На сердце мета, задворки Руси,
вы открываетесь вдруг:
хмарь предосенняя на небеси,
погост и леса вокруг.
…Долго петляла чащобой тропа
обочь машинных колдоб.
Враки, что техника наша слаба!
Будто угрюмый циклоп
рыл тут могилы или погреба,
рыл-недорыл и в последнем утоп.
Видно, судьба.
Хворь буреломная, хвойная сырь…
Смахивал лес на старуху-тайгу.
Есть и в Европах забродом Сибирь –
так заключить я могу.
Но не обманут глухие боры.
Час наважденья – природной игры
вышел.
И вышел ходок –
чу! – примечающий,
что недалек
жизни иной уголок.
Так ведь и есть!
Тракторишко басит
мокрым жуком в лопухах.
Есть ещё, есть они на Руси –
причины для «вдруг» и «ах!».
Поле с опушки взмывает на холм.
Пахоты свежей прогон
к ограде приник, с которой знаком,
кажется, испокон.
Надо без спешки представить вам
этот нежданный простор,
две башенки белые по углам –
кладбищенской рощи дозор,
и над верхами старых берез
колокольни грузный полет.
Нет, не скажу,
что растроган до слез,
но за живое берет,
когда, озирая годами страну,
встретишь – на сотню-то раз! –
необезглавленную старину,
неокороченный сказ.
Церковь, и вправду, о всех крестах –
не дивное ль диво? – была.
Казалось, не тучи брели в небесах-
она над землею плыла.
Небо, целящей водой ороси
обкошенный чисто луг,
прудик, в котором спят караси,
в поле ползущий плуг.
Милые сердцу задворки Руси,
спасибо за ваше «вдруг».
II
Будний день, но не замкнута дверь.
Старух пчелиное пенье.
Не праздник ли нынче великий?
«Теперь, – ответили, –
Преображенье».
О бедность последняя!
В этой горсти,
считая певиц-клирошан,
не наскрести было и тридцати –
остаточек жалкий,
что в каменный стан
немилосердный век-океан
шутя соизволил сгрести.
Что же, и весь пресловутый процент
отсталого населенья?
Его вам в докладе иной доцент
представит как достиженье.
Он ждет не дождется, пока перемрут
темные эти гражданки –
отсевок истории, призрачный люд…
Дай ему власть, на «последний редут»
воитель пустил бы и танки.
Но кто они, право? Любую спроси:
в ту страшную мировую
стояла она как свеча на Руси
и чтилась почти за святую.
Пахала, косила, доила, ждала,
сироток потом поднимала…
А что она ела, а сколько спала?
Мужицкие все одолела дела
под крик председателя: «Мало!»
И лишь не молилася. Не было где.
Признаться, так и не умела.
А все не сдавалась всесветной беде.
Но… крепко с тех пор потемнела.
И вот её числят в проценте пустом
и тычут в нее цэсэушным перстом,
как будто кого обокрала,
как будто объела державу постом
иль опиумом торговала.
У века просить милосердья – тщета!
Но вы, сыновья богомолок,
вы, внуки блюстительниц тихих поста,
не стыдно ль, что ваша родня – темнота,
чей век, по расчетам, недолог?
III
Преображение? Чего, когда и где?
А главное, зачем? Какой в нем прок?
Сердитый отрок, вжавшись в уголок,
похоже, задавал вопросы те,
отважась: подойду-ка к бороде,
пусть богословский преподаст урок.
Но, впрочем, тот и сам заговорил:
гора Фавор, несотворенный свет,
что ярче снега и светлей белил…
Пророки на горе, ученики…
Но он, кажись, иной искал ответ.
Теперь там, говорят, мотополки
утюжат сразу тот и этот свет,
старух, детей увечат, и звезда
шестиконечная венчает без стыда
труды богоизбранного народа.
Что ж, оценил бы мудрый Моисей
и описал бы снова без затей
плодоношенье древнего исхода?
Так думал строгий отрок иль не так,
но нет, не походил на тех зевак,
что вдруг гурьбою жаркой подопрут,
обшарят быстрым глазом все вокруг
с ухмылочкою: «Я вам не дурак,
чтоб дармоедам оставлять пятак».
IV
Тихо у нас, на задворках страны,
словно вовек не знавали войны.
Но длится она и доднесь,
и фронт её – вот он, здесь.
Лишь враг нам невнятен,
прущий «на вы» –
на каждую русскую весь.
Избы ослепшие, где ваш приют?
Обильно селились в отчем краю –
свидетельствует лебеда.
Не первым я, не последним пою
странные эти года.
«Неперспективные» – хуже, чем брань…
Чья безымянно-верховная длань
кличку врубала в скрижаль?
Не отзовется аника-герой,
да и скрижаль заросла лебедой,
только иная медаль
звякнет порой на подушечке той,
что умягчает верховный покой…
Но вот отверзается даль-
такая пустая в глухие поля,
в простаивающий простор,
будто плыла себе в вечность земля,
да получился затор.
Даешь перспективу!
Она уже есть.
Зато ни завалинки, где бы присесть, –
и полдня бредешь, и день –
и всё ни крыльца, ни двора, ни плетня,
чтобы ладонь – на плетень,
и всё ни души, чтобы душу отвесть,
весть изронить да выслушать весть…
Только машинных колдоб дребедень
да в поле заблудшая тень.
Спите, стратеги тишайшей войны
с русской деревнею. Ваши сыны
нынче спешат за Шексну.
Песнями неперспективных старух
тешат они музыкальный свой слух…
Впрочем, сюжет не ко сну.
Спите спокойно. Немую войну
вы выиграли сполна.
А песня столетних беззубых бабусь,
поющих неперспективную Русь,
почти уже не слышна.
V
Но от сновидений героев-аник
под своды вернуться час,
где тысячелетье звучит язык
не самых широких масс.
Высокий, медноголосый строй,
торжеств и скорбей глагол,
не ты ль, как лучом, любою строкой
до жизненной сути дошел?
Не ты ли в тайны творенья проник?
И братских речений пробил родник,
связал собой вся и всех?..
Но, впрочем, хвалить тебя – грех.
И пусть не вместит современный слух
смыслов великих тех,
признайтесь, кто абсолютно глух?
Но, впрочем, дознание – грех.
Грехи наши тяжкие… Даже и вздох
эдакий вреден и плох,
поскольку, где «грех»,
там слышится «Бог»…
Ах этот опасный слог!
Помню, внушал мне издательский чин:
«Вы, кажется, века двадцатого сын,
а все у вас «грех» да «грех»…
Язык старушенций, а не мужчин…
Нельзя ли без этих пустых величин,
без этих божественных вех?»
И снял все «грехи»…
Отчего же нельзя?
Нажимом карандаша
давайте изымем «совесть», «душа»,
«святыня», «надежда», «стезя»…
Валите ветхий усохший лес
древлеславянских убогих словес,
сейте свои семена!
Глядишь, воссияют на все времена
в лексических святцах понятия «бес»,
«дьявол» да «сатана»…
(Надеюсь, я вовсе не исказил
того издателя пыл).
…В церкви меж тем колыхнулся народ.
Исповедь началась.
Шепот: «Батюшка строгий у нас.
Теперь уж – на целый час».
…Я вышел на дворик. В небе – просвет.
В колодце, как встарь, высока вода.
Минуло вот уже двадцать лет,
как я забредал сюда.
Стою у священникова жилья.
«А где похоронен отец Илья?» –
«За алтарем, милок.– И ведут
под старую липу.– Вот тут».
Без надписи восьмиконечный крест
был по-крестьянски прост
и незатейлив. Бесплатный лес
не зря окружает погост.
А все-таки жаль, что надписи нет.
И вспомнились строчки давнишних лет
с их разудалой тоской:
«Дайте землицы на вечный покой,
просит Илья, иерей и калека,
хоть он и служитель темного века,
хоть он и остаток вредного класса…»
«А тут,– алтарница кажет рукой,–
покоится матушка Васса».
VI
Я попадью в живых не застал.
Ходил Илья бобылем.
Что занесло от московских застав
меня за лесной окоем?
Служебный ли долг? Молодецкий задор?
Письма из провинции боль и укор?
Итак, я служил в ВООПИК*.
Как перевесть этот вопль или вскрик
на общепонятный язык?
Тогда как раз зачиналась страда
вниманья к отечественной старине.
Сияли в Кольце Золотом города
почти на любой ресторанной стене:
гербы, купола, богатырь на коне…
В те памятные года
казалось: турист иноземный попрет,
прикопим поболе деньжат,
и древность из-под забвенных вод
воспрянет, как сказочный град.
Тогда-то шумел молодой ВООПИК,
любой большемерный кирпич опекал,
архитектурных клевал владык
по сказке: мал да удал.
Что ж, крик удавался, не вышел рык –
силенок не рассчитал.
Что строено тысячу лет подряд,
а искалечено вдруг,
то и поднимется вдруг навряд,
сколь ни клади потуг.
Блажен, кто на чудо хоть раз уповал,
кто к брегу утопий плыл,
кто верил: коль мал, так буду удал,
иначе и свет не мил.
Пришло от служителя культа письмо:
«Неужли не сыщется мер?
Под самую церковь здешнее СМУ
у нас подвело карьер.
И что им, мало песка вокруг?
Любая горушка – песок.
Уже искромсали у кладбища луг.
И паства ропщет: за что ж это вдруг
местных властей наскок?
Почти к алтарю бульдозер подлез…»
И дальше – с веселой какой-то тоской:
«Оставьте землицы на вечный покой,
хотя я, наверно, последний подлец,
и темного века служитель,
и вредного класса остаток,
спасите хотя бы обитель,
как памятник классовых схваток.
Ее, по преданью, сам Петр навестил,
когда укреплял он тыл,
и колокол-бас увез от нас,
да где-то в лесах увяз.
В тридцатом закрыл её здешний пень.
Но в сорок четвертом открылась.
На праздник Победы с семи деревень
народ привалил, и молебен в тот день
пел правый и левый клирос.
Хотя поистаял нынче приход,
в Фонд мира исправно шлем перевод
и платим сполна налоги
за пребывание в Боге.
И так обязуемся жить и впредь –
вплоть до скончания века.
Но дайте ж по-божески умереть!
Илья, иерей-калека».
VII
Что приуныл, мой задворочный стих?
Иль в колеях увяз?
Нет чтоб трещать подобьем шутих –
рок,- поп- и прочих прикрас.
Для этих затей недостаточно лих
патриархальный сказ.
Но, впрочем, вперед!
На приступ! Ура!
И нашу поп-музыку слушать пора.
Сначала загадка: кто метит лоб
нам при рожденье, орущим взахлеб,
и кто провожает нас в гроб?
Вы отгадали – поп!
Кто нас водицей всю жизнь кропит,
хлебца дает, и винцом поит,
и, пристыжая, вгоняет в пот?
Опять угадали – поп!
Кто вызывает общественный смех?
Кто из обжор прожорливей всех?
Кто залился винищем, как клоп?
И дереву ясно – поп!
…Теперь, читатель, на двадцать лет
Отступим. При встрече той
и впрямь загадочный прыгал дед
по храму передо мной.
От двери впляс летал на амвон,
С амвона на клирос – впляс!
Неужто и вправду под градусом он?
Да под каким! Вот это силён!
Неужто сбывается сказ?
И староста терпит подобный срам?
Но тут же я застыдился и сам,
когда обходил он с кадилом храм, –
был батюшка крепко хром.
Я вспомнил последнюю строчку письма,
и кличка кавычки раскрыла сама.
Обедню молебен неспешно сменил,
потом зашептались: «Крестины».
Хватает чернил, хватило бы сил
для этой воздушной картины.
Когда он младенца в алтарь относил,
шум ризы подобился шелесту крыл,
в таком пребывал воспаренье.
Сияло от счастья лицо старика,
как будто пред ним распахнулись века,
и узрил он тайну творенья.
И вновь – плясом, плясом – к смущенной чете.
«Ну, детки, я вас поздравляю
с прибавкою русскою во Христе.
Шажочек начальный на долгой версте,
а ближе маленечко к раю».
VIII
Потом я представился.
«Ишь, из Москвы?!
Да в наши лесные пустыни?!
Неужто всамделе заступитесь вы
за эти худые святыни?
Тогда приглашаю вас,
с места в карьер,
простите за шутку, глядеть на карьер.
Признаться, не ждал я.
Но милостив Спас.
Уж год, как в осаде мы тяжкой.
А после погляда попотчую вас
щецами да тыквенной кашкой.»
…Милые сердцу задворки страны!
Нет, не расчислить вовек
всех ваших «вдруг»,
нежданных как сны,
всех ваших «ах» и «эх!».
За алтарем – рукою подать –
вдруг разверзалась такая падь,
что, поневоле впадая в грех,
я прошептал: «Эх, мать!»
Ежели тут ковырял циклоп,
яму готовя под гроб,
в братской могиле улечься штук пять
таких колоколен могло б.
Во имя чего ж затевались труды?
Урановой ли доискались руды?
Рыли под ГЭС котлован?
Или пытал одноглазый, куды
иссяк Мировой океан?
Не мудрствуй, читатель,
разгадка проста:
просто, не глядя дальше перста,
пе-
ре-
вы-
полняли план.
А церковь, как выяснилось потом,
вовсе не значилась в плане том
как цель под попутный снос.
«Давайте не возбуждать вопрос.
Мы сами и так уйдем.
В области СМУ на хорошем счету,
а если помяли какую плиту
могильную невзначай,
так много их, плит,
бесхозно лежит,
и наследников нет уже, чай.
Может, под нею какой паразит
дожидался путевки в рай…»
IX
Но вот мы за щами.
Прошиб меня пот,
пока я «щецы» уплетал.
И тыквенной кашею, сладкой как мед,
пыхтела чудо-плита.
«В нашем краю не растет колбас.
Мы больше – по части сырья.
Зато в изобилье березовый квас, –
шутил незлобивый Илья.–
Белых насушим, насолим груздей,
был бы насущный хлеб –
вечный наш Спас,
и без лишних затей
можно прожить и потреб.
Коли пристанет какая болезнь-
сердце ли там, поясница, –
туес хватай и в болото лезь,
самые верные снадобья здесь-
клюковка да брусница.
Хотите по клюкву?» –
«Конечно, а где?» –
«Да за карьером сразу.
Там не копают: мох на воде.
В той окружающей сушу среде
и «КрАЗу» конец, и «МАЗу».
Вот вам высокие сапоги.
А я в лапотках.
Для короткой ноги
удобней обувка такая.
Иной на болоте не узрит ни зги,
по мне ж оно – образ рая».
Стоял заполуденный теплый час –
задумчивый сон деревень.
Не по молитве ли баловал нас
сентябрьской ленцою день?
Золоторунных кочек стада,
ласковая под ступнею вода,
мягкий солнца накал.
Илье не сознался я, что тогда
впервой по болоту ступал.
Мне грезилось: «ямы»,
срываюсь в «окно»,
и медленно-медленно тащит на дно.
Барахтаюсь впопыхах…
Все это я выучил в школе давно…
Но вдруг улетучился страх.
Задворков земли моей благодать,
спасибо за «вдруг» и «ах»!
Так весело мне, так забавно шагать,
как будто пружинит внизу кровать
былинная в пуховиках.
И передо мною, как тот колобок
или перехожий калика,
с кочки на кочку – прыг да скок –
Илья, вдохновенный калека.
Взлохматилась борода старика.
Ласков, что пан сероглазый.
Ударил по кочке клюкою слегка:
«А вот и рубины-топазы».
Так драгоценные камни рука
тронуть не смеет сразу.
Медлительный день лил медвяный сон.
Так вот она, клюква, какая!
Мы точно обследуем небосклон,
по облакам ступая.
И каждой кочке – низкий поклон.
Как это верно заметил он:
Болото – подобие рая!
Не странно ли,
письменность наша полна
хулы вековой на болото.
Журнальная живописует слюна
его как застойное что-то.
И некто уже доказал:
мол, страна
особой болотной болезнью больна
и нет в ней души для полета.
За ушко бы вас, бесенята, сюда,
в природные эти хоромы,
на солнце, на клюквицу, но беда, –
вы слишком мыслишками хромы.
К тому же иные витии туда
отчалили, где незастойна вода,
и с нами теперь незнакомы.
X
Мы возвращались уже ввечеру
и клюквы несли – не совру! – по ведру.
«Столице гостинчик поповский
пошлет Илия Богословский.
А жалко Москву-ту.
По ноздри в дыму.
Меня в миллионную вашу тюрьму
не сманишь и караваем.
И что вы там скучились-то, не пойму?»
На это сердито сказал я ему:
«Мы Токио перегоняем».-
«А Лондон с Парижем догнали уже?» –
«Давно. И на очень крутом вираже».-
«За нами, – смеется, – куда им!
Вон кладбище, видишь? –
вдруг он показал,
Тут малая горстка народу.
А весь остальной подался на вокзал
и вам на подмогу – ходу!
Вот так и снабжаем столицы людьми,
но сами – вельми поредели.
У вас там скопилися тьмы, тьмы и тьмы.
А сеятель-то – на пределе.
Но срок обозначен, поверь старику:
однажды, помилуй их, Спасе,
со стогнов правители прорекут:
Народ, повертай восвояси!
Ты сделал работу, Нью-Йорк перегнал,
в игре отличился опасной,
но побоку игры, вали на вокзал
к землице своей восвоясной.
Народ, истомилась земля, обмерла,
всамделишной требует ласки
и ждет не сезонную пташку – орла!
Довольно порхать по указке.
Игра позади, при пороге – дела
и новые русские сказки…»
XI
Потом вечеряли.
Картошка с груздем
была пированья гвоздем.
«Да что же я, право!» –
старик проплясал
в чуланчик. Выносит опасный фиал.
Не водка – казенный спирт.
«Три года не пил такого вина –
с тех пор, как смерть обманула меня,
с тех пор, как матушка спит.
Эх, была не была, вперед!
По стопке единой – и стоп!
Тот, кто не пьет, говорят, не живет.
Не пьет, говорят, не поп…
А знатный фиал мне в подарок прислал
сам Главлесоповал…» –
«За ваши задворки! За царство болот!
За тех, кто мал да удал!
За весь происшедший отсюда народ!
Глядишь, и вправду домой повернет…
А кто он – Главлесоповал?» –
«Он тот, кто в полярную ночь не спит,
кто валит тайгу на спирт,
он тот, кто мне ногу сосною – хрясь!
Пляши, мол, отныне всласть».
Не короток был рассказ старика,
и память не коротка.
Куда короче моя строка,
а с ней и моя рука.
«…Как я в оккупированном краю
подпольный держал лазарет
для красноармейцев, не говорю, –
в газетах остался след.
Но кто-то по этим следам настрочил:
некстати, мол, хвалят попа.
Духовно калечил, пока лечил.
И странность: герой, а германский чин
в больничке его лежал.
Я отрицать ничего не хотел.
И немца лечил, ну и что ж?
Боль – одинаковый всем удел
и на всех – тифозная вошь».
Новый сюжет не достиг газет,
ну а недавний герой
и сам в таежный попал лазарет
с примятой бревном ногой.
…Я головою над стопкой мотал.
Право, не люди – металл.
И в горле корежился спирт или крик.
«Ты в ад заглянул через край
и все ещё веришь, скажи, старик?..
Отче… ну, отвечай!»
Спросил и осекся… Илья мой поник.
Глаза отвел и молчит.
И только высвечивал зыбкий ночник
лицо его – книгу морщин.
«Нет, я не так… Не о том и не так…»
Но он мне рукою – знак.
«Видел я ад на земле или нет,
о том не теперь ответ.
А то, что она в океане бед,
верую – то не от Бога.
Скольких такой уловляет подвох:
мир коли плох – значит, плохонек Бог?
Худая, сынок, дорога.
В твои-то лета, не жалея ног,
по ней проплутал я премного…
Вон чуешь, опять проверяет петух,
не отреклись ли от Спаса.
«Первый петух навостряет дух», –
говаривала мой сердечный друг
покойница матушка Васса».
Старик осенил себя и затих.
В устах его брезжил утренний стих.
XII
Два холмика рядом, без всяких оград,
без надписей, врезанных в камень.
Ползут облака, и дожди шелестят –
так время шевелит веками.
За рощею тракторишко ворчит.
Тут праздник с работою рядом.
Покой величавый и жизни ключи
объяты таинственным ладом.
Я вышел к карьеру. Его не узнать.
Сосёнки пушатся по склону.
Глядится оврагом заросшая падь,
не страшным окрестному лону.
Под хвойным навесом несчетная рать
маслят призывает к поклону.
Но кто их, веселых, теперь приберет
в лукошки, в пакеты, в корзины?
А масло подземное, слышу, все прет,
в телеги просясь, на картины.
Прорвало! Трещит изобилия рог!
По склону катятся лавины.
От счастья земля и от страха ревет
коровой недоеной: люди, вперед!
Домой, на холмы и в долины.
Еще не просрочен великий исход.
Гряди на родные задворки, народ,
в лесные свои Палестины!
______________
* Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры.
.