышаны. И, при том, разве  храм свой, — теперь от себя говорю, —  Израиль уже не построил? Где, спросится, где? Даже неважно, где: в Нью-Йорке или в Лондоне, или в Брюсселе. Храм своему подлинному богу — мирскому Богатству — Израиль уже успешно соорудил. Требы справляются,  жертвоприношения  неукоснительно приносятся, слава и могущество растут, гимны  звучат, священнослужителей  разных рангов и степеней посвящения — тьмы. Это ли не победа, это ли не всемирный триумф?

    Но чего-то всё же не хватает, какой-то малости недостаёт. Не весь мир готов поклониться  богу еврейского Богатства. Многих эта  религия земного стяжания как-то не насыщает. И таких многих в мире становится всё больше и больше. Это те самые евангельские «нищие духом», то есть в духе своем вовсе не нуждающиеся в боге Богатства.

    И потому  жрецы  построенного храма не чувствуют себя, употребим их любимое словцо, «комфортно». Им хочется  придать своему храму  религиозный шарм. Большой кус земли в пределах  иерусалимского Старого города, похоже, более всего подходит для их цели — реабилитации бога Наживы в глазах всего мира. И поэтому они хотят и будут пытаться строить именно здесь, оставаясь глухими к предостережениям. В том числе и к тем, что написаны для всех, и для них тоже, в Апокалипсисе:

    «И аз, Иоанн, видех град святый, Иерусалим нов,  сходящ от Бога с небесе, приготован яко невесту украшену мужу своему». (Откр. 21,2).

    И дальше, там же:

    «Страшливым же и неверным, и скверным и убийцам, и блуд творящим, и чары творящим, идоложерцем и всем лживым, часть им в езере, горящем огнем и жупелом, еже есть смерть вторая». (Откр. 21, 8).

    Сухое русло потока Кедрон, говорят, наполнится в те судные  часы огненной лавой, и она потечёт от стен Иерусалима прямиком в  полыхающее озеро — в Мёртвое море, в область Содома и Гоморры.

     

    Небесный град

    И ещё — по Апокалипсису:
    Яспис, сапфир, халкидон и смарагд.
    Се — основания града.
    Зри: сардоникс, сардолик, хризолиф —
    взору входящих услада.
    Чистый вирилл, хрисопрас и топаз —
    крепости твёрдые жилы.
    А гиацинт и аметист
    суть увенчания силы.
    Жемчуг — врата. Как двенадцать наград
    бисерных входы сияют.
    Вот почему ослепительный град
    ночи не знает.
    Храма в нём нет, ибо Сам Господь Бог,
    наш Вседержитель, —
    Храм сего града и Агнец, и Свет,
    и Первый-Последний в нём Житель.

     

     2002


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.