1. Ночь

     

    1.

     

    Пока холодный лифт с усталым лязгом

    его по шахте в башню поднимал,

    он мёрз, как будто был он на Аляске.

    То спал… То просыпался… То дремал.

     

    Потом возникла серая бойница.

    Он усмехнулся мысли: «Что я, сыч,

    который поглядеть на мир боится

    из-за стены? А ну, скажи, Ильич?»

     

    Но проплыла бойница, соскользнула

    большой замедленною каплей вниз.

    Лифт дрогнул. Сквозняком из мглы тянуло.

    Там тихо копошился механизм.

     

    Он дверь открыл. Он подошёл к колёсам,

    цепям, подшипникам и шестерням.

    Они вращались, инеем белёсым

    покрытые, давали счёт ночам.

     

    Там где-то в центре клокотало масло,

    расходуясь на сжатья и плевки,

    как недовольная густая масса,

    вся в чёрном – только зубы да белки.

     

    Там были втулки, рычаги, упоры.

    Там кто-то ёрзал ножками клеща.

    Там зубья продолжали те же споры

    друг с другом, лязгая и скрежеща.

     

    Но дисциплина оставалась в силе.

    Железная. Хоть пробуй на язык.

    Колёсики как надо колесили

    и ввинчивались винтики впритык.

     

    Для них не значило, что день, что полночь,

    какая эра на земле стоит.

    Вся эта механическая сволочь

    имела строгий и упорный вид.

     

    Быть может, он стоит вот тут и плачет

    впервые за последних десять лет.

    Но понял он: им ничего не значит,

    стоит он тут и плачет или нет.

     

    2.

     

    Тогда шатнулся он к другому лифту

    и втиснулся в него. И лифт пошёл.

    И стенки его были в чём-то липком,

    а ход прерывист, дрябл и тяжёл.

     

    И снова сжал его железный холод.

    А лифт толчками лез под самый кров.

    «Вот так и кровь во мне устало ходит, –

    он думал, – так, наверное, и кровь».

     

    И он закрыл в изнеможеньи веки.

    То спал… то вздрагивал… то снова спал.

    Дверь скрипнула. В лицо ударил ветер.

    Ударил. Сшиб. И веки разодрал.

     

    Он разодрал их, как срывают завесь

    трагедии, как рвут ногтями рты.

    И пятикратный голос взвыл, вонзаясь:

    «Смотри, всё это должен видеть ты!»

     

    Он вскрикнул. Перед ним в тумане плавал

    кровавый угол. Он лежал без сил.

    О, что за огненный голодный дьявол

    его в свою утробу заключил?

     

    Он побежал по раскалённой грани.

    Он воздух на лету рукой рубил.

    Как будто бы по краю рваной раны

    он побежал. Под ним дрожал рубин.

     

    Он огляделся. Слабое сужденье

    зашевелилось в нём, пока без слов.

    И в пять концов шли алые суженья,

    и пять лучей рвались из тех углов.

     

    «Я где-то видел это, где-то видел… –

    он прошептал, ладонью рот закрыв. –

    Зачем в меня направлен этот выстрел?

    Зачем из сердца рвётся этот взрыв?»

     

    И шёпот его слабый шевелился

    и обрастал пятёркой алых крыл.

    И гулом стал стальным. И надломился.

    И стих. И шум его накрыл.

     

    3.

     

    Он просыпался… снова спал… Площадка

    опять его несла куда-то вверх.

    Нечаянно к нему пришла догадка,

    что вверх нельзя стремиться целый век,

     

    что это тоже ведь грозит приесться

    и обратиться в приступ тошноты.

    «О, хоть один бы из рабов прелестных,

    кто бы посмел с тобою быть на ты».

     

    Потом поплыл над ним осенний сумрак.

    Громадный город заблестел внизу.

    И он взглянул туда, как на рисунок.

    Нашёл куранты, площадь и звезду.

     

    Нашёл курсантов, милиционера,

    нашёл из «Метрополя» двух кутил,

    шофёра, что, позёвывая нервно,

    ждал вызова, по гаражу ходил.

     

    Нашёл полуподвалы, абажуры

    и длинных окон приглушённый свет,

    а там и секретарши шуры-муры,

    и министерский дымный кабинет.

     

    Нашёл по звуку цех ротационный,

    где в рёве тонет человечий крик,

    и свой шестиколонный, милионнный,

    парадный, обрамлённый красным лик.

     

    За лобным местом разглядел охапку

    сейчас почти бесцветных куполов,

    и оттого вдруг стало ему зябко,

    что там, внутри – ни свеч, ни голосов.

     

    Нашёл двух-трёх подставленных прохожих,

    бесстыдницу, что просит огонька.

    И снова холод прошуршал по коже:

    увы, вершина слишком высока.

     

    Увы, но слишком призрачна надежда

    влюбить в себя навечно всю страну

    сниженьем цен на мясо и одежду

    и потаканьем силе и вину.

     

    Ты приучал их ласкою угрюмой –

    одних на холоде, других в тепле,

    чтоб ум их о тебе всё время думал,

    чтоб все сердца их ныли о тебе.

     

    Чтобы тобой, тобой, одним тобою

    их мозг был занят каждый час и миг,

    и чтоб они шагали не гурьбою –

    шеренгою тобой рождённых книг.

     

    Увы, но и они ведь спят ночами.

    Уснут… проснутся…. Снова маета.

    А в голове – не ты и не начальник,

    а сон непрочный или пустота.

     

    У них свои особые заботы,

    свой слух, уставший от труда и труб,

    и время для тщеты и для зевоты,

    и время на завод спешить к утру.

     

    4.

     

    И повстречал в снегу он человечка,

    и так как добр был о той поре,

    то подозвал. Тот перед ним как свечка

    затрепетал, как ветка в ноябре.

     

    Он усмехнулся про себя: не бойся!

    Или и ты, как все, дрожать мастак?

    «Так-так, – проговорил, – ну, что работа?»

    И тот в ответ сказал ему: «Да так…»

     

    – Так-так. Ну, а дела, а настроенье?

    – Да так, само собою, ничего…

    – Ну, а заметно ли вперёд движенье?

    – Да так, а как же!.. впрочем… ничего.

     

    – Ну, а вообще-то? – В общем-то, конечно…

    – А в частности? – Да, вроде бы, вполне…

    «Как эта жизнь, – подумал он – кромешна:

    в разброде, вчуже всё и в стороне».

     

    Он спал… он вздрагивал,… он просыпался.

    Хлад как крупу его перебирал.

    А человечек перед ним топтался

    и пот со лба ладонью вытирал.

     

    – Ну, что стоишь? Ну, что стоишь? Ну что ты

    стоишь вот тут? Ну, что ты тут стоишь? –

    он закричал в глухой предел дремоты.

    Нет никого. Следы в сугробе лишь.

     

    Но кто там осторожно – дёрг – за хлястик?

    И тихий кашель, будто в кулачок.

    Он развернулся, мёрзлой шпорой лязгнув.

    А там – опять всё тот же простачок.

     

    Была улыбка глупая у Ваньки.

    И красен был, как будто от стыда

    или как будто парился он в баньке

    да продышаться выскочил сюда.

     

    5.

     

    Цепляясь за воздушную подушку,

    он вверх летел, движению не рад,

    как будто бы толкал его в подошвы

    невидимый настойчивый домкрат.

     

    И тут от качки стало ему жутко,

    и подступила тошнота, слаба.

    Не из пустого шла она желудка,

    а сверху, от затылка, ото лба.

     

    Она ворочалась в кровавой пене

    сырым и серым месивом, она

    под черепом затеяла сопенье.

    Он понял: это мысль его пьяна.

     

    Он пробовал противиться – напрасно.

    Щекочущий накатывался вал.

    Наружу, будто пища, рвался разум.

    И он согнулся и покорно ждал.

     

    Кусками фраз, комками слов горячих

    его рвало из всех возможных дыр,

    и он плевал, вспотевший, раскорячась,

    на этот пресный беспросыпный мир.

     

    Меж приступов срывался он на лепет.

    Но понял вдруг, что онемел, оглох.

    Его рвало оскоминой столетий

    и собственных семидесяти трёх.

     

    Он только на мгновенье удивился,

    что с тем, что столько лет и дней копил,

    он так легко и горько распростился –

    отдал, отбросил, вынес, отцепил.

     

    По комнате скользили люди в белом.

    В открытую фрамугу ветер дул.

    Прибор зигзагами по ленте бегал.

    Он спал. Он просыпался. Он уснул.

     

    1964

     

    Примечания. Перечитав недавно эту свою первую в жизни пробу в жанре поэмы, я, кажется, понял, почему никогда не пытался её выпустить за самый узкий круг первоначальных читателей. От десятилетия к десятилетию росла во мне убеждённость, что Сталин – личность слишком глубоко и таинственно вросшая в суть русской жизни ХХ века, чтобы хоть что-то в этой судьбе понять, пользуясь средствами карикатуры, пасквиля, исторического памфлета, анекдота, визгливой брани. Мне не хотелось хоть в чём-то малом поддаться этому валу оговоров и камланий. Главный мотив «Ночи», как сам понимаю, – сострадание смертельно больному человеку, оставленному один на один со своими безрадостными предсмертными видениями. Но когда это писалось, я, как и большинство современников, ещё ничего не знал о том, в каких именно безжалостных обстоятельствах прощался с жизнью тот, с чьим именем на устах наши отцы прокладывали путь к святой победе.

    Немаловажным побуждением к работе над сюжетом стал и маленький журналистский репортаж, который написал в самом конце декабря 1962 года, после того, как мне было разрешено посетить Спасскую башню Кремля и посмотреть вблизи на работу державного часового механизма.

    Как и Сталин, я родился в одну из самых долгих ночей года – 21 декабря. Вот ещё почему такое название.

    Среди немногих читателей «Ночи» вскоре после её написания оказался Михаил Михайлович Бахтин. Говорят, он отозвался благосклонно.

    2009


  2. »

    Добавить комментарий

  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.

    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.