ДЕЛО ВЫБОРА И ЛЮБВИ
(О писателе Юрии Лощице)
Как-то в разговоре о книгах, посвящённых выдающимся людям, Пушкин сформулировал главный принцип создания биографии: надо всегда «быть заодно с гением». И добавил, что нельзя потакать толпе, которая «радуется унижению высокого, слабостям могущего»: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!» Писатель-биограф вместе со своим героем поднимается на вершины человеческого духа и именно там прокладывает собственный творческий путь.
Для современного русского писателя Юрия Лощица, по его собственным словам, «писание биографии – дело выбора и любви». А «если любовь, с которой всё началось, отозвалась и в читателе, если образ неповторимой человеческой судьбы, предложенный биографом, оказался самодостаточным», – тогда свою задачу автор может считать выполненной.
В 1972 году в популярной серии «Жизнь замечательных людей» вышла в свет очередная книга. О её герое мало кто слышал, поэтому название чаще всего вызывало недоумение, а то и ухмылку. Сковорода? Неужели, фамилия такая? Впрочем, со времён Павла Ивановича Чичикова изумляться необычности фамилий и прозвищ обитателей пространного российского государства стало как-то не принято. Но в чём же замечательность этой… этого Сковороды?
И тут вместо привычного начала биографического рассказа: родился и т. д. – вдруг словно распахивалось окно в необъятный мир, который явно не забыл о тайне творения. В нём всё ещё только укладывалось, формировалось, как будто примериваясь к чему-то новому, не случившемуся. Постепенно становилось ясно, что и человеку не следует забывать об этой тайне, ведь только в гармонии с ней, причастности её глубине и всеобщности он может что-то создавать: пахать землю, выращивать плоды, воспитывать детей, писать книги. Причём создавать в сотворчестве со всеми соединенными силами вселенной – лишь тогда можно быть уверенным в результате понесённых трудов. Местоположение этого мира — беспредельных степных пространств — отнесено в сторону от центров цивилизации, всех и всяческих столиц – на окраину, Украину.
Здесь «землепашец издавна устраивал себе жилье в местах сокровенных, закрытых от ветров, от чужого глаза. Несведущий человек может долго идти или ехать степью в полной уверенности, что она безлюдна. Село объявляется неожиданно и гораздо ниже той черты, где предполагаешь его увидеть. Белые хатки лепятся у подошв чернозёмных кряжей, вдоль сухих земляных русл – балок. Почва тут будто из вдохов и выдохов, и где выдох, там долина, село, окружённое высоким вздыбленным горизонтом. Эти линии подъёмов и скатов так напряжены, так рельефны, что иногда кажется: здесь сама земля думает – дугами и лбами застывших над долиною холмов; и непонятно лишь, о чем её медлительная дума: о былом? о небывалом?»
На этой земле, в селе Чернухи, в 1722 году и родился будущий философ, поэт и педагог Григорий Саввич Сковорода, который, похоже, воплотил, хотя бы отчасти, в своей судьбе и творчестве скрытую в недрах мироздания мысль о предназначении человека, об истинности счастья, о вечном и мимолётном в жизни. Его биографию как будто можно легко разделить на вполне традиционные для XVIII века этапы: годы учения, затем странствий и т. д. (их описал, например, Гёте в классическом романе о Вильгельме Мейстере). Но содержание каждого из этапов и итог, который подвёл своей жизни сам мыслитель: «Мир ловил меня, но не поймал» (надпись на могильной плите) – как раз и поражает необычайной последовательностью и цельностью.
Пафос его биографии, с замечательной точностью переданный в книге, состоял в том, чтобы человек неустанно, с самых юных лет искал смысл жизни и, обретя его, следовал ему всегда и во всем. Так было и тогда, когда Сковорода одолевал бездны премудрости в Киево-Могилянской академии и когда, покинув Киев, «обретался в певчих» придворной капеллы императрицы Елизаветы Петровны. Но и тут, казалось, уже вступив на путь жизненного успеха, оседлав колесо Фортуны, он предпочёл «случаю» возвращение в родные пенаты, продолжение учёбы. Однако неугомонный «спудей», «академик» и на этом не успокоился. «Круг наук, преподаваемых в Киеве, – писал его первый биограф и ученик Михаил Коваленский, – показался ему недостаточным. Он возжелал видеть чужие краи». Сковорода отправляется в трёхлетние заграничные путешествия, но и они его не удовлетворили. «Не ищи щастья за морем, – впоследствии заметил он, – не проси его у человека, не странствуй по планетам, не волочись по дворцам, не ползай по шаре земном, не броди по Иерусалимам… Воздух и солнце всегда с тобой…»
После периода преподавательской деятельности (он читал пиитику в Переяславской семинарии, синтаксис и греческий язык в Харьковском коллегиуме, выступал в качестве домашнего учителя у малороссийских помещиков) Сковорода отправился в странствие – на всю оставшуюся жизнь. Философ стал «пешеходцем», как любил называться его земляк и старший современник, проведший четверть века в паломничествах по святым местам В. Г. Григорович-Барский. Но в отличие от Барского Сковорода теперь уже никогда не покидал пределы отечества. Он отказывается от высокого социального статуса, не делает даже попыток обзавестись родным углом, связать себя семейными узами. Монастыри и жилища друзей и учеников давали ему краткосрочный приют, всё остальное время он проводил в дороге. Именно в этот период полной свободы от любых ограничений, налагаемых обществом и его представлениями о «нормальной» жизни, настоящий «бомж», говоря современным языком, а на языке той эпохи ? «старчик» превращается на Украине в фигуру легендарную, почти мифологическую. А кем иным мог стать этот странствующий мудрец, перечитывающий время от времени в подлиннике Гомера и Горация, чуткий собеседник и наставник, бессребреник и правдолюбец, автор философской лирики и поэтических философских трактатов, одни названия которых («Разговор пяти путников о истинном щастии в жизни», «Алфавит, или букварь мира», «Потоп Змиин» и др.) поражают универсальностью и всеохватностью.
У него слово не расходится с делом и, начиная с простецкой фамилии и заканчивая аристократической «византийской» внешностью, он словно вбирает в себя лучшие национальные черты, соединяя древнюю, наследующую античным традициям историю с изменчивой современностью. В своих странствиях Сковорода накрепко сливается с богомольцами, каликами перехожими, бродягами, всем этим кочующим по земным просторам народом, а тот отвечает ему пониманием и признанием, ощущая мыслителя своим органическим продолжением, выразителем стремления к вечной правде. За ним признается право хранить и проповедовать «истину безначальну», как он её понимает, ведь в ней не могла не отразиться часть того идеала, который лежит в основе народной жизни. Его стихи становятся песнями кобзарей, а «сердечная философия» откликнется в будущих поколениях русских писателей: у Лескова, Достоевского, в «Круге чтения» Л. Толстого.
Пожалуй, ничего подобного в биографическом жанре до той поры не было, по крайней мере, в рамках серии «ЖЗЛ». Книга удивляла неожиданностью подхода к отдельной человеческой судьбе, сосредоточенностью на вопросе формирования духовной личности. У Лощица время и пространство из отвлечённых понятий превращались почти в реальных действующих лиц, полноправных участников биографических событий. «…Есть у неба край, ? пишет автор книги «Сковорода», ? особенно вечером это видно. Вот уходит солнце за гору, медлит, вздрагивает, ушло. И тогда, подсвеченный сбоку, он делается каждому виден ? стеклянный, тёплый купол, покоящийся над обитаемой долиной…» Но этого купола вполне можно достигнуть: «Наберись только смелости, вскарабкайся на гору, мимо дворов с чужими псами, мимо колючих кустов шипицы, и почти сразу окажешься возле него ? возле края неба. И дотронешься до тёплого ещё, тонкого и прозрачного стекла, за которым уж невероятно что…». И пусть за «невероятным» опять откроются «поля, леса, новые подъёмы и спады земли». Всё равно край неба «непременно есть… только на самом деле гораздо дальше»: путь познания тайны творения бесконечен. Писатель рассказал о своём герое на одном дыхании, каким-то крылатым, живым языком. Он сумел воссоздать образ философа с редкой художественной убедительностью и построил на основании достоверно известных фактов поэтическое повествование о человеке, который, убежав от мира, навсегда в нём остался. Читатель закрывал книгу со странным чувством: время не всевластно, никто не исчезает в нём безвозвратно, в любом встреченном на жизненных пространствах одиноком путнике может таиться новый Сковорода, до поры до времени безвестный, но не становящийся из-за этого менее значительным.
Юрий Михайлович Лощиц тоже родился на Украине. Поэтому так понятен его выбор героя для первой книги. Ведь он рос под тем же горячим южным солнцем, не раз брёл по щиколотку в пыли бесконечным степным шляхом под бездонным украинским небом и даже как-то однажды разминулся по дороге с загадочным незнакомцем, о чём рассказал в автобиографической повести «Послевоенное кино» (2000): «Сам не знаю, почему он так запомнился мне. Мне почему-то долго казалось с тех пор, что этот странный человек вот так идёт много-много лет подряд и совершенно не останавливается… Я не успел разглядеть его глаз, только заметил, что лицо у него очень худое, и всё тело очень худое, а на спине не видно тёмных сырых пятен. Значит, он в дороге не пьёт воду…». Деталь об отсутствии сырых пятен на одежде дорогого стоит ? за ней многие вёрсты пройденных самим писателем дорог. Может быть, и в самом деле автор биографии Г. С. Сковороды встретился в детстве в степи с героем своей будущей первой книги, но тогда не узнал его?
Хотя время рождения Ю. М. Лощица приходится совсем на другую эпоху ? 1938 год. Да и место рождения иное – село Валегоцулово Одесской области, лежащее близ старинной бессарабской границы. В повести «Послевоенное кино» дядя и крёстный рассказчика так объяснил название: «Это слово молдавское. Там ведь молдован много жило и теперь живёт. Вале ? значит «долина». А гуцул ? он и есть гуцул, разбойник. Вот и выходит: Долина разбойников. Поэтому и переименовали теперь в Долинское». Конечно, можно было бы поспорить по поводу подобных топонимических изысканий. Ведь и гуцулы ? вовсе не обязательно разбойники, а среди них встречаются и жертвы, и даже колдуны. Особенно, если вспомнить параджановский фильм «Тени забытых предков». Но дядя Коля знал всю округу не понаслышке, а исходил её вдоль и поперёк как сельский почтальон, порой вышагивая за день до пятидесяти километров, так что вполне мог встретить в степи и выходцев с карпатских гор. В этой многонациональной округе (Федоровке, Мардаровке и т. д.) и закрепился дед-крестьянин родом из-под Слуцка Минской губернии, а вслед за ним разрослась вся украинско-белорусская фамилия. По сию пору здесь живет и родня мамы Ю. М. Лощица ? в ту пору сельской учительницы, и отца ? кадрового военного, участника обороны и прорыва блокады Ленинграда. Почти все они продолжают трудиться на земле, выгуливать скот, следить за огородами, ухаживать за родными могилами – о чём рассказывают выдержки из дневника дяди Коли, помещенные писателем-племянником в конце повести.
Русская литература, как, наверное, никакая другая, изобилует шедеврами, рассказывающими о детстве. «Детство» Л. Н. Толстого, «Детские годы Багрова-внука» С. Т. Аксакова, «Детство Никиты» А. Н. Толстого, «Детство» П. С. Романова, «Лето Господне» и «Богомолье» И. С. Шмелева и многие другие произведения могли бы составить своего рода «Золотую библиотеку» детства. А если в неё включить ещё и страницы отечественной мемуаристики? Тогда бы можно было разбить эту библиотеку по сословиям (детство помещика, крестьянина и т. п.) или даже по будущим профессиям (детство музыканта, философа, писателя и т. п.). «Послевоенное кино» рассказывает о детстве сына советского офицера.
Через много лет он станет признанным писателем, побывает в Афганистане, и назовёт в повести «Послевоенное кино» армию «горячей кровью Родины». Для него это часть народа, полнота жизни которого напрямую зависит от того, готова ли армия защитить свою землю, пролить за неё кровь. Писателю Лощицу такая неразрывная связь станет ясной уже тогда, когда в детстве он впервые увидит армейские части, марширующие по насквозь промерзшему сибирскому дивизионному плацу. В рядах февральских парадных колонн маршировал и его отец.
* * *
Ему, ветерану Великой Отечественной войны, Ю. М. Лощиц посвятит третью книгу, вышедшую к юбилею Куликовской битвы в 1980 году всё в той же серии «ЖЗЛ», ? «Дмитрий Донской». Это историческое имя тоже придёт к нему из детства, о чем рассказывается в «Послевоенном кино».
Отец «вечером пришёл весь какой-то светящийся. Выложил на стол газетный свёрток, развернул, а там ? книга: говорит, что это атлас великих сражений и битв русской армии. ? Это надо же! Первую книгу купил после войны. Да ещё такую замечательную. Смотри: портреты всех наших великих полководцев: Александр Невский, Дмитрий Донской, Румянцев, Суворов, Кутузов, Барклай де Толли, Багратион… И карты всех замечательных сражений… Его восторг почти мгновенно передаётся и мне. Отец разрешает полистать книгу. Под пальцем нежно шуршат полупрозрачные покрывальца, а под ними ? лица полководцев, шлемы, латы, ордена, ленты, эполеты».
К слову сказать, описание Куликовской битвы у Ю. М. Лощица было признано многими специалистами, отозвавшимися на книгу, образцовым с точки зрения исторической достоверности. Вообще, «Дмитрий Донской» по сравнению с предшествующими биографическими трудами автора, написан с большей сдержанностью, как бы обуздывающей лирическую стихию повествователя. Сыграли ли здесь свою роль особая ответственность темы, накопленный литературный опыт, иные, внешние обстоятельства – решить трудно. Но чувствуется, что буквально за каждым словом стоит тщательная сверка источников, осторожный выбор наиболее убедительных фактов. Писатель явно не даёт себе воли ни в развертывании эффектных исторических гипотез, ни даже в языке. Он словно примерил на себя латы древнерусского воина и с удовлетворением обнаружил, что они пришлись как раз впору.
Народной речевой стихии, призванной расширить языковое пространство книги, вывести его в современность, отводится вполне определённое место. Пословицы и поговорки – это своеобразные кирпичики, проверенные временем и образующие стилистическую основу книги, её неколебимый фундамент. Они по сию пору живы в народной памяти, в современном языке, поэтому так дороги автору. Древнерусская лексика, цитаты из средневековых памятников в их окружении становятся понятны без всякого перевода. Из таких элементов и возводится строгое и стройное здание повествования, герой которого не царит в нём безраздельно, а выполняет вместе с другими, но во главе их – роль, уготованную ему историей, судьбой, Богом. И этому предназначению великий князь Димитрий Иоаннович остаётся верен до самой смерти. Перед нами прежде всего летописание, взгляд на исторические события с точки зрения их вневременного, вечного смысла, который объединяет и великого предка и потомка в общем устремлении, пройдя чреду тяжких испытаний, сохранить бодрость духа и «сердечное трезвение». Ведь всё это ещё не раз и не два понадобится Руси, России: сражения не всегда завершаются великолепными победами, смерть «за други своя», жертва непреходящая – вот, что являет неувядаемый пример будущим поколениям. И только тогда, изредка – всплеск почти гоголевской патетики: «Слышите ли вы, други, нашу тризну?.. И вы слышите ли там, везде, по всему свету?.. Мы – будем! Хотите ли, не хотите, мы будем жить, будем строить златошлемные каменные дива и прочные житницы, рожать детей и сеять зерно в благодатные борозды. Мы ещё соберем добрых гостей со всего света, и никто не уйдёт с русского пира несыт».
Книга Ю. М. Лощица о святом благоверном великом князе Димитрии Донском выдержала 10 переизданий. Покойный Преосвященнейший первоиерарх Русской Зарубежной Православной Церкви митрополит Виталий в предисловии к американскому изданию (1993) назвал «Дмитрия Донского» «шедевром русской исторической литературы» и подчеркнул, что книга вдохновляет «на подвиг любви к своей вере и попранной Родине». Не преминул он отозваться и о языке: «Автор изложил весь этот труд прекрасным русским языком, вернув к жизни многие старые русские, полузабытые или просто забытые, слова». А в собственноручном послании к Ю. М. Лощицу добавил ещё раз упоминание о «выдающемся труде» и о «неугасимой лампаде любви к вере православной и к своей Отчизне».
Но вернёмся к теме детства. Оно, по мнению Лощица, высказанному ещё в «Сковороде», «дано нам только в памяти и на той её глубине, где очертания отдельных предметов и событий уже настолько расплылись, что каждый из нас не решится точно сказать: вот моё, а вот твоё. Почти всё там – наше общее, и мы припадаем к нему, даже не сознавая того, как к общему достоянию, и это нас роднит». Мысль об общем детстве всех людей, несмотря на «очевидную и иногда почти вопиющую разность» и на «отдалённость друг от друга столетиями истории, горами и океанами» только на первый взгляд может показаться неожиданной. Детство для него – это сохранившаяся память об общей родине всего человечества, о земном рае, где когда-то жили наши прародители, и об изгнании из которого так сетовал Адам в русском духовном стихе-плаче: «О раю, мой раю, пресветлый мой раю!».
Для Лощица тема детства неразрывно связана с темой смерти (кончина от заражения крови двухнедельного брата Володи и др.) и бессмертия. Вот наступило последнее «звонкое лето» перед школой. Детвора всего военного городка на берегу Томи «с ума сходила от немеряных наших дней, от нашего, казалось, на всю громадную жизнь приятельства… мы с утра до ночи согласным хором визжали, хохотали, улюлюкали, пели…». «Мы давали полную волю переполнявшему нас восторгу бытия, мы заявляли громко о невыразимой в словах уверенности своей в том, что мы – бессмертны. А остальные как хотят». И немного погодя он повторит, теперь уже вспомнив об ударах, которые время неумолимо нанесло этому радостному, кипящему кругу мальчиков и девочек. «Но разве напрасно мы орали тогда о своём личном бессмертии? Да я перед любым синедрионом адвокатов всевластия смерти прокричу, плюя в их тусклые глаза: тот наш ор и визг, тот наш смех и плач не пропали бесследно, они собирались на небе в серебряный кокон и снова зазвучат для всех, когда придёт их пора».
Но рай детства – это ещё и обязательное изобилие. И тут, несмотря на собственную скудную жизнь то в армейской землянке, то в фанерной игрушечной дачке на берегу Томи, куда на лето был перевёден отцовский полк из тайги, то в восьмиметровой коммунальной кухне в бараке на окраине Москвы, рассказчик из «Послевоенного кино» не устаёт восторгаться. Хотя он уже «привык, что в Сибири всего страшно много: сосен в тайге, дикой клубники на полянах, разлёгшихся во все края до самого неба, терпких черемуховых ягод на толстоствольных деревьях…». Но ведь и Украина, «как и Сибирь, необыкновенна изобилием всего-всего, что только бывает на свете: людей, сел, снопов, хлеба, песен, дыма, пальбы, воинских команд и приказов, цветов, звезд…». Что и говорить обо всей огромной стране, о которой перед каждым киносеансом рассказывают кадры хроники: «Гремит торжественная музыка. В снопах искр из громадного ковша расплавленный изливается металл. Тяжкие колосья пшеницы покорно ложатся под лопасти косилки… Как же много у нас всего: зерна, раскаленной стали, морей и рек, изобретений, людей, музыки, цветущих садов!»
И здесь нет никакой неправды, лакировки действительности, как любили говорить в советское время. Нет и того, что теперь называют не совсем по-русски ностальгией по прошлому, подразумевая, что оно не достойно никаких сожалений. Детское восприятие мира – это глубокий взгляд современного художника, проницающий времена и дали и умеющий за призрачными оболочками настоящего разглядеть пустоту и национальную трагедию, а за патиной ушедших эпох – полноту бытия и твёрдую веру в будущее. Такая искренность руководствуется не преходящим и суетным, а совсем другими ценностями, лежащими в основе всего мироздания, объединяющими землю и небо, историю и вечность, смерть и бессмертие.
* * *
Если первая книга Ю. М. Лощица – «Сковорода» почти не вызвала критических откликов, (возможно, озадачив аудиторию необычностью героя и самого тона повествования о нём), то вторая, без всякого преувеличения, принесла автору не только всесоюзную, но и международную известность. Это – «Гончаров». Ко времени его написания для Лощица далеко позади осталась учеба на филологическом факультете МГУ (окончил в1962 г.) и участие, наверное, в самом популярном на факультете семинаре В. Н. Турбина. На протяжении целого ряда лет то был бурлящий котёл самых дерзких идей, мнений, оригинальных интерпретаций, школа многообещающих учёных, талантливой молодежи. А в семинаре Н. И. Либана, этого патриарха отечественной филологии, Лощиц-студент открывал для себя древнерусскую литературу, средневековый мир с его особыми понятиями и представлениями, языком и культурой. Были на факультете и другие яркие преподаватели, выдающиеся специалисты, словом, «университеты» Юрия Лощица заложили тот образовательный фундамент, который, безусловно, помог ему и в выборе героев будущих книг, и в работе над ними. На филфаке всегда царила русская классика, вокруг неё кипели нешуточные страсти, но и в ней надо было увидеть всё тот же общий идеал, восстановить связь времён, несмотря ни на какие реформы и революции, литературные школы и течения. Потому что, в самом деле, «художник – это тот, кто с в я з у е т… посвятив себя подвигу скрепления распадающегося, ежедневно умирающего мира» (Ю. Лощиц).
Писатель И. А. Гончаров, по расхожим понятиям, был не то, чтобы очень продуктивен: написал всего три романа: «Обыкновенную историю», «Обломов», «Обрыв». Впрочем, если задуматься, то и некоторые другие великие русские романисты не намного его превзошли. Например, Лев Толстой при всей колоссальности (90 томов!) своего литературного наследия тоже автор всего лишь трёх романов: «Войны и мира», «Анны Карениной» и «Воскресения». А ведь у него не было необходимости служить, чтобы заработать себе на жизнь: то переводчиком в Департаменте внешней торговли Министерства финансов, то цензором в Петербургском цензурном комитете, то редактором официальной «Северной почты». Тому же Толстому по самому факту рождения было обеспечено положение в обществе (всё-таки граф!), наследственное имение, семья, наконец. Хотя последнее, конечно, следует скорее отнести к благоприобретенному состоянию. А Гончаров при всех своих не очень-то настойчивых попытках отдать сердце во владение достойной супруге так и остался до конца дней холостяком. Словом, с какой стороны ни посмотри, не увидишь ничего особенно яркого, впечатляющего. Да, чиновник, к тому же из семьи третьеразрядного, иначе говоря, третьей гильдии симбирского купца. Да, пописывал на досуге книжки и т. д. и т. п. Да ещё и отличался тяжёлым характером, мнительностью: ни с того, ни с сего обвинил собрата по перу И. С. Тургенева в плагиате.
Впрочем, по тем же расхожим понятиям, было и у него в жизни «приключение». Да ещё какое! Кругосветное плавание на фрегате «Паллада»! Как он на это решился? Вроде бы сидень-сиднем, а тут… Из всех русских классиков только А. П. Чехов почти полвека спустя отважится на подобное предприятие, избрав чуть ли не прямо противоположный маршрут: через Сибирь на Сахалин и уже оттуда через Тихий и Индийский океаны, Суэцкий канал обратно на родину. Но ведь Чехов, отправляясь в странствие, был на десять лет моложе, а здесь солидный сорокалетний господин вступил на палубу парусного судна и на два года отдался на волю морской стихии.
И вдруг выясняется, что сам Илья Ильич Обломов – совсем не тот литературный герой, за которого его ещё со времён знаменитой статьи Н. А. Добролюбова «Что такое обломовщина?», не подлежащих сомнению высказываний В. И. Ленина, трудов маститых советских литературоведов, принимали. Ведь в основе этого образа, как и образа его родной Обломовки, лежит опять-таки извечная то ли мечта, то ли полузабытый сон каждого человека об утерянном рае. И «Сон Обломова» посвящён описанию такого земного рая, где всё как-то само собой произрастает во изобилии, всегда царит мир и согласие, в которые вовлечены и звёзды небесные, и бури земные, где все обитатели фамильной вотчины Ильи Ильича – бездельники и сновидцы, ничем на свете не интересующиеся, пробуждающиеся лишь для вкушения огромного пирога.
Но тогда где же тут обличение «русской вялости, лени, косности; равнодушия к общественным вопросам…» и т. д. (см. статью «обломовщина» в «Толковом словаре» В. И. Даля). Неужели гончаровского героя можно если не оправдать, то защитить ссылкой на поговорку детворы и подростков «Лежачего не бьют», которую привела школьная учительница, рассказывая семиклассникам, а в их числе и будущему писателю, об Обломове. Автор «Гончарова» с его университетским образованием мог бы ещё припомнить, что русская литература уже подступала к созданию похожего образа «деревенского рая», «сонного царства», например, в гоголевских «Старосветских помещиках». Или привести в качестве примера различные, как они называются в науке, народные социально-утопические легенды («Сказание о Беловодье», «Об островах блаженных» и др.). А тут уж недалеко и до Александра Македонского из средневековой «Александрии», который зачем-то в расцвете могущества и славы отправился на остров нагомудрецов-рахманов (брахманов). Неужто для того, чтобы хоть кто-нибудь ему объяснил всю глупость затеи с созданием всемирной империи? Да еще и наглядно, на примере собственной жизни продемонстрировал, что путь к человеческому счастью пролегает совсем не там.
Впрочем, автор «Гончарова» и без того об очень многом вспомнил в связи с Ильей Ильичем. И об античных мудрецах с их учением о самоудовлетворении, полной освобождённости от умственных и физических усилий (автаркии), и о библейском рассказе об Эдеме, и о средневековых пустынниках-анахоретах, полагавших уход от суетного мира необходимым условием спасения. Он даже почувствовал исходящий от «философии покоя» Ильи Ильича «нирванический аромат». Да ещё связал его с тем «созерцательным, бессобытийным, погруженным в быт Востоком», который Гончаров описал во «Фрегате «Паллада». Действительно получается, что «истина безначальна», как любил говорить герой первой книги Лощица философ Сковорода.
И ладно бы в качестве параллелей к образу Ильи Ильича исследователь ссылался только на сказочного Емелю-дурака или, в крайнем случае, на Илью Муромца периода, так сказать, его вынужденного тридцатилетнего безделья. А то ему понадобились и сервантесовский Дон Кихот, и шекспировский Гамлет и Фауст И.-В. Гёте. Он даже связал «философию покоя» с учением о непротивлении злу насилием Льва Толстого и с знаменитой пушкинской ремаркой из «Бориса Годунова» «народ безмолвствует», увидев в ней не «равнодушную отмашку», а «неприятие, совестливый укор, отказ, вызов». А ко всему прочему сопоставил «Сон Обломова» со снами Веры Павловны из революционного романа Н. Г. Чернышевского «Что делать» явно не в пользу последнего. И всё это совсем не для того, чтобы блеснуть эрудицией, продемонстрировать собственную оригинальность (тогда бы его ещё можно было извинить), а вполне искренне, продуманно даже с точки зрения филологической науки. Конечно, не все его аргументы в равной степени убедительны, но в целом выстраивается вполне обоснованная историко-литературная концепция, к тому же опирающаяся на классические традиции русской литературы. Чего стоит одна только цитата из М. М. Пришвина: «Никакая «положительная» деятельность в России не может выдержать критики Обломова: его покой таит в себе запрос на высшую ценность, на такую деятельность, из-за которой стоило бы лишиться покоя…»
А как по-писательски умело, если не сказать мастерски, он обогатил и укрепил эту концепцию собственными воспоминаниями, личными впечатлениями, скажем, о том же уроке в седьмом классе, посвящённом «Обломову». Следует признать, что школьная учительница в этом эпизоде у него получилась как живая, настоящая, начиная с её рабоче-крестьянского происхождения, натруженных рук, «серого костюма с послевоенными прямыми плечиками» и заканчивая всепоглощающей любовью к детям и к великой литературе, которую она преподавала. Или сочиненный Лощицем вдохновенный гимн сну Ильи Ильича – ведь это прекрасная, так и хочется сказать, классическая русская проза с её дивным поэтическим языком, космической, вселенской всеохватностью. Возьмём, например, финал: «Так вот спит Обломов – не сам по себе, но со всеми своими воспоминаниями, со всеми людскими снами, со всеми зверями, деревьями и вещами, с каждой звездой, с каждой отдаленной галактикой, свернувшейся в кокон…»
Но как же тогда быть с основополагающим понятием критического реализма, со всеми этими лежебоками и небокоптителями, которых не могли не презирать прогрессивные писатели-классики? И что же предлагает взамен Юрий Лощиц? Какой-то неведомый «мифологический реализм». Да ещё какую-то «проблему Обломова» и заявляет при этом об её «остросовременности», если не вечности. На одной чаше весов – история, движение, деятельность, прогресс, успех, в том числе и в любви (Штольц). На другой – праздность, покой, безволие, сон, тоже любовь, но какая-то не возвышенная (как в случае с Ольгой Ильинской), а приземлённая, чем-то напоминающая любовь-привычку гоголевских Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны Товстогубов. Но тогда встает похожий вопрос, только связанный совсем с иным временем и участниками событий.
Чей удел на земле выше: деятельной св. Марфы, заботящейся о большом угощении («мнозе службе»), чтобы накормить пришедшего Христа, или созерцательной св. Марии, севшей у ног Иисуса и внимающей его словам, забыв обо всём на свете?.. Конечно, Мария, по словам самого Спасителя, «избрала благую часть, которая не отнимется у неё», а Марфа «заботится и суетится о многом» (Лк 10, 38-42). Но христианская церковь («еже есть Иисус Христос»: I Кор 3, 11) причислила обеих сестер четверодневного Лазаря к лику святых. Так что же важнее: деятельность или душа?
Уже славянофилы говорили о том, что Русь, Россия избрала своим историческим путём удел Марии, а Запад – Марфы. Поэтому-то на Западе и процветает деятельность, прогресс, цивилизация, стремление обеспечить комфортное существование на земле. А Россия избрала иной путь, поэтому её и называют Святой Русью, страной святых и подвижников благочестия, монастырей и духовных подвигов. С ответом святых отшельников на вопрос о деятельности и душе как будто всё понятно. Они безоговорочно избрали «благую часть», иначе говоря, деятельность души. Но как быть с русской литературой – она ведь тоже не могла пройти мимо этого вопроса.
Взять, например, хотя бы тех же старосветских помещиков. Но где же им претендовать на роль ответчиков в таком серьёзном споре. Ведь они только и делали, что ели, спали, да беззаветно любили друг друга даже после смерти одного из супругов. И вроде бы и не помышляли о Боге, о душе, о высшем смысле своего существования. По крайней мере, не вели об этом разговоров. Зато через несколько десятилетий на подобные темы всласть наговорятся герои Достоевского. Однако, с другой стороны, попытался же Гоголь создать во второй части «Мертвых душ» и явно положительный образ деятельного помещика Констанжогло. Но тут же вынужден был оговориться, что тот ни в коем случае не претендует на звание идеального героя, ибо «обо всём заботится, но о главном не заботится», подразумевая, конечно, заботу о душе. Штольц, понятно, при всех своих отличиях принадлежит той же породе. А как же быть с Обломовым – человеком, который, как справедливо считает Лощиц, «всем своим существом укоряет суетный, узкопрактичный, фальшиво-деятельный мир. Укоряет прежде всего тем, что наотрез отказывается от участия в делах такого мира» Но ведь и Обломов тоже любит вкусно поесть, тем паче сладко поспать. Даже в детстве он молился «вяло», никогда не поминал имени Господа всуе, хотя, как свидетельствует его создатель, «никто не знал и не видел его внутренней жизни». Ведь и сам Илья Ильич порой тяготился своим бездельем и, вообще, осознавал себя «несовершенным человеком». Впрочем, о «голубиной душе» Обломова сказано прямо: «Это хрустальная, прозрачная душа; таких людей мало; они редки; это перлы в толпе!..»
Однако «объективный Гончаров» в этом споре как будто не встаёт ни на чью сторону, что и открывает возможность для противоположных интерпретаций – это признаёт и его биограф. Вроде бы вслед за ним всё-таки старается не быть категоричным и автор «Гончарова». Но, помимо всего прочего, и того, и другого на сторону Обломова явно влечёт художественное чутьё, близкое понимание того, что Гёте называл поэзией и правдой, общая нравственная и литературная традиция. И становится окончательно ясным, что именно Обломову отдаёт Гончаров часть своей души, и что права была школьная учительница, напомнившая про то, что сердце Ильи Ильича – «природное золото». А за ней и её ученик, который, став писателем, укажет: «В Обломове творчески преломилось очень много от личности и жизненной судьбы Гончарова». Да, человек несовершенен, земное нередко затеняет в нём небесное, но подлинное счастье возможно лишь тогда, когда незамутнённой остаётся самая сердцевина души, где сберегаются правда и любовь, совесть и поэзия, доброта и чистота. Как в детстве или как в земном раю гончаровской Обломовки.
И тут оказываются возможными удивительные переклички. В романе «Обломов» есть такой эпизод: юные обитатели Обломовки обнаруживают спящего в канаве мужика и принимают его за страшного змея-оборотня. Неожиданное явление чужака настолько потрясает и взрослых обломовцев, что те даже не решаются его разбудить, чтобы дознаться, кто он, откуда и зачем забрёл в этот «благословенный уголок земли»: тот так и продолжает спать. Конечно, всё это забавная выдумка писателя, пример превращения бытовой правды (мужик-то, разумеется, пьян) в мифологический реализм, по Лощицу.
Но тогда вновь обратимся к повести «Послевоенное кино». Дядя Коля рассказывает детям историю про своего земляка Ивана Куциевского, который был «бродяга и пьяница и даже ворожил или колдовал». Этот, по его собственным словам, потомок запорожских казаков после своего очередного подвига (на спор с «мардаровскими хлопцами» за «бутылку настоящей водки-монопольки» выпил её на вершине обветшалой «турецкой башни») «повалился в бурьян, захрапел». «Тогда парни надумали раздеть его догола: быстрей, мол, проспится на свежем воздухе», сложили одежду в бурьяне, а сами пошли развлекаться дальше. Тут уже трудно удержаться и не предоставить слово самому дяде Коле:
«Под утро стало холодать, и Куциевский спал уже не так крепко. Тут проходил мимо по дороге со станции… какой-то дядька, где-то он задержался… Смотрит: возле башни в бурьяне шевелится что-то черное, волосатое. Да, а Куциевский, я забыл сказать, был страшно волосатый – и на груди, и на спине, и на плечах. Этот дядька струхнул и дал дёру. Тут Куциевский от топота его сапогов приходит в себя, смотрит: нет его одежды. Он, понятно, решил, что это какой-то вор стянул с него штаны и рубаху. Ах, так?! Вскочил Куциевский и побежал вдогонку…». А вот и блистательный финал истории: «В Новой Мардаровке жинки уже выгоняли в это время коров в череду. Смотрят: бежит по дороге что есть духу дядька и орёт: «Рятуйтэ, люди добри…черт… черт!». А женщины смеются: «Та який же ж цэ черт? Цэ ж голый Куциевский!»
* * *
Выход в свет в 1977 году «Гончарова» стал событием. На книгу, а заодно и на другие издания серии «ЖЗЛ» («Достоевского» Ю. И. Селезнева, «Островского» М. П. Лобанова, «Гоголя» И. П. Золотусского) обрушился шквал критики – её основные аргументы мы привели выше. По сведениям Н. Митрохина, с публичным осуждением «Гончарова» выступил «всесильный» член Политбюро ЦК КПСС М. А. Суслов*. Но как бы то ни было, начиная с передовой статьи в теоретическом и политическом органе ЦК КПСС, главном журнале страны – «Коммунисте» (№15 за1979 г.) с характерным названием «Революция, народ, история» в течение почти десяти лет имя Ю. М. Лощица не сходило со страниц газет и журналов («Советской культуры», «Вопросов литературы», «Нового мира», «Москвы» и др.). В числе заявивших о себе по поводу «Гончарова» значились весьма громкие, некоторые и по сию пору, имена. Это члены-корреспонденты АН СССР П. А. Николаев и Ф. Ф. Кузнецов, секретари правления СП СССР Ю. И. Суровцев и В. М. Озеров, профессиональные критики Ст. Б. Рассадин, В. И. Новиков и т. д. и т. п. Из-за океана на «Гончарова» откликнулись С. Резник из Вашингтона, Кс. Бланк из Колумбийского университета в Нью-Йорке и др. Называются и вероятные причины столь длительной «проработки». В тогдашней литературно-общественной жизни было заведено следующее обыкновение. Литератора критиковали с высокой трибуны, после чего он публично, в печати каялся, и его прощали (возвращали заграничные командировки и т. п.). Можно даже сказать, что существовали мастера этой своеобразной покаянной дисциплины, прибегавшие к ней неоднократно, например, Е. А. Евтушенко и А. А. Вознесенский. Покаяния со стороны автора «Гончарова» (и других авторов «ЖЗЛ») не последовало.
Ходит легенда о том, почему всё-таки прекратилась эта кампания в печати. В Москве был с визитом испанский король Хуан Карлос I. И в одном из своих официальных выступлений он назвал Дон Кихота и Обломова великими литературными образами, созданными Сервантесом и Гончаровым, гениями испанского и русского народов. Оказалось, что в Европе тоже считают Обломова, как говорится, положительным героем.
Совсем не пришлось каяться и кинорежиссеру Н. С. Михалкову, хотя его фильм «Несколько дней из жизни Обломова» (1979) некоторые критики не без оснований полагают экранизацией не романа И. А. Гончарова, а идей книги «Гончаров». Позже Н. С. Михалков даже собирался снимать кинофильм по «Дмитрию Донскому» – киностудия «Мосфильм» в 1982 году заключила с Ю. М. Лощицем договор на экранизацию. Однако, как уточняет А. М. Любомудров**, работа над фильмом была прекращена по личному распоряжению Ю. В. Андропова*.
Тема кинематографа в жизни и творчестве Ю. М. Лощица занимает особое место, о чём можно судить хотя бы всё по той же повести «Послевоенное кино» – этому своеобразному документальному комментарию к большинству книг писателя, образцу автобиографической, исповедальной прозы. Ю. М. Лощиц – автор сценариев к двум телевизионным фильмам о святых равноапостольных первоучителях славянских Кирилле и Мефодии: «Солунский пролог» (1997) и «Торжество и смерть в Риме» (2001). По его сценарию снят и документальный фильм «Старец Силуан Афонский» (2001).
Вообще славянская тема – одна из основных в творчестве Лощица трёх последних десятилетий. Он продолжает работать над биографией Кирилла и Мефодия, уже опубликовал несколько глав из книги «Солунские братья», немалое количество очерков, посвящённых преимущественно конкретным историческим сюжетам русско-славянских взаимоотношений, связей. В том числе, это и представленные в данном издании исторические повести «По следам Георгия Чёрного», «Учитесь говорить по-лужицки», «Монах и черногорская вила». Порой славянская тема как бы перекрывается размышлениями о судьбах православия в славянском мире, да и не только в нём одном. Неслучайно, свое «хождение», паломнический очерк о посещении Святой земли – «Пасха Красная» – автор включил в книгу «Славянские святцы» (2006).
Юрий Лощиц и сам признаётся, что принадлежит «к литераторам, скажем так, из разряда недружных с вымыслом» («Послевоенное кино»). Многие из его очерков вполне могли бы войти в хрестоматии классической русской прозы. В них есть всё, что её отличает: глубоко нравственный и одновременно поэтический подход к описываемым людям, событиям, предметам; великолепный язык, разнообразный и выразительный – о языке «Гончарова», кстати сказать, с похвалой отзывались и самые бескомпромиссные критики книги, например, Ф. Ф. Кузнецов. В очерках Лощица есть ещё и то, что И. А. Бунин называл «лёгким дыханием» – какая-то прозрачная чистота и ясность. Только иногда автор словно теряет чувство меры и «впадает» в излишние, на наш взгляд, «красивости». Но, к счастью, это случается достаточно редко.
Своеобразной трансформацией исторического исследования в романную форму являются книги «Унион» (1992) и «Полумир» (1996) – «русско-сербская дилогия», по определению самого автора, повествующая об истоках и смысле современной трагедии двух братских славянских народов, о чаемом их возрождении и мощных препятствиях, воздвигнутых на этом пути так называемым цивилизованным миром. Здесь автор широко использует опыт, накопленный мировой романистикой в XX веке: в ход идут монтаж, поток сознания, пространные монологи, образцы пародии, стилизация, документальные вставки. Но иногда из всей этой литературной фантасмагории вырывается озорной знакомый голос: чего стоит, например, идея об исконном существовании в мире нетрадиционной РНР – Русской Народной Разведки.
Творчество Ю. М. Лощица многообразно как по жанрам, проблематике, так и по своей географии. Причём и первое, и второе, и третье всё время ещё более разнообразится, углубляется, расширяется: так в последнее время у него становится всё заметнее сибирская тема: читатель, наверняка не пропустит представленные здесь путевые очерки, посвящённые этому русскому континенту. В них всё рядом – история, публицистика, лиризм.
Особого разговора, конечно, заслуживает и поэт Юрий Лощиц. Как чаще всего и бывает, стихи он начал писать ещё в школьные годы. Затем они печатались в студенческих сборниках, в выпусках ежегодника «День поэзии», за которыми, правда, с заметной паузой, последовали поэтические книги: «Столица полей» (1990), «Больше, чем всё» (2001) и совсем недавняя – «Величие забытых» (2007), оформленная, кстати, сыном – художником и иконописцем Г. Ю. Лощицем. Это самобытная поэзия, отличная от расхожей стихотворной продукции, да и основной линии развития современной поэзии в целом. Она ориентируется на традиции народной и средневековой славянской стиховой культуры, а потому и создаётся не только по законам силлаботоники, но и фольклорной тоники причетов, плачей и т. д. У неё особый, напевный голос, другая, разговорная интонация. Порой стихи Лощица поражают пронзительной искренностью, трагизмом. Они устремлены в глубину мира, русского слова и ввысь – к небесному сиянию. Неслучайно ныне покойный выдающийся русский филолог-славист, академик РАН О. Н. Трубачев предпослал в качестве эпиграфа своей последней книге «Этногенез и культура древнейших славян. Лингвистические исследования» (М., 2003) стихотворение Ю. М. Лощица «Невод». И здесь же заметил, что в этом стихотворении поэт «отразил самую суть», а также назвал автора «самым славяноязычным, самым славянским, самым, может быть, целомудренным из наших современных поэтов».
.
* * *
Напоследок ещё несколько слов о «Гончарове». Заманчиво, после перечитывания этой книги Лощица, хотя бы во имя публицистических целей, спроецировать ситуацию «Обломова» на наши дни. Проще говоря, перенести в современную жизнь главных героев-антагонистов романа. Штольц, безусловно, нашёл бы в ней своё место: из него вышел бы превосходный менеджер с захватывающей перспективой служебного роста. Хотя, пожалуй, из героев русской классической литературы сегодня в гораздо большей степени востребованы Павлы Ивановичи Чичиковы, разумеется, с поправкой на время. Так и кажется, что один из таких приобретателей, обведя вокруг пальца всех и вся, сидит себе в Лондоне и, говоря по-русски, в ус не дует, только иногда покрикивает в адрес бывшей родины.
Кто теперь скажет, что русская классика не бессмертна! Ну, а Обломов? С ним гораздо сложнее: рассчитывать на то, что он, наконец, проснулся – вроде бы не приходится. Да, скорее всего, Илья Ильич так и продолжает спать, только уж, конечно, не в современном Санкт-Петербурге на Гороховой улице, а вернувшись в свою Обломовку, которая, как и всякий мифологический образ, не подвержена порче и гниению, а существует где-то там, вне нашего времени и пространства. Этого, хочется думать, не отменяет даже тот факт, что И. А. Гончаров в своем романе похоронил великого героя русской литературы. Так или иначе, но Илья Ильич Обломов остался с нами и с будущими поколениями читателей, хотя и «почил вечным сном». Ведь «мы все – только участники какого-то стремительного, до конца нам не ясного действа, и за ним, за нами из-за края земли откуда-то неслышно и незримо наблюдают люди будущего века» («Послевоенное кино»). Впрочем, за подробностями следует обращаться к писателю Ю. М. Лощицу, который, слава Богу, продолжает заниматься своим «делом выбора и любви».
В. М. Гуминский
**Любомудров А. М. Лощиц Юрий Михайлович // Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиграфический словарь в 3-х томах. Т.2. М., 2005. С. 465.