1. Девочка, девушка, женщина

    Повесть без вымысла

     

    Волосы

    Возвращаюсь из Кусковского парка и у двери своего подъезда вижу диво дивное. Ей лет семь, не больше. У нас тут хватает новосёлов, и эту девочку  я не знаю. Иначе бы раньше обратил внимание на непропорциональную росточку большущую копну русых волос, спадающих на спину пышным водопадом. Ну, прямо Клавочка Шиффер какая-то. Повернулась ко мне спиной и слегка помавает головкой, отчего эти шёлковые волны на спине мягко переливаются и вздрагивают. Ишь ты! Когда открываю дверь, спрашиваю у неё:

    – Девочка, ты в дом идёшь?

    – Нет, подружку жду.

    – Хорошее дело. Ну, жди.

    Наверно, мама ей наказала не входить в подъезд с незнакомым мужчиной. И наверно, мама её очень-очень гордится волосами своей маленькой красавицы. Помогает их укладывать, покупает нужные шампуни или даже водит в парикмахерскую.

    Так она и подрастает – в шелесте славы своих волос. Искоса угрюмо смотрит на  рекламных красоток, потихоньку копирует перед зеркалом их телодвижения. «Ведь я этого достойна».  Её будущее и родителям, и ей самой уже видится в ореоле всеобщего обаяния. Она заранее обречена на счастье, на восторги мужчин. Она, может, ещё читает по складам, но знает про себя-будущую уже так много, что, пожалуй, хватило бы на целый роман в обстановке тропических островов, царственных пляжей, великолепных раутов, переливающихся серебром лимузинов.

    Поваляется ли на тех песках, понежится ли на тех сиденьях, как знать.  Но на самом-то деле не на тропики, не на  шампанскую пену пляжей она нацелилась. На самом-то деле одно-единственное, необходимое как воздух, – зачать, родить.  Не она так придумала, не она себе такое выбрала. Это столбовая дорога женщины. Привлечь к себе  его, чтобы зачать от него себе подобных. Пусть ни о чём таком она вовсе пока не думает. Пусть, став девушкой, вооружится до зубов техникой безопасного секса.  Никуда-то со столбовой дороги не свернуть.

    Нас, чурбанов, то смешит, то ужасает, но в любом случае неодолимо влечёт  кокетливость женщины, её искусство одурманить, охмурить, добиться своего. Но её кокетство – вовсе не самоцель, а лишь средство, чтобы в конце концов зачать себе подобных, продлить род.

    Чаще всего она сама не догадывается об этой подлинной цели. Часто даже сопротивляется ей. Теперь на каждом шагу ей внушают, что ничего такого ей не нужно, и что она будет жить с мужчиной (с разными мужчинами, а то и с женщинами) исключительно в своё удовольствие. И она, возможно, уже спрашивала у матери или обсуждала с подружками, что такое этот «безопасный секс». Но в глубине её существа от самого рождения засветилось: зачать себе подобных.

    Что-то её неумолимо ведёт. Как раз туда. Это что-то – стихия всевластная. Её невозможно вычислить, определить, упорядочить, оградиться от неё. Это древнее искусство она постигает не к тридцати годам, не  в восемнадцать, не в шестнадцать, и даже не в семь лет, а ещё раньше. Водить глазками, закатывать их, помавать головкой, пошевеливать талией и так далее, и так далее.  Детёныш, глупышка, она уже вооружена как дредноут.

    В девочке уже  вполне различима, по сути реализована девушка, женщина. Это один текучий  состав – девочка, девушка, женщина. Снизу вверх по возрастной шкале и, наоборот, сверху вниз. Вот почему зрелая и даже перезрелая женщина в своём кокетстве так часто старается имитировать обиженного, капризного ребёнка. То завопит, как будто её до смерти испугали. То надует губки и щёки, как мышь на крупу. То заговорит голоском Рины Зелёной. Иногда это выглядит трогательно. Но чаще от таких её ужимок вас тошнит. Но что поделаешь, если ей инстинктивно хочется хоть в чём-то оставаться ещё и девочкой.

     

    Жалоба

     

    Она приехала в Москву из Мордовии. Поработала недолго на вещевом рынке. Показалось, что хозяин слишком мало платит. Перешла на продуктовый. Новый хозяин, азербайджанец, поставил на продажу мороженой хурмы. В оттепель хурма делается кляклой, отвратительно сочится в руках. Брать её покупатели брезгуют. И всё время он такой недовольный. Стал орать на неё. Потом начал бить. Как-то пожаловалась подруге с вещевого. Та возмутилась: «Да где ж твоя гордость, как ты ему позволяешь?». Она вздыхает: «Ладно хоть спать с ним не заставляет. Они всех, кто им служит, заставляют. Всё за ту же зарплатку».

     

    На рынке

     

    Рынок, на который я хожу за продуктами, контролируют не азербайджанцы, а армяне. Среди них много пожилых спокойных женщин, попадаются и степенные старики, хорошо разбирающиеся в сортах чая, кофе, сыров. Такие держат себя с достоинством священников. А молодые или среднего возраста  – народ по преимуществу с прощупывающей хитрецой в глазах, высокомерный, разбитной, иногда до наглости. Как-то утром, когда покупателей на рынке было ещё мало, я  придержал шаг возле одного такого. Он громко и грязно материл  в проходе между лавчонками продавщицу из своей собственной точки:

    –Эй, ты, а ну прекрати! – подошёл я к нему.–Почему оскорбляешь русскую женщину?! Ты кто тут такой? Это твоя рабыня, что ли?

    Он как-то опешил, злая гримаса неприятно перетекла в слащавую улыбку:

    –Да это я так… ш-шутка…

    –Ты, правда, Ашот, что это так? – слегка  приосанилась женщина, с осторожным лукавством подыгрывая мне.

    – Смотри, Ашот, не позорь свою Армению. Ещё услышу, отведу  к директору рынка, он мой большой друг, – соврал я, –  и он тебя в двадцать четыре часа отправит на родину, проветриться.

    – Всё-всё, атэц, я понял.

    Ничего-то он, думаю, не понял. Верней, понял, что никаких двадцати четырёх часов не будет. Отойду, и снова начнёт её материть. И ещё злее, с опасливой оглядкой.

     

    Разговор

    В метровагон слева от меня подсела в «Кузьминках» девушка. Заметив мельком, как на неё многие холодно взглянули, я тоже не удержался, скосил глаза. И улыбнулся,  разглядев на головке её модную плетёнку из множества серых косичек. И она, увидев, что я улыбаюсь вовсе не презрительно, ответила  короткой улыбкой благодарности.

    – Вам очень идёт, – подтвердил я словами своё отношение к этому экзотическому произведению и к её отваге.

    – Спасибо.

    У неё милое, не шибко накрашенное личико, ей лет за двадцать. Одета достаточно ярко.

    Поезд громко заурчал. Не хотелось кричать ей в ухо, но я решил, что теперь неловко обрывать беседу, если даже сидящие напротив подумают, что я «клеюсь». И на следующей станции сказал:

    – Трудно беседовать, когда он рычит. А, кстати, где изготавливают такие головные уборы? Где-нибудь в Индии, в Средней Азии? Наверное, очень непросто их заплетать.

    – Нет, это машинное плетение, – объяснила она. – Их делают в Европе.

    – Не щекочут? Не бывает раздражения на коже?

    – Нет. Они обработаны антисептиком и не вызывают никакой аллергии.

    – Прекрасно! Может, и для нашего брата нужно что-то такое придумать. Ну, к примеру, для таких лысых, как я? Ведь и Ломоносов носил парик.

    Она скосила глаза на меня и улыбнулась. Должно быть, мысленно примерила на меня ломоносовские букли и осталась довольна. Поезд снова зарычал, но мы всё же разговорились.

    – А вот эти две девушки, что напротив сидят справа, они, как вы думаете, кто? – спросил я.

    – Студентки.

    – Ну, не знаю. Я восемь лет преподавал, и были у меня по преимуществу студентки, и  одевались они, как правило, очень сдержанно. Даже из состоятельных семей.

    – Это, значит, у вас были москвички. Они вообще одеваются очень невыразительно…  А я с юга приехала. У нас любят одеваться ярко, чтобы доставлять радость и себе, и окружающим.

    И вдруг добавила, слегка напрягшись:

    – И вообще, я не проститутка. Просто я люблю яркие, звонкие тона. И короткие юбки.

    – А разве я вас в чём-то заподозрил?.. Кстати, произношение у вас вполне московское. На юге говорят более певуче, мягче.

    – Ну, я стараюсь.

    Перед «Китай-городом» она засобиралась.

    – Спасибо, с вами было интересно побеседовать, – сказала, вставая.

    Надо было выходить и мне. Заметив, что она подошла к левой  двери, подсказал:

    – На этой станции платформа будет справа.

    Вышли вместе, но мне надо было на пересадку, а ей – к лестнице.

    – Какой уж там интересный собеседник!  Завести беседу, да ещё вот так, на ходу, мне обычно трудно. Только под настроение… Косички ваши виноваты. Так что это я вам благодарен, что разговорили…

     

     

    Другая тактика

    Когда мы пришли к ним в дом, Е. тут же заметила, что муж её уже принял в наше отсутствие пивка. Нет, она не стала его отчитывать. Она делала вид, что вообще его не замечает. И он как-то стушевался, ему стыдно было, что мы наблюдаем эту перемену в её отношении к нему. Я улучил минутку, когда он отошёл в другую комнату, и рассказал ей про свою покойную жену:

    — У неё была совсем другая тактика, чем у вас. Я не  смею вас ни в чём назидать, просто хочу привести пример другой тактики. Она меня никогда не отчитывала, когда я приходил домой в нетрезвом виде. Просто она сидела у окна до часу, до двух ночи, и, наверное, молилась. А если утром обнаруживалось, что мне муторно, она спрашивала: «Хочешь, я схожу за пивом? Или тебе чекушечку купить?» Она всегда была искренне рада, когда я приводил друзей к нам домой, даже если не успевал предупредить её. Она вообще любила наши домашние застолья – с песнями, шутками, чтением стихов. Обязательно пекла пироги, что-нибудь сладкое к чаю. И мне обычно после этого говорила: «Ты такой хороший бываешь, когда выпьешь, так у нас весело было, тебе понравилось? Мне – очень». Она мало куда выходила на люди, особенно после того, как стала болеть, и эти домашние застолья как-то её подбадривали. А я, видя, как она великодушна по отношению к моей слабости, старался, как мог, лишний раз не огорчать её. И у меня в итоге не было в жизни ни одного запоя. Благодаря ей только выпивал, но не пил.

    Е. посмотрела на меня чуть смущённым взглядом и произнесла:

    – Спасибо, что вы это рассказали. Я думаю, ваша жена была прекрасный человек.

    – Она вся была в свою маму. И тёща моя никогда меня не попрекала лишней рюмкой, и меня это её великодушие поощряло и удерживало. Я никогда не распускался при ней.

     

    Домой с кладбища

    В электричке, идущей к Курскому вокзалу, в самый пасхальный полдень много народу возвращается с Николо-Архангельского кладбища. Толстая тётка лет пятидесяти подставила плечо под голову своему мужу. Его сморило, что-то бормочет про себя нетрезво, а она, держа его тяжёлую башку на плече как трофей, громко говорит соседям со снисходительной усмешкой:

    – А мой-то… навспоминался.

    И через время, подправив плечо, чтобы лежал  поуютней, она снова, уже в который, может быть, раз за этот час свидетельствует:

    –А мой-то, ишь, навспоминался.

    Она и сама слегка навспомалась, но, главное, ей нравится собственное великодушие,  полная подвластность «моего», и само словечко, которое придумала.

     

    Пупок

    Отвага девушек, не находя себе применения на войне или в какой-нибудь ещё необычной и опасной обстановке, ищет разрешения в стремительных и дерзких ответах на ежегодные вызовы всемирной моды. Глядишь, вдруг с осени обулись в несуразные кувалды на толстенных платформах. Или защеголяли в дублёнках, сшитых из каких-то лоскутьев, по рваным подолам которых изготовители даже не прошлись ножницами. А то ещё пупки свои повыставляют летом  наружу – на улице, в метро. Модно посасывать пивко из бутылки, опять же в метро, в трамвае, на улице. Как будто кто-то отдал команду, и принялись неукоснительно исполнять: сотни девиц и молодых дам вдруг появились в штанишках типа шаровар, в укороченных брючках сильно выше щиколоток. От лихой молодёжи с их разрезами на платьях, нацеленными до самого, как говорится, аппендицита, не отстают и солидные дамы, в том числе и толстушки. И с каждым годом всё больше среди них курящих. Особый, должно быть, шик – курить на ходу, почти на бегу.

    Конечно, тут есть и намерение поддразнить всяких там старорежимных осуждателей, внести в пресную жизнь лёгкий привкус эпатажа. Но даже если сами не вполне догадываются, главное для них в другом: зацепить мужское воображение, увлечь его. Да-да, опять же только для того, чтобы в итоге продолжить род свой на земле.

    Один мой знакомый по поводу девических голых пупков заметил:

    – Ну, ладно они – дурочки, но как матери не понимают, что это просто опасно для жизни их девочек, когда кто-то в наглую таращится на их пупки. Ведь через пупок зародыш соединялся с матерью. Это самое на теле девушки, будущей матери, беззащитное, и самое, может быть, заповедное, сокровенное место. Вот уж где легче всего сглазить, нанести  порчу. Не только ей, но и тому, кого она родит.

    И я легко согласился с ним. Но позже, подумав, решил: нет, это они не от глупости своей так делают. И матери не от глупости своей им позволяют эти голые пупки. Так им диктует всё тот же инстинкт продолжения рода: не трусь, рискуй, отважься! Не получается всем остальным его зацепить, приманить, так пускай и пупочек пойдёт в работу. Вот у нас какая продолжается бесконечная, хитрая, ужасно изобретательная, полная нешуточного риска война за продолжение жизни.

     

    Золотые зубки

    Среди медсестёр в клинике, где я лежал, особенно выделялась величавой какой-то статью Т. Важностью своей походки она больше напоминала врача, причём заслуженного, с научной степенью. Ей было, наверное, около сорока. В дни её дежурств даже за  вечерней раздачей лекарств, или за утренними и вечерними  замерами давления, когда редкая минута обходится без всплесков недовольства, капризности со стороны  пациентов, она никогда не повышала голоса, не вступала в пререкания, была ненатужно заботлива и неистощимо терпелива. И всем этим она выставляла какую-то незримую преграду перед теми, кто хотел бы в очередной раз поплакаться,  поскулить, словом, сосредоточить на себе дополнительное внимание всех сидящих в холле и ждущих своей очереди к столу.

    Красивым было и её лицо: с какой-то осетинской чернотой волос, черными, как ягоды тёрна,  спокойными глазами. У неё был низкий и сочный голос, впрочем, без всякого акцента,  без южной певучести, на ровной московской интонации. Мы два-три раза говорили с ней во время больничных затиший на посторонние темы, не касающиеся здешнего быта. Мне было приятно, что не обманулся во внешности, и что она оказалась рассудительной и внимательной собеседницей. Она не говорила готовыми фразами, как барабанит большинство. Видно было, как она обдумывает про себя мысль, чтобы выразить её точнее. В эти минуты я совершенно забывал о своих тогдашних трудностях с артикуляцией.

    Ещё два или три раза, проходя мимо, я слышал как она неспешно, с кошачьей ленцой говорила с кем-то по телефону, и в голосе её журчала тихая радость, причину которой женщина, как бы ни старалась, не может скрыть. Потому что так говорят только с возлюбленным.

    Я ничего у неё не спросил о родовых её корнях и кровях. Была ведь ещё одна подробность, нагляднее всего остального выдававшая  её восточный исход.  Золотые зубы. В России мода на них почти бесследно иссякла. Зато сколько златозубых  женщин вы встретите и сегодня на Кавказе, в Средней Азии. Почему? Древний способ подчеркнуть своё богатство? Ну, да. Сколько тяжёлых золотых перстней на руках у тамошних мужчин! Сколько  массивных золотых ожерелий, браслетов, серёг  у женщин, даже девушек! Стремление подчеркнуть с помощью золота свою весомость, важность? Ну, да, так оно и есть. Но опять же, что касается женщины, золотые её зубки – не только признак социальной особости. Она этим блеском во рту пытается ошеломить его. Цап – и попался.

    Я не стал обижать Т. сравнением её золота с рыболовной блесной. Не стал говорить, что металл во рту – это всё-таки атавизм. И что налёт хищности вовсе ей не к лицу. Что, наоборот, она как-то слегка тускнеет всякий раз, когда в грустной её улыбке сверкнёт этот  золотой рядок. Сколько их там –  два, три или четыре? Но зачем  было мне запоминать лишнее.

     

    Пчёлка

    Никогда не скажешь точно, отчего больше поправляешься в больнице – от снадобий, или от тех, кто их тебе прописывает, от тех, кто вкатывает в палату квадригу капельницы. Может быть, легко-звонкая, беззаботная и необязывающая влюблённость в женщину-врача, в медсестру и есть лучшее  во все времена лекарство,  потому что оно, чаще всего не даёт никаких осложняющих жизнь последствий. Только вдруг сделается на миг нестерпимо грустно в день, когда тебя выписывают, и надо с ними прощаться. Но, к счастью, это забывается быстро…

    Мне было неловко, когда приходилось  обнажать перед ней половину задницы для укола и когда мои соседи по палате при этом зубоскалили:

    — Ты чё это с ним делаешь? Опять он зарделся как девушка.

    Она даже не отшучивалась в ответ на этот всегдашний больничный трёп. Она чуть улыбалась, легковейно растирала кожу проспиртованной ваткой, и я совершенно не чувствовал боли от укола. Как будто пчёлка присела, но передумала кусать, а только щекотнула лапкой.

    — Ну, ты прямо как пчёлка, — говорил я ей. – Пчёлка златая…

    Так же безбольно она вводила иглу в вену чуть выше локтевого сгиба, когда наступал час для капельницы. Все мы знали, что она делает  эти уколы с какой-то необыкновенной лёгкостью, будто сдувает пушинку с вашего тела. Но знали и то, что другим сёстрам об этом говорить не нужно, чтобы не стали ей завидовать.

    Несколько раз по утрам, когда я, чтобы дать нагрузку сердцу и сосудам, опускался или поднимался по пустынной парадной лестнице, которой почти никто из персонала института не пользуется, предпочитая  лифты, она проносилась вверх на едином дыхании, в аккуратной зимней курточке, с развевающимися светлыми локонами, с румянцем ранней весны на щеках. Казалось, она прилетала сюда из какого-то очень счастливого дома, где её на весь  рабочий день заряжали ровным немигающим светом обаяния.

    А вернёшься на наш третий этаж, она уже  хлопочет, загружая капельницы опрокинутыми флаконами, играючись развозит их по палатам, а локоны её так ловко прикрыты шапочкой, что, если не видел их,  ни за что не догадаешься, какие они пышные.

    Она и домой убегает как-то радостно и раньше всех, как будто там её ждёт не дождётся любимый он и их маленький ребёнок.

    Увидев на моей тумбочке книги, она поинтересовалась, что я читаю. И тут же сказала, что в последнее время увлеклась романами Куэльо. Я сказал ей, что имя это мне ничего не говорит, потому что не успеваю следить за книжной модой.

    – Если хотите, принесу вам что-нибудь Куэльо…

    И на следующий же день принесла роман, название которого я теперь уже забыл.

    Но когда возвращал ей книжку, то обошёлся в оценке общими словами: мол, любопытно, необычно. Хотя про себя при этом думал: да что ж тут необычного? Как раз очень даже обычный тип западного романа-ребуса, решать который можно без всяких затрат души, одним лишь трудолюбием рассудка. А чтобы эта заданность не слишком торчала, автор обволакивает её некоторым синтетическим покрывалом мистики.

    Но она, похоже, нашла у Куэльо что-то иное, потому что сказала как-то, что он очень помог ей выйти год назад из затяжной депрессии.

    – А что, тяжело вам здесь работается?

    – Здесь? Нет, здесь не тяжело, – вздохнула она. – Дома было очень  тяжело… Мы с мужем ожидали ребёнка. И вдруг я узнаю, что он во мне уже мёртв… Ну, и… все эти последствия.

    Она посмотрела куда-то в сторону и затихла. Может быть, пожалела, что разоткровенничалась?

    «Ах, ты, пчёлка,» – подумал я про себя, и мне так захотелось погладить ей руку. Но вместо этого я погладил её словами:

    – Ты не обижайся на нас, на наши иногда пошлые шутки. Мы все тобой очень-очень дорожим. Ты просто искусница. У тебя такие волшебные руки! Как только у тебя на всю  нашу ораву хватает доброты, терпения, а?.. Я почему-то уверен,  ты ещё обязательно будешь счастливой матерью.

    Она отвела глаза, но я успел увидеть в них влажный туманный блеск.

     

    Мода и стиль

    В Кусковском парке пошёл я впервые по какой-то новой для меня прямой, длинной аллее, и вижу, нет ей конца и края. Хорошо ещё, нагнал двух молоденьких женщин, а как выяснилось, когда обходил их, – мать с дочерью-старшеклассницей.

    – Когда же эта аллея закончится? Вы ещё не устали?

    – Ну, нет, мы совсем не устали, – улыбаются они. – Всё бы шли и шли. Но скоро она закончится.

    – А вы от большого пруда идёте?

    – Да.

    – Видели, сколько там уток к бабьему лету собралось!

    – Мно-ого! И уток, и этих… селезней.

    – Вот-вот. А почему, спрашивается, селезни такие пестрые, цветастые, важные, а уточки какие-то невзрачные? Я не могу объяснить. Казалось бы, всё должно быть наоборот.

    – Может, потому, что селезней совсем мало? –сказала мать.

    – Что вы, хватает их! Я прикинул: примерно, пятьдесят на пятьдесят.

    – Ну, тогда мы не знаем.

    – Вот ведь, у людей всё наоборот. Девочки, девушки, женщины – все наряжаются цветастей нашего брата.

    – Так это от моды зависит. Мода так диктует.

    – Но вы же ей подчиняетесь? Значит, вас это устраивает. Вам именно так хочется одеваться, как она диктует.

    – Нет, у нас в семье не принято гоняться за  модой, – улыбается мать.     Впрочем, я только по голосу и округлению щёк могу догадаться , что улыбается, потому что глаза закрыты большими тёмными очками в золочёной оправе.

    – Есть мода, а есть стиль, – рассудительно добавляет дочь.– Важен стиль.

    – А что такое этот стиль?

    – Это когда есть гармония между наружностью человека и его внутренним содержанием, – радостно выпаливает она как на экзамене.

    – Прекрасно! Это почти как у Чехова: в человеке всё должно быть прекрасно…

    – Ты Чехова-то давно читала? – с мягким укором спрашивает у неё мать. – Они сейчас в школе почти ничего не читают.

    – Да, в школе теперь такая гонка, такая чехарда, – улыбается дочь.– Два слова про Сталина  скажут, нехороший, мол, человек. Про Ленина вообще ничего, хороший он или ещё хуже. А литература? Почти совсем нет литературы.

    – Я студентам своим говорил всегда: ну, ладно, некогда вам читать помногу классиков, но хотя бы для разгону  понемногу прочитайте, а дальше само пойдёт, уверяю. Входите во вкус прекрасного чтения. У того же Чехова можно взять крошечный совсем рассказ «Студент». Почему? Потому что он сам считал «Студента» своим лучшим рассказом. И Толстой так считал, и Иван Бунин так считал… А у Лермонтова возьмите маленькую «Тамань». У Пушкина – хотя бы «Пир во время чумы» или «Моцарта и Сальери». У Гоголя – «Старосветских помещиков»… У Толстого – «Казаков».

    – А «Записки на манжетах» – это тоже Чехов? – спрашивает мать.

    – Нет, это Михаил Булгаков.

    – Ой, вот видите, я и сама всё позабыла.

    – Нет, вы всё ж таки читайте, читайте, – говорю им напоследок. – Глядишь, как-нибудь встретите и то, что я про вас напишу.

     

    Матриархат

    Когда кто-то слышит от жены: «Я для тебя – не только жена. Я для тебя и  мать, и дочь, и сестра, и любовница», –  то,  ему вряд ли стоит беспечно расплываться в улыбке блаженства, потому что за этим символическим преувеличением, изображающим громадность её чувства к нему, никуда не денешься, скрывается очень древняя реальность времён матриархата, когда, действительно, жена могла оказаться то матерью своему очередному сожителю, то сестрой, а то и дочерью. Матриархат по сути и можно обозначить как принуждающую власть женщины к продолжению рода через кровосмешение. Современная исследовательница так прямо и говорит об этой обескураживающей нас особенности тогдашней «семьи»: «Главой каждой из них первоначально являлась женщина, потому что факт материнства был очевидным – роды протекали перед глазами, а факт отцовства, установить было невозможно. В этих зарождающихся семьях не знали запретов на кровосмесительные контакты, а потому женщина могла избрать себе любого партнёра из числа мужчин семьи – отца, брата, сына. От женщины зависел выбор, а отсюда и заискивание со стороны мужчин, признание её власти» (Н.Гусева. Славяне и арьи. Путь богов и слов.).

     

    Власть особого рода

    Когда не в подворотне, а в обществе говорят о проституции, обычно принято жалеть женщину. Этой жалости, все мы знаем, посвящена немалая литература. Приходят на память классические образы, имена больших художников. Обманутая, отверженная, падшая, последняя, «жертва общественного темперамента»… Много-много слов жалости, сочувствия, сострадания. Но всё не оставляет чувство: здесь ещё что-то недосказано. Что-то малодушно опущено. Из нежелания ввязываться в более жёсткий разговор?

    Да-да, почему бы не подумать о проституции как особого рода власти женщины над мужчиной? Или он никогда не становился в общении с ней жертвой? Ещё как! Ведь и в литературе мы знаем не только Сонечку Мармеладову, но и всяких там львиц полусвета, ту же Нана. Да и ту же, кстати, неукротимую женщину на содержании Настасью Филипповну.

    Разве проституция однородна? Разве нет в ней на каждом шагу социального расслоения, стремления взять реванш – не только над мужчинами, но и над своими же вчерашними товарками? Наконец, разве нужно упускать из виду, что, по собственным их откровенным признаниям,  иные женщины идут в проституцию вовсе не оттого, что умирают с голода, а именно из несытого желания присваивать себе всё новых и новых мужчин?

    Извинение

    Как-то в конференц-зале Союза Писателей на Комсомольском, 13 во время вечера, посвященного Сербии, было объявлено выступление детской танцевальной группы. Собравшийся народ ожидал увидеть, может быть, какие-то сербские народные танцы. Но вышли мальчики и девочки, лет по десять, не старше, в пёстрых, обильно усыпанных  блёстками купальничках и под западные роковые ритмы стали изворачиваться в таких неприличных для их возраста (да и для любого иного возраста) позах, что вежливый зал обмер. Мальчики ещё так-сяк, но девчушки имитировали нижней частью своих недоразвитых телышек совершенно похабные конвульсии, копирующие поведение танцовщиц из ночных клубов. Зрители начали недоумённо переглядываться, шушукаться, и к концу этого нахального перформанса весь вечер, весь его смысл, казалось, были разрушены.

    Как только малышня, обиженная жидкими хлопками, скатилась с помоста, я поднялся наверх и, едва сдерживаясь, чтобы не перейти на крик, сказал:

    — От имени  правления Союза Писателей я хочу извиниться перед нашими гостями из Сербии, перед всеми присутствующими за то, что вам только что было показано…Не знаю, кто пригласил эту группу, как она проникла в зал, но она здесь оказалась совершенно не по адресу. С такими номерами впору выступать в борделе — перед американскими лётчиками, которые теперь бомбят Сербию… Пусть такой хореографии аплодируют Козырев, Черномырдин, Ельцын, которые все эти годы предавали и продолжают предавать Сербию… Мне жалко этих маленьких несмышлёнышей. Те, кто их выдрессировал, уже успели разрушить в них представление о красоте и о приличии. Они не догадываются, что именно под такую музыку сегодня бомбят сербские жилые кварталы, школы… Те, кто их выдрессировал, по сути занимаются растлением несовершеннолетних. Впрочем, вы сами увидели как это делается… Ещё раз извините.

     

    В свете фар

    Морозным мартовским вечером, закончив лекцию о Достоевском, возвращаюсь домой в полупустом трамвае. За одну остановку до «Авиамоторной», перед тем, как повернуть трамваю на забитое транспортом шоссе Энтузиастов, вижу: в полутьме перед новым, но ещё не заселённым домом  —  странная какая-то шеренга молодых женщин. Они, похоже, в телогрейках. Но почему-то при этом в коротких юбках и высоких сапогах. Выстроили их после смены для  переклички, что ли? Неужели заключённые? Разве такое в Москве до сих пор водится?

    Да нет же! Поблазнились мне телогрейки. Это шубки  на них. Метрах в двадцати напротив – несколько легковым машин. Включают ближний, а то и дальний свет, бесцеремонно общупывают фарами  зябнущих, переминающихся девушек… Выбирают.

    Москва. Больное сердце изуродованной Родины. Весна третьего тысячелетия по Рождестве Христовом.

     

    Притча

    У Федерико Феллини в его кинофреске «Восемь с половиной»  есть развернутый эпизод, а скорее целый фильм в фильме, который можно бы назвать «Гарем» или «Мечта о гареме». Это во всех отношениях очень смелый, очень откровенный, даже шокирующий сюжет. Феллини отважился говорить здесь о вожделениях, которые среди нашего брата – мужчин, выросших в традициях европейской цивилизованной моногамии, как-то не принято обсуждать вслух, а если что и обсуждается, то в узком приятельском кругу и то в порядке, так сказать, трёпа.

    Потому что эта тема – гарем, а русский человек, большую часть жизни проживший при социализме, может ли без улыбки до ушей рассуждать о гареме?  Оно ведь неплохо бы завести гарем, ха-ха, как у турецкого султана, только как эту ораву красоток прокормить и как их всех на свою зарплатку ублажить? Это уж для нас чересчур… Но про себя, отвернувшись  на кровати ночью от «неповторимой и единственной», разве не вздыхал он иногда о другой или о других?

    Феллини такое потаённое мечтание решительно разворачивает в целую притчу. Главный герой картины, кинорежиссёр Гвидо – по темпераменту своему и по особенностям профессии – близко сходится с великим множеством красивых или просто милых женщин, и они неоднократно мелькают на экране в разных эпизодах, пока вдруг не оказываются внутри старого сельского дома, где мальчик Гвидо возрос и где теперь, в видении его, все эти дамы превращаются в насельниц шумного бестолкового сераля. Есть среди этих женщин и его жена. В реальной жизни она – несчастное существо, ожесточённое бесконечными приступами ревности. Но здесь превращается в замечательно великодушную, всепрощающую и всем другим женам услужающую матрону.

    Конечно, сон есть сон. Весь он соткан из веселых преувеличений, забавных карикатур. Но Феллини не был бы самим собой, если бы хотел своим «Гаремом» только позабавить публику. В его видении есть и своя надсада, своё горькое недоумение: ну, почему всё же мужчина никак не может собрать в жизни в единый непротиворечивый круг всех  любимых, всех близких ему женщин, чтобы каждой хватило счастья и радости от общения и с ним, и со всеми остальными?

     

    Второй проект

    Но это у Феллини, так сказать, сугубо патриархальный вариант. Похоже, маэстро однажды понял, что такого допущения явно недостаточно, чтобы очертить круг его размышлений и переживаний, касающихся взаимоотношений мужчины и женщины. И вот в «Городе женщин» он предлагает для обсуждения  другой, ещё более развёрнутый – до объёма какой-то киноэнциклопедии – и ещё более вызывающий проект, матриархальный.

    Главный герой здесь (в исполнении всё того же Марчелло Мастрояни) попадает во сне в феминистический лесной лагерь, где живут одни женщины, от девушек до старух, где они проводят свои феминистические семинары, заслушивают и обсуждают  декларации по поводу неравноправия полов, митингуют, занимаются спортом, устраивают спектакли о плачевной участи матери-домохозяйки, встречи со знаменитыми женщинами, имеющими сразу по нескольку мужей… Это не то чтобы вполне возвращённый или реконструированный матриархат, но что-то близкое к нему. Здесь, оказывается, несмотря на запрет свободного входа, попадаются и свои мужчины. Но они тут – на положении узников или подследственных, ожидающих суда и приговора. Предпринимаемая героем попытка бегства из женского города вроде бы увенчивается освобождением, но на поверку мнимым, и он снова возвращён в те же подвалы и лабиринты города-лагеря, где его ждёт  нудный и унизительный допрос, напоминающий инквизицию.  Даже когда  в самом конце картины  герой просыпается, он опять видит себя в окружении женщин из феминистического города.

    Хотя в фильме этом было (как и в гаремном эпизоде из «Восьми с половиной») много лёгкой воздушной иронии, много карикатур, в том числе, в адрес главного героя и, особенно, в адрес персонажа, олицетворяющего фаллическое начало мира,  массовая женская аудитория Италии приняла  матриархальный проект Феллини в штыки. Прозвучали даже обвинения в женоненавистничестве.

    Но ведь с тех пор миновало уже не одно десятилетие, а феминизм никуда не делся. Он продолжает стремительно наращивать мышцы. И дело не только в каком-то там женском футболе или женском мордобое на ринге. Поживи Феллини в наши дни, он, возможно, не стал бы собирать пёструю женскую массовку, а представил на экране всего одну-единственную особу, соединив в ней неповторимые черты мадам Тетчер, мадам Олбрайт, мадам Клинтон…

     

    Тень облака

    Для чего я пишу всё это? Чтобы кого-то предостеречь, кого-то усовестить? Нет, я не настолько наивен. Такие предупреждения могут быть чреваты лишь целым ворохом ответного недовольства, возмущения,  даже негодования. Очень даже просто в наше громкое время попасть в женоненавистники.

    Куда переть против рожна? Я хочу лишь, что называется, констатировать факт: тень облака надвигается. А вы уж как разумеете.

     

    На Восток

    Почему всё же так много русских женщин выходит замуж за мужчин Востока или просто идут добровольно в услужение к приезжим торговцам с Кавказа? Только ли нищета к этому принуждает? Нет же, многие выходят замуж «по любви» либо по  трезвому расчёту. И в услужение ведь только некоторых из них  загоняют сегодня плетью. Что уж тут темнить: очень многим хочется «попробовать» экзотического мужчину. Впрочем, многие и не темнят, откровенно признаются: да, мол, хотелось попробовать, захотелось свободы, а попала в неволю. И если не приноровилась к ней, не нашла в ней для себя хоть каких выгод, то и скисла.

    Весёлый разговор: восточная женщина ищет свободу на западе или хотя бы в России для начала, а русская  надеется найти свободу и сексуально раскрепоститься на востоке.

     

    Тень

    А что, если именно так: в обличье феминизма тень матриархата полегоньку-потихоньку наползает на наши пажити.

    «Да полно! – скажут.- Это какая-то галлюцинация. Ну, кем и где доказано, что пресловутый матриархат в чистом виде вообще когда-нибудь существовал на земле? Так же как и патриархат в чистом виде вряд ли когда существовал. Конечно, всегда была борьба за власть между отдельными мужчинами и женщинами, между сообществом мужчин и сообществом женщин. Но она вспыхивала на уровне семьи или общины и никогда не превращалась во всемирное побоище.  Матриархат как таковой недоказуем – ни в глубоком прошлом, ни, тем более, сегодня. Были какие-то частные отклонения и маленькие «победы», как в случае с нашей Екатериной  или  с египетской Клеопатрой, или с кавказской Тамарой, или с некоторыми византийскими императрицами. Вот и всё!.. Уж если сравнивать, то так называемый патриархат – это нечто гораздо более весомое, жизненно определённое и достоверное. Вдова Собчака, что ли, вернёт нас всех в лоно матриархата? Или сударыня Бабкина?»…

    Но я упираюсь: как хотите, но тень всё-таки подползает к нам, и она, тень эта, исходит от большого такого сырого тела, в составе которого, представьте, присутствует даже и сударыня Бабкина.

     

          Кувалда

    В летние душные вечера, когда сидишь в доме с раскрытыми форточками или окнами,  столько внешних звуков засасывают комнаты, что угорел бы от них. Но к большинству этих звуков давно притерпелся слух, их обычно быстро перестаёшь замечать: визг и гомон детворы, скрип металлических качелей, шелест автомобильных шин, чей-то крик в окно: «Серый!.. Серый!.. На улицу выйдешь?»… «Оля, а ну, домой!.. Я кому сказала?»

    К одному только голосу никак не могу привыкнуть. Уж сколько лет он раздражает. И уже сколько раз собирался выйти в палисадник, приступить прямо к столу, за которым они играют в лото, негромко отчитать её:

    — Да когда ж вы наконец угомонитесь, перестанете орать на весь двор?

    Но всякий раз удерживает опасение, что она, может быть, только и ждёт, чтобы к ней кто-нибудь подошёл со своим недовольством. И уж тут-то она, наконец,  развернет все хамские возможности лужёной глотки, обплюет тебя матом и ором от макушки до подошв.

    Никогда не видел её вблизи. А издали она представляется мне какой-то короткошеей, брюхастой кувалдой. Ни минуты не проходит, чтобы она не изрыгала комья брани на кого-то из соседок или соседей по столу. Редко-редко кто решится ей возразить. И почти тут же замолкнет.

    Ну, откуда у неё такая власть над ними, над подъездом своим, над всем двором? Ну, ладно была бы она продавщицей в магазине, и все у неё значились в чёрном списке. Но если они давно удостоверились, что с такими, как она,  бесполезно связываться (как и я считаю), то кто же их заставляет вновь и вновь садиться с нею за это всегдашнее лото?

    Иногда за тем же столом можно увидеть мужиков-доминошников. Но эти – какие-то благостно-тихие, даже не барабанят изо всех сил по столу костяшками. Сдаётся мне, что-то в них есть от конспираторов. И точно, есть! Изредка достанут из сумки бутылочку, мелькнёт стаканчик по кругу. Зачем шуметь зря.

     

    Принудительная селекция

    – Не маячит ли всё же перед нами новый матриархат?

    Мудрая женщина, врач, отвечая на этот мой вопрос, грустно улыбнулась:

    – Видите ли, мужская половина нашего населения пережила в двадцатом веке несколько изнуряющих натисков принудительной селекции. Это вроде бы давно уже ни для кого не новость, но многие как-то не считают нужным  такую принудительную селекцию учитывать. Войны, коллективизация, лагеря, – везде, по преимуществу, страдали мужчины… Им досталось неизмеримо больше. Причём, выводилась из строя самая активная часть мужского сообщества, самая духовно одарённая, работоспособная,  заряженная на созидание. Образовался провал, пустота. Поневоле женщина вынуждена  была осваивать новые для неё и ей во многом противопоказанные общественные позиции…

    – Но не отводите ли вы женщине, в таком случае, тоже чисто страдательную роль? Да, многие, согласен, вынуждены были. Но многие осваивали эти новые для них роли даже с вызовом, с чувством реванша. А если нет, то откуда же взялось такое наступательное явление как феминизм?

    – Феминизм? – поморщилась она и как-то укоризненно прошептала, – ну, мне это совсем не нравится. Это, по-моему, совсем пустое занятие, тупиковое…

     

    «Вот так всегда»

    В 1964 году  разыскал меня по статье, опубликованной в одной московской газете, Иван Александрович Лощиц, двоюродный брат моего отца. Он жил тогда в Челябинске, и ему было уже 70 лет. В подробном письме он вспоминает о двух своих поездках в Белоруссию к своему деду (моему прадеду) Константину Филипповичу Лощицу.

    «Поездки те были, – пишет Иван Александрович, – примерно в 1906-1908 гг. Жил он со своей очень сварливой женой-старушкой вблизи г. Слуцка Минской области, в 4-х клм. от города.

    У них был замечательный сад, с вкусными яблоками, чудесный луг с пёстрыми цветами. Имели избу с пристройками вдоль избы, была у них корова, поросёнок, куры.

    Я и теперь не забыл той сельской красивой белорусской местности, очень тогда полюбившейся мне.

    Я домашнюю обстановку их и сейчас представляю: громадная печь, посредине хаты стол, скамья вдоль всей стены у окон.

    И быт их: бабушка стоит на маленькой скамеечке перед печкой  и достаёт рогачами горшки с горячими вкусными щами и такой же кашей.

    Дедушка, папа и я сидим на той широкой лавке. И вот во время разговора бабушка во всю ругает дедушку, ни за что, ни про что, как говорят.

    А он горемычный бедняга слушает и говорит папе, – «вот так, Саша,  всегда». Представляю его безупречным, добрым, седовласым, лет 75-80 тогда.

    По вечерам горела лучина, спать ложились рано, вставали рано».

    В этой трогательной зарисовке, когда перечитываю её, мне хочется мысленно прикоснуться к любой изображённой вещи, к любому предмету, даже самому невзрачному. Но особенно задевает это прадедово признание: «вот так всегда». Что за притча? Ведь у прадеда и у моей безымянной прабабки  – четверо детей, все благополучно выросли, обзавелись своими семьями. Старики живут в собственной избе, пусть не богато, но, по тем временам, даже в достатке. Как же объяснить причину этой «ни за что, ни про что» всегдашней женской ворчбы или ругани?  Старческая усталость, возрастное психическое истощение организма, про которое говорят: «нервы надорвались»? Или  распоясанность старой  женщины, которая не привыкла получать от мужа должного отпора и, тем более,  не рассчитывает получить его при посторонних?

    И разве это редкий случай в семейной жизни, когда именно женщина верховодит, всем недовольна? Да где уж редкий! Прямо-таки классический случай.  «Ещё пуще старуха бранится: «Дурачина ты, простофиля!»

     

     

    Мантинеянка Диотима

    У Платона в диалоге «Пир» собеседники-афиняне рассуждают о сущности любви, и самым последним в обсуждение темы вступает Сократ. Но он, в отличие от других участников ночного застолья, приводит не своё собственное определение любви, а вспоминает, что ему, когда был ещё молодым человеком, поведала на эту тему некая чужеземка по имени Диотима. Никто из слушающих Сократа, похоже, ничего не ведает о загадочной Диотиме.  Да и знатоки античной философии нигде, кроме «Пира», её имени не обнаруживают. Поэтому высказывается сомнение в том, что она подлинно существовала: Диотиму-де придумал сам Сократ. Или же Платон, чтобы придать выступлению Сократа особую значимость.

    Античному миру женщины-философы были неизвестны. У того же Платона среди многочисленных  участников его философских диспутов мы ни разу  не увидим женщину. Но хорошо известно, что пифии – прорицательницы из храма Аполлона в Дельфах, другие мудрые наставницы жизни неизменно почитались греками. В этом почти религиозном почитании и нужно искать родословную Диотимы. Её образ глубоко архаичен и напоминает об эпохах, когда женщина играла в жизни общества роль поистине выдающуюся. И в то же время эта чужестранка говорит молоденькому Сократу такие новые, ни в каких философиях ещё не слыханные вещи, что они, кажется, опережали и опережают до сих пор любую современность. По крайней мере, то, что говорит Диотима  о смысле любви, составляет одно из вершинных озарений всего платоновского идеализма.

    «Если любовь, – говорит она, – это всегда любовь к благу, то скажи мне, каким образом должны поступать те, кто к нему стремится, чтобы их пыл и рвение можно было назвать любовью?»

    Поскольку  молоденький Сократ не знает, как ответить, то подсказывает сама Диотима: «Они должны родить в прекрасном как телесно, так и духовно». Сократ явно недоумевает. И вот её подробное объяснение: «Дело в том, Сократ, что все люди беременны как телесно, так и духовно, и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешения от бремени. Разрешиться же она может только в прекрасном, но не в безобразном. Соитие мужчины и женщины есть такое разрешение. И это дело божественное, ибо зачатие и рождение суть проявления бессмертного начала в существе смертном… Поэтому, приблизившись к  прекрасному, беременное существо проникается радостью и весельем, родит и производит на свет, а приблизившись к безобразному, мрачнеет, огорочается, съёживается, отворачивается, замыкается и, вместо того чтобы родить, тяготится задержанным в  утробе плодом. Вот почему беременные и те, кто уже на сносях, так жаждут прекрасного – оно избавляет их от великих родильных мук. Но любовь, – заключила она, – вовсе не есть стремление к прекрасному, как то тебе, Сократ, кажется.

    – А что же она такое?

    – Стремление родить и произвести на свет в прекрасном… А почему именно родить? Да потому, что рождение – это та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу. Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь – это стремление и к бессмертию».

    Согласимся, до чего же хороша эта сократова и платонова Диотима! Если даже тот или другой её придумали, а настоящей не было, то замечательно, что свои слова они доверили женщине, существу, способному рожать, то есть устремляться через рождение к бессмертию. Диотима говорит от имени всех женщин. И если бы только им было известно, как же великолепно она о них говорит! Им бы хотелось рожать и рожать, без оглядки на какие-то там безопасные сексы.

    Но она и о мужчинах говорит в высшей степени лестно. И не только как о существах порождающих, то есть участвующих в акте телесного рождения.

    «Те, у кого разрешиться от бремени стремится тело, продолжала она, –  обращаются больше к женщинам и служат Эроту именно так, надеясь деторождением приобрести бессмертие и счастье и оставить о себе память  на вечные времена. Беременные же духовно – ведь есть и такие, – пояснила она, которые беременны духовно, и притом в большей даже мере, чем телесно, – беременны тем, что как раз в душе и подобает вынашивать. А что ей подобает вынашивать?  Разум и прочие добродетели. Родителями их бывают  все творцы и те из мастеров, которых можно назвать изобретательными»…

    Здесь приходится только выборочно цитировать Платона. Чтобы уразуметь, как понимает Диотима смысл любви, лучше перечитать «Пир» от начала до конца. Я ставлю перед собой задачу лишь пригласить к такому чтению. Но напоследок всё же приведу рассуждение, к которому Диотима выводит несмышлёного Сократа:

    «Кто, наставляемый на путь любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув конца этого пути, вдруг увидит нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были предприняты все предшествующие труды, – нечто, во-первых, вечное, то есть не знающее ни рождения, ни гибели, ни роста, ни оскудения, а во-вторых, не в чём-то прекрасное, а в чём-то безобразное, не когда-то, где-то, для кого-то и сравнительно с чем-то прекрасное, а в другое время, в другом месте, для другого и сравнительно с другим безобразное. Прекрасное это предстанет ему не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чём-то другом, будь то животное, Земля, небо или ещё что-нибудь, а само по себе, всегда в самом себе единообразное; все же другие разновидности  прекрасного причастны к нему таким образом, что они возникают и гибнут, а его не становится ни больше ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает».

    Мы можем догадываться, что Платон доверяет здесь Диотиме высказать самые свои заветные суждения. Что такое это его «прекрасное само по себе»? Понятно, верховный принцип бытия. Платоновский Демиург. Источник платоновских идей… Чем дольше говорит Диотима, тем отчётливей мы видим: это уже не женщина говорит и даже не Сократ, а именно он сам, Платон, рождающий духовно. Рождающий в прекрасном.

    «Так что же было бы, – спросила она, – если бы кому-нибудь довелось увидеть прекрасное само по себе прозрачным, чистым, беспримесным, не обременённым человеческой плотью, красками и всяким другим бренным вздором, если бы это божественное прекрасное можно было увидеть во всём его единообразии? Неужели ты думаешь, – сказала она, – что человек, устремивший к нему взор, подобающим образом его созерцающий и с ним неразлучный, может жить жалкой жизнью?

    Неужели ты не понимаешь, что, лишь созерцая прекрасное тем, чем его и надлежит созерцать, он сумеет родить не призраки добродетели, а добродетель истинную, потому что постигает он истину, а не призрак? А кто родил и вскормил истинную добродетель, тому достаётся в удел любовь богов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он».

    Мы видим, как Диотима напоследок растворяется в этом своём гимне истинно прекрасному, тихо и навсегда уходит в его тень.

    Ну, что же, прощай, Диотима, сокровенное порождение беременного прекрасным Платона!

     

    Рожать надо на горе    

    У моей тюменской приятельницы Л. в разговоре преобладает какая-то грустно-выжидательная интонация.

    – Вы совсем как где-нибудь в Вологде говорите, – сказал я ей как-то, – только что не окаете, как они.

    – Да нет, я здесь, в Тюмени родилась. В роддоме номер один… На улице Володарского. Войновский роддом. Его купец Войнов когда-то построил. И дочь свою я  в этом же роддоме родила – через тридцать лет.

    Тут она немножко помолчала и добавила обиженным тоном:

    – А теперь на этом месте… абортарий.

    – Но это же всё сознательно, – сказал я. А про себя подумал: Это как с православными храмами поступали, когда после закрытия  на месте алтаря устраивался общественный туалет.

    Она закивала головой.

    – Ну, да, сознательно… У нас в городе есть довольно престижный  роддом, там имеются палаты, где роженица лежит одна и может рожать даже в присутствии родственников. За сутки содержания в такой палате – восемь тысяч рублей… Но на этом месте почти до конца  девятнадцатого века располагалось холерное кладбище… А есть ещё роддом, поставленный на месте скотомогильника. Неужели, думаю, архитекторы не знают, хотя бы от местных жителей, или по старым планам города, что и где было до их проектов? И для чего же существует санэпидемнадзор?.. Вообще, рождение ребёнка должно происходить на чистом, на возвышенном месте… Лучше всего рожать на горе. Чтобы не было там сырости, подвалов каких-то, расстрельных мест…

    Слушаю её и думаю: она работала журналисткой, у неё хорошее перо, вообще она умница, а, главное, она прекрасная мать… Она  вполне могла бы возглавить газету, не только здешнюю, тюменскую, нет, всероссийскую даже газету, обращённую к матерям, которые не хотят больше слушать унылое бормотание президента о ежегодном сокращении населения страны ещё на миллион, а просто хотят рожать детей. Но рожать их в чистом месте, в чистом обществе… Да так бы и назвать её газету: «Дом на горе».

    Уверяю, через год это бы стала самая читаемая в стране газета.

     

    Вхолостую

    Способность воспроизводить потомство иссякает у женщины раньше, чем  у мужчины. Но как у женщины, так и у мужчины не иссякает – иногда до преклонного возраста, даже до самой смерти – жажда совокупления. Часто совершенно жалкая, болезненная, не подкреплённая ресурсами организма жажда. Вот её-то  мы, с досадой или усмешкой, и называем то вожделением, то похотью, то блудными помыслами.

    Большинство стареющих людей, конечно, сами стесняются  этого своего жизненного излишка и избытка. Стараются сносить про себя запоздалое томление, чтобы не показаться смешными, не стать жертвой  едкой уличной припевки: «Ой, девки, беда! Куды мне деваться? По колено борода, А лезет целоваться». Или: «Ну, какая ж я старушка? Чтой-то мне не верится. Девяносто лет живу, А всё во мне шевелится»…

    Почему бы вместе с ресурсами тела не угомониться в нас и этому бесплодному пылу? Нет же, она продолжает мечтать о нём, он – о ней. Женщина помадит губы, всё больше времени торчит перед зеркалом, тщетно воюя с морщинами, примеряя к увядшей коже новые и новые причуды косметических флакончиков. И старый кавальеро хорош! Тщательно маскирует лысину, а то и красит остаточные кудерьки в какой-то неприличный фиолетовый оттенок. Тьфу ты, какие облезлые обезьянки!

    И всё же что-то настоящее, большое, могучее ворочается за этими кокетливыми ужимками,  потугами, за этой стрельбой глазками вхолостую. Как будто каждая и каждый хотят лишний раз доказать, ещё и ещё затвердить на все времена: Ну, и что из того, что мы больше не можем? Зато мы хотим! Мы не побросали своего оружия. Мы  не отслужили, мы продолжаем служить Божьей заповеди: «Плодитесь, размножайтесь!» Да, телесной прыти в нас оказалось для этого слишком мало. Жизнь выхолостила нас. Но мы не зря задуманы Богом с таким громадным запасом вожделения. Оно звенит в нас как струна до самой смерти. Этот звон не уходит вместе с нами. Он полетит мячиком, чтобы попасть в  ловкие руки какой-нибудь девчонки.

    … И вот резвая холостушка прибегает на работу и как только выдастся свободная минутка – шасть к компьютеру!  Чтоб не закиснуть, она придумала переписываться по Интернету. Наверняка, попался какой-то одинокий стареющий дуралей! Ну, и шут с ним. Но зато как хороша сама возможность ждать и получать глупые записочки! Как будто ей пятнадцать, а не наоборот. И вот уже сердечко занято вечным ожиданием, не простаивает, колотится звонко, как мячик о землю, высохшую после зимы.

     

    Зрелища для голодных

    По праздничному случаю столетия великой дороги мы ехали Транссибом в сторону Владивостока. В больших городах были митинги, оркестры, встречи с железнодорожным министром, ветеранами-путейцами. А на какой-то небольшой станции после Читы ко мне  робкой тенью от закрытого книжного киоска приблизился мальчик лет десяти.

    – Дядя, – пробормотал он, глядя в сторону, будто опасаясь, что кто-то услышит, – вы не дадите мне сколько-нибудь копеечек… хлебца купить?

    По нему видно было, что он, действительно, оголодал и просит именно на хлеб. Я подосадовал, что не взял с собой кошелёк, выгреб из кармана  брюк горсть мелочи, высыпал ему в ладонь. Может, на булочку-то хватит?

    Ничего не сказав, он исчез так же тихо, будто растворился в воздухе за киоском. Тут только я разглядел, что за стеклом скучает журнал с выгоревшей на солнце обложкой. Видно, месяц или два назад  в почтовом вагоне его доставили сюда прямиком из Москвы. Несмотря на скукоженность, он был легко узнаваем – «Спид-инфо». Какая-то слегка запылившаяся моделища, прижмурив мутные глазки, выворачивала с обложки на перрон свои обильные телеса.

    Сволочи, вам даже лень выполнить простенькое правило римских императоров: хлеба и зрелищ. Слышите? Сначала хотя бы хлеба…

     

    О повальном возрастании интереса к сексу

    Итальянский философ ХХ века Юлиус Эвола  в своём исследовании «Метафизика секса» говорит: «повальное возрастание интереса к сексу и женщине характерно для всякого декадентского периода, и этот феномен в наше время  – один из многих, которые указывают нам, что речь идёт именно об эпохе, которая, действительно, представляет собой крайнюю фазу регрессивного процесса».

    А всё же обидно попасть в  эту самую «крайнюю фазу».

     

    Диалог интеллигента и продавщицы газет

    Н. мне признался:

    – С годами кое-как укротил в себе приступы бессмысленной свирепости. Теперь почти не останавливаюсь возле уличных газетно-журнальных киосков. А раньше-то считал чуть не за доблесть что-нибудь такое от души брякнуть. Перевоспитывать, вишь ты, очень желал. Вразумить надеялся соотечественниц, усовестить, так сказать. А выходит, это они меня мало-помалу вразумили: мужик, не дёргайся против рожна… И я почти уже не дёргаюсь. Так, иногда только, по старой памяти  немножко попру… А то, бывало, подойду к ней и все остатки вежливость из себя сразу выдавлю:

    – Извините, вы ведь, как я понимаю, русская женщина?

    Она, конечно, тут же насторожится:

    – Ну? Допустим… И что?

    И тут я слегка срываюсь  и даже слегка повышаю голос:

    – А то, что ведь тогда у нас с вами должно быть понятие о чести русского человека?

    Она мгновенно вытаращивает глаза и уже смотрит на меня, как на придурка.

    – Ну, и что дальше-то?

    Дальше я уже почти кричу:

    – А то, что как же вы, русская женщина, у которой, наверно, есть дети или даже внуки, можете продавать вот это… женское мясо?

    – Какое ещё мясо?

    – Что вы, сами не видите, какое? Вы, к примеру, понесёте эти газетки и журнальчики к себе домой и предложите читать своей дочери или внучке?

    – Понесу – не понесу,  тебе-то какое дело? – распаляется она, переходя на «ты». – Не нравится – не покупай. И не мешай работать!

    Тут уж я окончательно свирепею:

    – Эх, ты, живым русским мясом торгуешь… Ты бы ещё свои титьки вывалила наружу – в придачу!

    Лицо её перекошено ненавистью, но, кажется, и страхом.

    – Больной! – она крутит пальцем у виска. – Лечиться надо.

    – Ну, смотри у меня, — стращаю напоследок. – Будешь жариться на сковородке. И даже без маргарина…

    Н. сокрушённо мотает головой:

    – Вот тебе и разговор интеллигента с  деятельницей культпросвета… Нет, я теперь угомонился… Они победили. В первые годы они ещё считали нужным оправдываться: «А куда деваться? Жить на что-то надо?  Ту же семью кормить. Или с голоду прикажешь подыхать? Вот я и торгую. Думаешь, я сама заглядываю в эти газетки? Гори они огнём».  Но  потом и оправдываться перестали: «Не нравится – проходи мимо. А то милицию вызову»… Может, это и не надолго, но они все же победили…

    Я признался Н., что и у меня бывали такие вот примерно «благие порывы». И я после них тоже не испытывал совершенно никакого, что называется, морального удовлетворения, а лишь чувство досады: и зачем ввязался? Особенно удручало, что во время таких моих «усовестительных» монологов никто из стоявших рядом покупателей или зевак меня ни разу не поддержал. Более того, и они косились на меня, как на чокнутого, которого через день-другой снова завернут в родную психушку.

     

    Стамбул, Галата

    В Стамбуле, в мае месяце 86-го, кажется, года  молодой сотрудник русского консульства вызвался показать нам среди бела дня старинный квартал  турецких борделей в районе Галата. Накануне у нас была экскурсия в Большой дворец султана, в том числе осмотрели и  музеефицированные помещения  султанского гарема, куда кроме нас в тот час никого не пустили. Раз уж мы знакомимся с восточной экзотикой, заглядываем в мечети, гуляем по Золотому рынку, поглазели даже на  пустой теперь бассейн, в котором, говорят, купались в молоке жёны  султана, то почему бы не навестить и этот самый квартал с его тоже, наверное, древними заведениями.

    – Только  предупреждаю, – сказал молодой человек, – место в полном смысле слова злачное, до неприличия. Притон есть притон. Поэтому мы как бы сторонкой пройдём, особенно не засматриваясь, не задерживаясь, будто нечаянно попали на эту улицу. А то  посетители ещё всполошаться.

    Слегка озадаченные таким предупреждением, мы с улыбкой оглядели друг друга: сможем ли в случае нападения  раздражённых стамбульцев отбиться и поскорей унести ноги?

    От своей гостиницы пошли вниз по галатскому холму в сторону бухты Золотой Рог. Улицы и переулки, по которым шли, становились всё теснее. Каменные дома, казалось, впитали в  поры своих стен копоть не одного столетия. Чем дальше, тем реже встречались нам люди и автомобили. Даже небо над Стамбулом было сегодня какое-то не по-весеннему мглистое. Впрочем, обсуждать всё это как-то не хотелось. Честно говоря, и идти туда, куда вёл нас этот малоразговорчивый  соотечественник с твёрдыми мозолями каратиста на косточках пальцев, расхотелось.

    Но из-за угла уже показалась неширокая улочка, запруженная толпами мужчин.

    – Под ноги поглядываёте, здесь скользко, – посоветовал каратист.

    Мы и сами обратили внимание на то, что асфальт кончился, уступив место булыжной мостовой без тротуаров. Полотно мостовой накренялось в одну сторону, переходя в сточную канавку, тоже выложенную булыжником, но помельче. Мужчины стояли к нам спиной, с задранными подбородками и пялились на противоположную сторону улицы. Там, на некотором возвышении, лепились друг к другу какие-то застеклённые или раскрытые настежь веранды. Внутри этих помещений, на фоне голубых или салатного цвета стен, важно восседали дородные или даже весьма толстые дамы в тёмных тесных бюстгальтерах и такого же цвета и размера трусиках, некоторые в чёрных сетчатых колготках. Иные из них небрежно, почти презрительно пускали дым из ноздрей. Другие лениво переговаривались о чём-то со своими скучающими товарками.

    От нас до веранд было метров двадцать или чуть побольше. И всё это пространство было занято плотными шевелящимися толпами стеснённо дышащих мужчин. Публика эта для европейского в общем-то Стамбула мне показалась странной. Как будто все они,  в своих потёртых деревенских пиджаках и ношеных тёмных кепках, прибыли из какой-то глухой турецкой провинции. С утра пораньше продали на  рынках  содержимое своих мешков и корзин, и теперь, набив мятыми купюрами кошельки, нервно рассуждали, каждый про себя: оставить часть денег какой-нибудь из этих див или просто поглазеть всласть на бесплатный зверинец, а потом трусливо улизнуть отсюда, с тайной надеждой, что уж в следующий раз, когда выручка будет побольше, отчего бы и не раскошелиться.

    Будто зная наизусть эти их скудоумные переживания, красотки изредка с царственным презрением озирали  трущуюся внизу толпу жалких рабов похоти.

    Мы простояли каких-нибудь минут пять, не больше. При нас никто из толпы не поднялся на веранду. И никто не вышел на неё изнутри с видом победителя, преодолевшего то ли жадность, то ли страх…

    Уже в Москве, через несколько месяцев после возвращения из Стамбула, мы увиделись с женщиной, которая вместе со своим мужем-кинорежиссёром опекала нас в той поездке.

    – Мы с ним всё переживали, – призналась она со смущённой улыбкой, – что  рядом с вашим отелем, в соседнем здании, располагался публичный дом.

    – А-а, это такое массивное здание с постоянно зашторенными окнами? А мы-то решили, что там – какие-нибудь спецслужбы размещаются, в том числе для наблюдения за отелем, в котором полно иностранцев.

     

    Инстинкт стыда

    Иногда глянешь на  какую-нибудь киску или на собачонку, как она лапами вырывает ямку для своих какашек, а справив нуждишку, тут же принимается рьяно присыпать это углубление землёй, и поневоле умилишься. Да кто ж их научил, кто им внушил это образцовое правило поведения в животном и человеческом окружении? С кого пример-то берут? Ясно, что не с птиц, не с коров и лошадей, не со  свиней. И даже не с людей, которые далеко не только в сельской местности, не только в лесу запросто, как ни в чём ни бывало, «ходят до ветру».

    Кошки как-то особенно стыдливы. Даже в условиях городской квартиры они стараются справлять свои туалетные потребности не на глазах у хозяев. И, в отличие от тех же собак, кур, коров с быками, жеребцов с кобылами брачные свои занятия,  как правило,  не выставляют на всеобщее обозрение.

    Мы привыкли думать, что стыд, стеснительность – категории чисто человеческие. Но эти категории, похоже, стремительно выветриваются именно из людского обихода. В прошлом году на стене жилого дома напротив  церкви Николы в Хамовниках всё лето провисело громадное рекламное зазывание в театр, одаривший Москву мюзиклом «Чикаго». Это была фотография танцовщицы (или кто там она ещё) в сверкающем чёрном трико, с широко раздвинутыми ногами. В проходе между её ляжек вполне могла бы уместиться фигура  мэра Лужкова, стоящего на крыше своего автомобиля. Но, должно быть, мэр ни разу мимо не проехал, и ни один из москвичей не пожаловался ему на это хамство письменно или в теледиспуте  с участием Павла Горелова.

    Мне не обидно, если меня назовут ханжой, как того пожилого римлянина из маленькой картины Феллини «Искушение святого Антония». Пускай хоть трижды назовут да ещё и напялят какой-нибудь островерхий колпак на голову. Но пусть объяснят при этом, почему реклама «Чикаго» должна висеть напротив старинной и всемирно известной московской церкви, а не в ближайших окрестностях театра, где эти дамы дрыгают своими легарами.

    Пусть меня выведут на Лобное место за оскорбление рекламщиков-растлителей, и покровительствующего им мэра, – я прокричу оттуда напоследок:

    – Люди, особенно рекламные дамы, учитесь стыду у кошек. У них ещё сохранился инстинкт стыда.

    – Долой стыд! – проорёт мне в ответ Красная площадь, на которую по приказу мэра соберут всех столичных дворников. – Ату его!..

    – Заткните пасть кошатнику хренову.

    – Слава Лужкову!..

    – Народ и мэрия едины.

    – Оголимся! Все дружно оголимся.

    – На раз-два-три заголяйсь!

    – А с этого… исусика… с него тоже портки срывайте. А то больно уж всех застыдил.

     

    Инстинкт чистоты

    Какая всё же радость, какое умиление, какое счастье – сидеть себе тихохонько дома. Никуда не высовываться, никого не поучать, не обличать, а просто любоваться котиком, как котик умывается. Он такой чистюля, наш Мрявчик. Я подобрал его на краю леса, дождливым утром, когда работал на даче у родителей над «Дмитрием Донским». Кто-то, должно быть, заметил, что я по утрам делаю за забором зарядку, и подбросил его в прозрачном пакетике в траву рядом с калиткой. Когда я вынул дрожащего, насквозь мокрого бедняжку из целлофана, он тут же стал выделывать такие усердные восьмёрочки вокруг моих ног и так старательно замурлыкал, что просто невозможно было оставить  подлизу в сырой траве. Я отвёз его в картонной коробке в Москву. Ю. поначалу нахмурилась (вот ещё забота), но тут же устроила ему, на всякий случай, сбоку от входной двери  неглубокое корытце и нарвала в него бумажных лоскутков. Через четверть часа мы услышали, как наш новосёл возится в корытце, норовя прикрыть лужицу лоскутками. Ещё удивительней было увидеть, как он,  выходя из корытца, брезгливо отряхивает лапки. Кто его, кроху, научил всему этому? Что он тем самым пытается нам доказать? Что один только Творец Всяческих способен был внушить ему эту страсть к чистоте?

    Ни одно открытие в мире не рождается из голой абстракции. Любое обобщение (а открытие есть именно обобщение) рождается от толчка, подсказки, даруемой  происшествием, пусть самым крошечным, ничтожным. Исход Мрявчика из корытца однажды подсказал мне, что всякое религиозное чувство есть  устремлённость к очищению. И что все известные миру религии в этом отношении сходны, как бы ни именовались их боги. Всякая религия на своем языке призывает человека к очищению. «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей»… «очистиши мя и паче снега убелюся»…

    Женщины, выросшие в пустыне, умывают и обмывают себя песком вместо воды. Вспотевший пахарь или ратник омывает своё тело потоками ветра. Сибирячка из ненецкого чума, родив ребёнка, отирает его от крови снегом.

    И разве одному человеку такое дано? Стремление к чистоте универсально. Птицы умываются, едва дождавшись первой после зимы лужи. Львица облизывает языком тельца своих детей. А как хороши омовения в речном потоке коров или носорогов. Пёс, кувыркающийся в дорожной пыли, занят заботой об очищении – от всякой там коросты и блох. Даже свинья ложится в лужу вовсе не для того, чтобы ещё пуще вывозиться.

    Творец Всяческих изначально задал всему своему тварному хозяйству этот непреложный закон – инстинкт очищения. В том числе задал его и громадному отряду своих чистильщиков и утилизаторов – в мире насекомых, птиц, рыб, хищных зверей. Двустворка, ползущая по песчаному дну речки, вензелем своего следа расписывается в том, что этот участок она с утра пораньше худо-бедно прочистила. Она очищает воду, а вода очищает землю и воздух, проливаясь сверху дождём, шелестя мётлами метелей, слизывая со своего пути всяческий хлам языками ледниковых пришествий. Мороз и огонь тысячелетиями соревнуются в том, кто проворней и яростней чистит во всех углах мироздания. Куда ни глянешь – в микроскоп, в телескоп – везде та же забота.

    Но у людей давно примечено: у заботы о чистоте есть свой предел. Те же, кто за него выскочили, мгновенно попадают в чистюли, в чистоплюи, превращаются в отцеживателей комара, лицемеров,  в гробы повапленные. Вот они   среди нас, на каждом шагу, каждую минуту хвастают с экранов  гладкостью кожи и выбритых икр, стерильностью обработанных порошками рубашек, жвачной свежестью дыхания. Монах-отшельник, годами не моющий своё тело, бросает вызов этим блюстителям внешних приличий, маленьких правил гигиенической вежливости. «Блаженны чистые сердцем» — вот какой заповедью он дышит, вот в чём  его гигиена.

     

    Красивая – некрасивый

    Слегка заспорил я с одной самоуверенной, преуспевающей дамой. Слегка, потому  что спорить с ними подолгу невозможно. То есть,   разговор длится лишь до тех пор, пока ты не сообразишь, что она – именно из преуспевающих. А она, в свою очередь, не почувствует, что ты ни в чём, по её понятиям, не преуспел: на иномарке не ездишь,  виллы в Подмосковье не имеешь и в Испанию на отдых не летаешь. Причём, ей не нужно даже тебя анкетировать. Ей достаточно посмотреть, как ты обут-одет, как подстрижен. Может быть, она служит в отделе кадров  какой-нибудь передовой фирмы, где постоянно нужны новые сотрудники, но  отфильтровывают их очень тщательно, хотя и быстро. Опыт.

    Я спросил, что она думает  о чрезвычайном обилии  полуобнажённых женских тел  на витринах и стендах наших журнальных киосков.

    – А что ж тут такого? – спросила она, слегка насторожившись. – Если есть такой спрос в обществе, значит, нужно его удовлетворять. Пусть  люди смотрят на красивые тела. Мой муж, к примеру, выписывает себе «Плейбой», и я иногда тоже его пролистываю. И не нахожу там ничего неприличного. Много великолепных фотографий. Есть даже полезные статьи, своя философия., если хотите… Кроме того, женское тело красиво – в отличие от мужского.

    Видимо, она хотела решительностью  этого последнего наблюдения меня как следует осадить.

    – Смело сказано! Можно подумать, вам в жизни не повезло увидеть ни одного красивого мужского тела. А древние греки, их пластические образы? Да, понятно, они любовались Афродитой, Афиной, Артемидой… Но ведь и Гераклом тоже,  Аполлоном,  дискоболом…

    – Ну, да, – подхватила она, – можно дойти и до Микельанжело, – но уж после него…

    И она небрежно отмахнулась рукой.

    Вот на этой отмашке спор наш и свернулся, не успев даже вспыхнуть. Мне стало вдруг очень скучно, потому что в современных женских – вроде бы между собой – разговорах о нашем брате так часто можно услышать (а, значит, хотят, чтоб мы услышали)  именно эти полушутливые-полупрезрительные уничижения, как будто речь идёт не об их отцах, мужьях, братьях, детях, любовниках, а о каких-то грязных, грубых, зловонных, неотёсанных чужаках-дикарях, присутствия которых терпеть у них нет уже никаких сил.

    Но странно при этом, что в кругу преуспевающей ныне псевдоэлиты в чести как раз мужчина с очень сомнительными, на вкус, допустим, Микельанжело, статями: перекормленный, одутловатый, с дряблыми, недоразвитыми мышцами, с пластами жира на  подстриженном под ноль загривке.

     

    И всё же как хорошо знать своё место

    В больнице чаще всего вам пособляют медсёстры, и только крайне редко – медбратья. Хирурги – по преимуществу мужчины и только в порядке исключения  – женщины. С другой стороны почти не встретишь мужчин среди врачей-терапевтов.

    «Сразу понятно, куда вы клоните, – скажет кто-нибудь из моих милых, постоянно пребывающих начеку оппоненток. – Это у вас называется: «женщина, знай своё место».

    Но что же в том худого – каждому из нас, и мужчинам, и женщинам, знать своё место, то есть соответствовать именно своему природному предназначению, своей общественной стати, своему традиционно сложившемуся образу, своему – наконец и во-первых – полу?

    Вспомним тех же амазонок. Вроде бы уж всё мужское они освоили и присвоили – войну, охоту, мужество, силу. Только вот бороды и усы у них не росли, да не наловчились зачинать своих амазонят от степного ветра.

    Когда поглядишь на нынешний женский футбол или на дамские мордобои на ринге, или на их карате, хочется пожаловаться неизвестно кому: да зачем же они так-то? Или ждут, когда мы, сильно струхнув, примемся вязать шерстяные носки и вышивать крестиком на пяльцах?

    Но скорей всего, эти новые виды женского спорта – не прихоть самих женщин, а блажь спортивных боссов и политической конъюнктуры. Нужно всему миру показать, что наша девочка, наша девушка,  наша женщина всех гибче, увёртливей, прытче, крепче, мускулистей, каменно-железней. Так и идёт это всемирное состязание по выведению, в конце концов, мужеподобной особи, у которой постепенно атрофируются женские половые признаки. Но, конечно, дело не принудительное, и здесь никак не обходится без игры на женском тщеславии, на стремлении женщины к социальному реваншу, к  большим и очень большим денежным кушам.

    Иное дело, что были и есть ещё по сей день массовые случаи принуждения женщины к тяжёлому мужичьему труду. Во время великой войны не только впрягались в колхозный плуг, таскали мешки с зерном, мукой и сахаром на горбу, но и под землю спускались сотнями или тысячами с отбойными молотками в руках. От виброболезни, заработанной  шахтёрским трудом, многие женщины стали тогда бесчадными. Всякий раз отводишь глаза, когда за окном поезда мелькнут оранжевые робы железнодорожниц, большими клещами отволакивающих с путей старые шпалы. Это  лишь то немногое, что может увидеть каждый. А сколько подобных зрелищ скрыто от нас  за заборами трудовых колоний?

    Ко многому, очень многому и мы, да и женщины наши настолько привыкли, что даже впору удивиться: а разве иначе может быть? Может быть. Я наблюдаю по спортивной программе схватку наших и американских волейболисток и вижу, что их тренер, кажется, японец, общается со своими подопечными, несмотря на грозящее команде поражение, мягко, по-дружески, почти сострадательно. Зато наш мужичок беспрерывно орёт на девчонок, будто они только что серебряный «Мерседес» у него угнали. Как бы исхитриться и подойти к нему: «Ты что себе позволяешь, уродище? На тебя же, уродище косматое, вся страна смотрит. И та страна – тоже».

    Но если необходима борьба за женское достоинство, то в ней должны участвовать и сами женщины. И, в том числе, участвовать своим мудрым отказом от общественных функций и позиций, к которым их приманивает социальная конъюнктура или собственная амбициозность, воспалённая модными феминистическими мечтаниями. Последнее десятилетие показало, к примеру, что всё же ничего общеполезного не получается из нашего женского тетчеризма. Да, женщина может немало наломать дров в политике, но, как правило, когда участвует в ней прикровенно, в качестве ловкой и настырной семейной советницы, любительницы закулисных интрижек. Но выведи её на парламентскую трибуну или посади в министерское кресло, произведи в профсоюзные боссы, – ничего-то у ней при свете дня не получается. Не её это место.

    Очень много таких мест, которые не её. Почему-то в истории человечества мы не встречали ещё ни одной известной женщины-философа. Или женщины-богослова. За редчайшими исключениями не даётся женщине и поэзия. Увы, в этой области у них преобладают общие заимствованные места. Как и во многих иных областях интеллектуального и художественного творчества. В музыке, к примеру, где Бах или Моцарт женского рода вряд ли когда народятся. Или в живописи, где милая и трогательная Галина Серебрякова никогда всё же не напишет «Утра стрелецкой казни» или хотя бы «Меншикова в Берёзове».

    Это по сути банальное рассмотрение приходится заканчивать всем известными прописями: «Каждому – своё». «Не в свои сани не садись». «Не по Сеньке шапка».

    Есть, впрочем, одно совсем не банальное обобщение, принадлежащее нашему великому философу ХХ века Алексею Лосеву. Он, как хорошо известно, никогда не был женоненавистником. Наоборот, очень много души и вдохновения посвятил женскому началу жизни. Но есть у него такие слова, всё ставящие на свои настоящие места. Слова, которые могут вызвать шум и визг, но достойны самого внимательного и даже трепетного отношения. Вот они. Однажды он выдохнул с любовью, нежностью и сочувствием: «У женщины нет своего содержания».

    Эти слова подсказывают, что следующие за ними должны быть такими: всё содержание женщины – от мужчины, через мужчину, посредством и помощью мужчины.

    Если это не так, то весь бесконечно длящийся в мире спор нужно начинать с самого начала. Или прекратить за его полной бессмысленностью.

     

    Волосы-2

    Давным-давно никому не пересказывал я содержания  просмотренных фильмов. Немудрёное, казалось бы, занятие, но в нём нужны краткость и точность. Поэтому не уверен, что толково управлюсь с французским кино-ребусом, в котором  главную роль исполняет Кэтрин Денёв.

    Других картин с участием этой актрисы я не видел, но фильм «Я вас люблю» построен так, что, явно, и сценарий написан был «под неё», и актеры-мужчины подбирались тоже «под неё», Денёв. Своего рода картина-бенефис. Поставлена, может быть, к какому-то деликатно замолчанному юбилею. То ли к сорокалетию, то ли даже к пятидесятилетию неувядаемо холодной красавицы.

    По ходу действия, но далеко не сразу выясняется, что на скромное семейное торжество по случаю рождественских каникул к этой красавице и её мужу (или любовнику) приезжают ещё два её бывших мужа (или любовника). Все ведут себя в высшей степени деликатно, дружелюбно, мило.

    К тому же в праздничном застолье участвуют двое детей героини от разных, как позже выясняется, мужей (или любовников). Но в эту же ночь происходит  объяснение красавицы с её нынешним… (простите всё же за непонятливость) мужчиной, и он вместе с нами узнаёт, что у неё теперь новый роман. Как ни сильно его смятение, он и в этой обстановке ведёт себя с удивительным самообладанием и вскоре без всяких эксцессов покидает дом. Ночь объяснения побуждает героиню элегически перелистать страницы предыдущих романов и лишний раз удостовериться в том, что она всех своих избранников по-своему любила, но всякий раз сама их оставляла, когда они ей – кто своей грубоватостью, кто пьянством, кто непонятно ещё чем – надоедали. Таков и её последний, как увидим дальше, роман: с холодной бестрепетностью принимает она робкие дары своей красоте и с такой же бестрепетностью через некоторое время объявляет: всё, я больше не хочу.

    Кстати, и этот её последний избранник покидает сцену с чисто французской галантностью: её воля – для него закон. А её воля на сей раз такова, что ей захотелось возобновить отношения с предпоследним господином. Впрочем, какие они на самом деле господа? Это она – госпожа, а они – так: сегодня не нужен, а завтра, может быть для чего и сгодишься. Название «Я вас люблю», выходит, надо понимать так, что это я вас люблю, и в этом всё дело. А разлюблю, так это тоже моё дело, а захочу снова кого-то из вас к себе приблизить, – тоже моё дело. Словом, для чего-то вы, глядишь, ещё понадобитесь… Ну, к примеру, для того, чтобы детишек  разобрать на каникулы.

    А волосы? – спохватитесь вы, – при чём тут «Волосы»?

    А волосы притом, что это, как очевидно, одна из главных составляющих шарма Денёв. Лицо у неё какое-то подмороженное, маскообразное, с очень слабо развитой мимикой. Талии почти нет. Ноги? Может быть и кривоваты слегка… Но вот волосы! Если только не крашеные, то очень даже впечатляющие волосы, и актриса безусловно умеет их как следует подать, художественно уложить в щадящем её увядание профильтрованном свете софитов.

     

    Волосы-3

    Серым осенним утром мельком глянул в окно, чтобы увидеть, просох ли асфальт после ночного дождя. Тут как раз из-под бетонного козырька нашего подъезда вышла, цокая каблучками, молодая женщина. С нею рядом семенила девочка, в которой я сразу признал ту, семи лет отроду, увиденную здесь же, перед подъезом, около месяца назад.

    Но с нею произошли чрезвычайные перемены. Грива волос укрывала теперь почти всю спину и плечи. Казалось, волос у неё стало почти вдвое больше, чем тогда. Их было для её росточка невероятно много. И тут лишь я сообразил, в чём причина такого странного переизбытка. Её ещё и покрасили! Девочка несла на себе, должно быть, целый флакон химии, с помощью которой молодых восточных брюнеток или наших сильно седеющих дам превращают в ослепительных блондинок в стиле а ля Кетрин Денёв.

    Ну, ладно дамы, кому не хочется выглядеть помоложе. Но зачем было  семилетнего ребёнка старить лет на десять-пятнадцать?

    Мысленно я распахиваю окно и ору им вдогон.

    Не только этим двум ору. Всему громадному двору, всей чудовищно, бесстыже расползающейся поперёк России Москве: вы куда это, дуры, собрались, а? Куда это вы намазюкались?.. Но тут – тоже, конечно, в моём воображении –  девочка, будто услышав, оборачивается, мгновенно различает моё окно, делает злую рожицу и высовывает язык:

    — Бэ-э-э…

     

    Где отец?

    Да, она была бы права, осадив меня таким простецким способом. Когда я, наконец, угомонюсь?.. Ну, какой с неё спрос, семилетней? И даже с её мамаши какой спрос? А где их отец, почему его никогда не видно? Или за всей этой волосоманией – такая обычная, каждую почти семью зацепившая теперь безотцовщина?

    Потому что, будь он на месте и знай он своё место, он бы в корне, как пагубнейшую ересь, пресёк самые первые попытки форсированного волосоотращивания.

    – Да вы что это, девочки! – сказал бы он и страшно клацнул при этом в воздухе самыми большими ножницами. – Что за блажь на вас напала? А ну немедленно состричь! Или хотите, чтоб я сам этим занялся?.. Я займусь. Как овечку обкарнаю. Так что немедленно в парикмахерскую. И никаких мне слёз, никаких истерик. Лет через десять – пожалуйста! Хоть до пят отращивай себе косу. А теперь – ни-ни… Да, кстати, что там у тебя в тетрадках?.. Почему это у тебя такие хилые буквы? Потому что сквозь чёлку  не видно, что в тетрадке пишешь. Ты что же, чучело моё гороховое, хочешь внутреннее косоглазие заработать? Какое внутреннее? А такое, что снаружи ты вроде бы нормальная, а внутри косая. А года через два и снаружи проступит. И потом, что это за журнальчики у нас  появились в доме?.. И почему это я не вижу, чтобы моя дочь училась готовить еду, мыть посуду, гладить свои  платочки носовые? И мои, кстати, заодно?.. И почему это ты пристрастилась смотреть сериалы?.. И что это за нытьё насчёт компьютерных игр? И почему это, когда я прихожу домой, ты встречаешь меня гаммами Черни, а стоит лишь мне уйти, как вы включаете своего лупоглазого Фильку?..

     

    Кусковские свадьбы

    Каким блаженным выдалось нынче бабье лето! Так бы целыми днями и не уходил из Кусковского парка. Цветастая лавина велосипедистов замелькала на обросших высоким бурьяном аллеях. А какое множество гибких, увёртливых парнишек и девочек проносится  на роликовых коньках. Всюду  дети с собаками. А молодые мамочки с колясками, – этих-то сколько вдруг объявилось! Не редкость увидеть и юного отца, бодро толкающего кибитку со своим чадом.

    Да, прав поэт: дороги эти картины всем, любящим русский народ. Драгоценен и пример, который они подают какой-нибудь девчушке, пришедшей сюда со своим парнем поглазеть на уток-селезней, пивка попить, подымить на природе сигареткой. То и дело ведь зависть её окатывает с головы до ног… Ах,  какие колясочки! Ах, как веселы эти мамашки, как упоённо они тараторят с другими молодыми мамками, обмениваясь самыми свежими новостями:

    – Мой-то ещё килограмм прибавил…

    – А у нас зубик  прорезался…

    – А моя со спинки на животик уже сама переворачивается,.. И с животика на спинку. Кувырк – и готово! Наверно, гимнасткой будет.

    – Вы только гляньте, как он улыбнулся во сне…

    – Как она у вас загорела за лето…

    – А мой целый бы час купался, так ему нравится…

    – Мы свою Настю уже окрестили…

    Наслушается, насмотрится девчонка такого, и  вдруг надуется, замолчит.

    – Ты чего? – удивится парень.

    – Да ничего. Не твоего ума, – и ещё пуще нахмурится, кинет сигаретку надкуренную под туфлю. – Замуж скоро пойду, вот что. Хочу колясочку вот такую. Хочу девочку грудью кормить… Надоело мне всё, скучно.

    – Ишь ты, замуж, – хмыкнет он. – И мужа, что ли, нашла?

    – Ну, и нашла, тебя не спросила.

    – И где ж он?.. Что ж ты с ним не гуляешь?

    – А, может, и гуляю, тебе что за дело.

    – Здорово устроилась, – ещё глупей хмыкнет парень. – Что ж ты тогда со мной тут время тратишь, а не с ним?

    Она помолчит-помолчит и вдруг рукой укажет:

    – Да вон же он, муж мой,  – с колясочкой едет. Не веришь?

    – Так и поверил. Ну, подойди к нему, на спор. Может, скажешь, и  ребёночек твой у него в коляске?.. То-то же… за-му-жняя.

    – А что, – извернётся она, – ведь ты бы так не смог, с колясочкой. Он-то не стесняется. А ты бы своих дружков застеснялся, как бы не оборжали тебя… Потому что ты ещё сам телёночек. У тебя ещё у самого  мамкино молочко на губах не просохло… Короче, слушай, не хочу я больше тут гулять, фотографироваться, тискаться с тобой, нет у меня времени эту резину тянуть…

    И надуются оба, по домам порознь пойдут, даже перестанут звонить  друг другу, встречаться…

    Но, глядишь, на следующее лето вы узнаете её в кампании молодых мамочек, собравшихся на свой колясочный съезд на одной из площадок парка.

     

    Впрочем, я хотел о свадьбах…

    Свадебные шествия  в Кусковском парке стали для меня полной неожиданностью. Я ведь заглядываю сюда тридцать с лишним лет, и год от года накапливалось ощущение, что парк медленно пропадает. Исчезла лодочная станция на большом пруду. Рухнула крыша просторного павильона с бетонными перекрытиями и опорными столбами, где размещалось кафе. Теперь там в грудах тряпья и мусора, у чадящих костерков ютятся бомжи. Давно уже не подсаживают в нерегулярной части парка  лиственничный молодняк, зато повсеместно прёт густой, хилый самосев. А для санитарных прорубок  и просветлений рук у озеленителей не хватает. Только лишь кое-где  раскряжат бензопилой  старую обломившуюся от ветра ветлу.

    Регулярный усадебный парк, который, собственно, и есть основа Кусковского архитектурно-природного мемориала – Шереметьевский дворец с церковью и прилегающие к ним музейные павильоны, аллеи – кто-то догадался  однажды огородить новой капитальной оградой. Тут же на двух входах-въездах  выставили охрану и открыли билетные кассы. От той ограды и началось мало-помалу возобновление славы дворца и хозяйки его – легендарной  крепостной актрисы Параши Жемчуговой, возлюбленной графа Шереметьева.

    Отреставрировали музейные помещения, напоследок принялись за церковь и колокольню. Уже не первый год в церкви служат, а прошлой зимой на Крещение я даже видел чин водосвятия на проруби, вырубленной   во льду большого пруда прямо под церковью. Наверное, не меньше полсотни  набралось желающих трижды окунуться в ердани, спустившись вниз по свежим сосновым ступеням. Тут было несколько женщин средних лет, на одной я даже узнал белую крестильную рубашку, видимо, привезенную из паломнической поездки на Иордан. Но преобладала молодёжь – крепкие парни в плавках,  храбрые молодые женщины, девушки. Некоторые из них, отогревшись немного в палатке, снова спускались к воде. Сам я только лицо и руки ополоснул. И той малой крещенской воды хватило, чтобы навестила радость, смешанная с угрызением совести. Эх, знать бы, так можно было бы и одеться сегодня соответственно… Но как здорово, что просто пришёл и увидел! Значит, что-то хорошее вокруг  понемногу всё же собирается, без крика прирастает, без шума умножается. И значит, не катимся мы под уклон, не пропадаем под собственные унылые самооплакивания и под змеиные внушения тех, кто пристально ждёт нашей погибели… И разве мог я, маловер, лет двадцать или даже десять назад, возвращаясь домой по здешним аллеям из Вешняковской церкви, мечтать, что и эта, Шереметьевская когда-нибудь взвеселит небо колокольным шпилем, золотым крестом?

    Вот и сподобились!  Не зря, значит, почти уже полжизни  живу на улице, носящей имя Старый Гай. Имя это, как я далеко не вдруг сообразил, наша новая улица-коротышка, сплошь состоящая из блочных девятиэтажек, унаследовала, оказывается,  напрямую от… графа Шереметьева.

    «Гай» по-украински — лес. Но откуда, спрашивается, здесь на восточной окраине  Москвы быть гаю, да ещё и старому? А дело в том, что когда в XVIII веке разбивали усадьбу и составляли опись  окрестных угодий, то с северной стороны от регулярного парка, за его тылами оказалась дубовая роща. Её-то и назвали на малороссийский манер  Старым Гаем. До семидесятых годов  прошлого века здесь ещё стояли кое-где деревянные дома пристанционного посёлка Кусково. На одном из них я  и увидел однажды покоробленную металлическую доску с названием улицы, которое, по щедрости тогдашних градоустроителей Москвы, досталось нашим только что заселённым корпусам.

    «Кто ж это Старый Гай такой? –  распытывали друг у друга старушки-новосёлы из моего подъезда. – Говорят, большевик был такой, революцию делал…»

    А я всякий раз, когда прохожу в парк под шатрами могучих, обещающих ещё долго жить дубов-великанов, с благодарностью думаю о неизвестном мне чиновнике, который настоял на том, чтобы по соседству с Кетчерской, площадью Кабрала, Красным Казанцем, и Молдагуловой появились всё же и улица, названная в память Прасковьи Жемчуговой. И Старый Гай.

     

    Вот так, пусть и окольной тропой, выхожу, наконец, напрямую к кусковским свадебным субботам.

    Как часто ни навещал я  нынче в сентябре Кусково, но получается, что ни разу не бывал здесь именно по субботам, а то бы, конечно, эти торжества обнаружил раньше. А когда же, спрашивается, свадьбу гулять, как не в субботу? В запасе остаётся тогда ещё и воскресенье – для продолжения и завершения  гульбы, для допития и доедания питий и яств, которые на второй день, как известно, ещё вкуснее, для замирения петухов, что под горячую руку в первый же вечер подрались, для всеобщего мягкого перехода к будничным заботам.

    И в какую пору лучше свадьбу гулять, – спросим у своей родовой памяти, –  как не в сентябре или октябре, когда всё в полях убрано, обмолочено, когда живность домашняя нагуляла в весе, пива и мёду наварено, а плоды садовые сами так и валятся с обременённых ветвей на столы? До разумения лучших свадебных сроков и коренные горожане кое-как своей смекалкой доходят, видя, как ломятся от осеннего прибытка рыночные лотки…

    Итак, дело было в предпоследнюю субботу сентября. Я подходил к большому пруду не со стороны улицы Юности, а по внутренней аллее, громко обозначаемой на  подробных картах Москвы как «Дворцовая». Меня нисколько не удивило, что на площадке для легковых машин теснота была чрезвычайная. Так и положено  – последние прогретые увядающим светилом денёчки. Но откуда вдруг эти шарики, цветные ленты, кольца? Не иначе какая-то кампания закатила сюда после загса. Или, может, на венчание приехали? А вот и ещё невидаль – длиннопротяжённый линкольнище. Его даже не стали закатывать на площадку. Всё равно он бы там не уместился, а только перегородил проезжую  часть.

    Догадавшись,  что свадьба направилась на музейную территорию, я подошёл к воротам. По какому-то случаю они оказались широко распахнутыми. Два охранника сидели далековато и безучастно. Заметив, как безбилетники, на всякий случай осматриваясь, входят в ворота с самым невозмутимым видом, я решил не отставать в мелком жульничестве от народа. А вдруг сегодня по случаю бабьего лета правительство столицы одарило обывателей каким-нибудь очередным маленьким счастьем в виде безбилетного посещения объектов культуры? Послеполуденное солнце, не различая новых и старых русских, а также прочих россиян и гостей, милостиво грело всех нас  последним  перед началом отопительного сезона интернациональным теплом.

    Свадьба обнаружилась под парадной лестницей одноэтажного дворца. Там она истово выкрикивала своё очередное «горько». Фотограф, он же затейник или режиссёр действа, дождавшись окончания затяжного поцелуя,   скомандовал всем присесть на корточки, а потом, при счёте «три» дружно подпрыгнуть с воздетыми вверх руками. Он явно хотел придать свадьбе облик птичьей стаи, легко воспарившей и радующейся перелёту молодожёнов в новую жизнь. Я такую забаву видел впервые, и мне она понравилась. Тем более, что явно по душе она пришлась и всем участникам полёта. Под ликующие крики они исполнили ещё два дубля, и, казалось, вот-вот нешуточно обрастут опереньем.

    Тут я разглядел, что со стороны церкви приближается ещё одна свадьба. Этих было поменьше. Они шли как-то умиротворённо, может быть, вспоминая трогательные подробности недавнего венчания. Ни к тем, ни к другим я не стал подходить близко. Вот если бы был хоть цветочек в руке, чтобы поздравить молодых, или пригоршня-другая пшеничных зёрен, чтобы осыпать их, пожелав многочадия.

    Через пять минут на глаза попалось ещё одно гулянье. Сопровождающие несколько поотстали от брачной пары, чтобы не мешать сразу двум видеолетописцам. А эти снимали молодых и со спины, и с боков забегали, и пятились с камерами наперевес, ловко обогнав парочку.

    На обратном пути, возле каменного мостика через канавку я опять догнал первую свадьбу. Затейник как раз громко объявлял, что перед ними не что иное как мост любви, и что молодой полон  решимости перенести на руках юную супругу на берег неведомой, но прекрасной жизни. Событие увенчалось новыми ликующими воплями и  отчаянным требованием «горько». Впрочем, я так и не заметил, чтобы у кого-нибудь из празднующих мелькнули в руке бутылка или бокал.

    Вспоминая теперь тот час, я не без удивления обнаруживаю, что вообще ни в одной из свадебных компаний не было видно ни подвыпивших  парней, ни слишком бурно веселящихся девиц. Никто не выписывал ногами кренделей на гравийных дорожках. Никто не повисал на плечах у более стойких друзей. Ниоткуда не было слышно ни мата, ни молодецкого посвиста. Свадьбы вели себя так, как будто прикатили на часок в гости к самой хозяйке дворца, и она незримо присутствовала в каждом из собраний, и все очень старались показать знаменитой актрисе, какая красивая, бодрая, небесталанная выросла к началу нового тысячелетия в России молодёжь. Совсем не такая, какой её показывают на телеэкранах, где девушка изображается придатком к  шампуню, к бритвенному прибору, к интимному мылу, а парень – безмозглым агрегатом, ненасытно жующим «Твикс», «Орбит» или распаренную с куриным кубиком вермишель.

    Уже на выходе из музейной части я оглянулся, чтобы полюбоваться Голландским домиком, его отражением в маленьком водном зеркале. И увидел, что прудик  уместил на своей поверхности ещё два отражения. На зеленой лужайке он и она застыли в лебедином движении друг к другу. В нарушение традиции он, как и она, был в светлом костюме. Похоже, они просто спрятались тут от своей свадьбы или оторвались от неё где-то на подъезде к парку. Впрочем, мне почему-то показалось, что это именно они прикатили в парк на линкольне и для шику не подсадили к себе никого из свиты.

     

    … Словом, всё это мне так понравилось, что на следующий день я опять подошёл к тем же воротам. Но теперь пропускали только по билетам. На всякий случай я спросил через прутья у высокого худого охранника:

    – А что, сегодня свадеб уже не будет?

    – Нет, они приезжают по субботам. Ну, иногда в пятницу кто появится, но большинство – по субботам.

    – Вчера я застал целых четыре свадьбы.

    – Ну, значит, поздно пришли. Тут до пятидесяти бывает за день.

    – Ого!.. И давно к вам стали ездить?

    – Точно не скажу. Я сам тут недавно.

    Напоследок я всё же не удержался от кое-какой морали:

    – Раньше все почему-то ездили к могиле Неизвестного солдата. Ну, какому это чину в башку поступила такая глупая идея, –  чтобы в день свадьбы молодых на могилу возить. Им нужно о детках думать, о продолжении своей жизни, своего рода-племени, а их – на могилу. Да ещё и неизвестно чью. Вот и перестали детей рожать… То ли дело – сюда ездить, к Прасковье Жемчуговой да к её графу. Вот уж кто умел любить друг друга.

    Охранник слегка заугрюмел. Может, расстроился из-за того, что в свой собственный свадебный день он ездил как раз к могиле, а не на Воробьёвы горы или сюда.

    Или просто соображал, что это я такое ему тут плету.

     

    2004-2005

     

     

     

     

     

     


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.