1. Монах и черногорская вила

    Вот и ещё один мальчик появился на свет под звуки ружей­ной пальбы. Дали ему имя Раде, Радивой.

    – Рады воину! Рады вою! – пытаюсь я перевести те ружей­ные звуки на язык человеческий и, кажется, слышу, как отда­ётся весёлое эхо в горах, окружающих малые и небогатые Негуши.

    Ружьё у юнака исправное,  считают стрелки,  если эхо от выстрела прозвучит в горах не менее четырёх раз. А кому по­счастливилось иметь ружьё отличное, так и шесть раз отзовут­ся ему горы. Густое жертвенное воскурение синего дыма по­плыло над жилищами – целая туча!  И  немудрено:  ведь не один отец новорожденного стрелял. Стоило ему разрядить в  воздух свой тяжёлый джевердан, как тут же, будто по команде, повыскакивало из жилищ всё взрослое мужское население Негушей, все со стволами в руках. Как тут не ликовать? – ещё одним ружьём пополнилось сегодня черногорское воин­ство!

    Впрочем, можно и усомниться: а имела ли место канонада по случаю появления на свет мальчика Раде из рода Петровича, будущего теократического правителя Черногории, автора поэм «Свободиада», «Луч микрокосма», стихотворной  героической драмы «Гор­ный венец». Ведь он ро­дился в 1813 году, а черногорцы в ту пору воевали против французов в Далмации. И, значит, воинов в Негушах была недостача, да и пороха тоже.

    Но если хотя бы два-три выстрела прозвучало на тот час, многократно и бодро повторённых скалами и ущельями, то вот уже и вышла черногорская ружейная здравица, слышимая повсеместно – от волн голубого Ядрана до Косова поля, от стен древнего Скадра до боснийских мечетей:

    –  Рады воину! Рады вою!..

     

    Владыка Пётр

    Русский путешественник и учёный-славист Измаил Срез­невский, посетивший Черногорию в июле 1841 года, поразил­ся, глядя на одеяние здешних священников: одеваются точно так же, как и все остальные мужчины-черногорцы, «только риза накинута сверху». Под ризой же – куртка, короткие ша­ровары, чулки, опанки. За поясом – кинжал и пистолеты.

    Впрочем, за два дня пребывания в здешних горах поражался он беспрерывно. Когда приблизились к Цетинье – крошечной столице этой страны,– путешественников ошеломил злове­щий вид башни с торчащими шестами, на которых висели го­ловы турок, убитых в недавних сражениях. Ещё в Вене Вук Караджич, любезно помогавший Срезневскому в ус­воении народного языка и народной поэзии, предупредил рус­ского гостя, что этот дикий обычай, перенятый черногорцами от своих врагов, соблюдается и по сей день. И всё-таки, одно дело, когда слышишь об этом в песнях или рассказах, и совсем другое, когда наяву видишь страшные, усохшие головы с оскален­ными зубами.

    Путники имели возможность оправиться от этого жуткого впечатления и заодно отдохнуть с дороги, благо их предупредили: владыка теперь почивает, устал после долгой праздничной службы, которая нача­лась в монастыре ещё вчера вечером.

    Когда Радивой проснулся – по привычке земляки часто звали его мирским именем,– гостей позвали в его покои.

    «Можете представить мое изумление,– восклицает Срезневский в письме к мате­ри,– когда я увидел епископа Петра Петро­вича Негоша в таком же черногорском кос­тюме, только с бородой. Гигантского роста, красавец, молодой, он говорит по-русски, французски, немецки, итальянски, очень об­ходителен, умён в разговоре и с нами очень мил».

    В «главной комнате» владыки гости поди­вились снова: тут стоял бильярд, на стенах висели ружья, отбитые у турок, кроме того, помещение было украшено четырьмя портре­тами – слегка пучеглазого Николая I, чуть капризного на вид Наполеона, ребячливого, будто только что нашалившего Байрона и хмурого, даже мрачноватого Георгия Чёрно­го, знаменитого вождя сербских повстанцев.

    Владыка сразу отсоветовал гостям путе­шествовать по Черногории. Они ведь сами уже имели возможность убедиться, какая кругом нищета; с ночлегом в деревнях сов­сем худо; черногорец гостеприимен не менее, чем всякий иной славянин, но вряд ли его гостеприимство покажется им достаточным после европейских гостиниц. К тому же в эту пору года в пути вредны бывают испарения здешних болот.

    И, похоже, они легко поддались уговорам. Самым красноречивым подтверждением гро­зящих в дороге неудобств была все та же страшная башня, видная в одном из окон, и они на неё непроизвольно раз от разу погля­дывали.

    На другой день в обратный путь отправи­лись вместе с владыкой, у него в приморской Боке Которской оказались свои дела. «Картина чудес­ная: колокола звенят, выстрелы гремят и по три, по четыре раза повторяются горами, караван вьётся по тропинке и шумит; встре­чающиеся доверчиво глядят в лицо владыке и приветствуют его поклоном и поцелуем в свою руку».

    В Негушах Петр Петрович пригласил Срез­невского и его спутника Петра Ивановича Прейса в свой родительский дом. «Дом по­рядочный, но устроен по-мужицки, только больше и чище. В комнате собрались все, по­дали кофе, потом окорок, баранины, вина». Владыка усадил Срезневского и Прейса воз­ле себя. Угощали гостей мать Радивоя и его сестра; отец владыки, восьмидесятилетний старик, остался в Цетинье. «Мать здоровая, добрая, простая женщина, глядящая на сына как на солнце; мы адресовались к ней с при­ветствием и по-христиански облобызались».

    … А потом, уже у моря, в Боке Которской, отдохнув после утомительного спуска с чер­ногорских крутизн, отправились вместе с владыкой на прогулку по набережной. И опять напоследок поразил их Пётр Негош. «Чем больше с ним говоришь, тем больше удивляешься ему как человеку и как прави­телю черногорцев. Говорит хорошо, умно, с чувством, с достоинством и без натяжки, и во всех словах видна любовь к народу так же, как и в обращении черногорская простота».

    Жаль, не догадывались они тогда, что бесе­дуют не только с духовным лицом, не только с гражданским правителем, господарем ма­ленькой горной страны, но и с литератором, кото­рому суждено будет стать одним из самых больших поэтов всего славянского мира.

     

    Фильм о Негоше

    В жарких волнах расплавленного, будто стекло, воздуха автобус мчал нас мимо серо-бурых каменных осыпей, мимо крутолобых холмов, усаженных по самый горизонт бес­конечными рядами оливковых деревьев. Ря­ды эти веерообразно разворачивались, отче­го хотелось дремать. Потом снова дыбились с той и другой стороны шоссе дикие скалы с кое-где уцепившимися за выступы пучками жёсткой травы. Время от времени по салону проходил помощник водителя и предлагал пассажирам сполоснуть руки лавандовым лосьоном.

    Мой молчаливый сосед,  кинооператор из Киева Вилен Калюта вдруг тронул меня за плечо:

    – А знаешь, я иногда совершенно теряю представление о том, где мы находимся. Ну, какая, думаю, Турция? Это же самая настоя­щая Черногория!.. Моя любимая Черного­рия… Такие же скалы, растительность, цвет каменных осыпей.

    «Вот, отдыхал человек в Черно­гории,– подумал я не без легкой зависти,– и, наверное, не знает даже, что в этой земле был написан «Горный венец».

    – А что ты там делал-то, в Черногории, Виля?

    – Как что? Снимали заказной фильм… О Петре Петровиче Негоше…

    Теперь уже моя очередь была тормошить его за плечо.

    – Виля, и ты молчал до сих пор? Ты сни­мал фильм о Негоше и молчишь! Как? Ког­да?.. Где он, твой фильм? Разве он у нас шёл в прокате?

    – Я же говорю, заказной,– встрепенулся Калюта, поражённый, кажется, тем, что кто-то ещё в автобусе, кроме него, знает это имя: Негош.– Мы снимали по заказу черногор­цев. С Юрой Ильенко. А в нашем прокате он не пошёл.

    – Почему?

    – Откуда я знаю, почему,– эта тема явно была ему неинтересна.– Ах, если б ты знал, что за страна Черногория! Вся Сербия была под турками, а черногорцы дрались пятьсот лет подряд и не пустили к себе турок. Какие люди! Самый свободолюбивый народ на це­лом свете, самые выносливые воины, самые меткие стрелки… А как они любят петь! Они могут петь сутками… Я уже через неделю понимал всё, что они говорят… Помга Бог! Добра ти среча!.. А до чего гостеприимны!.. Еси ли здрав и еси ли рад гостима? – Здрав сам, а гостима увиек рад… Черногорец – воин с головы до пят. Вазда му е рука на оружью… Вазда, значит, всегда. Шала на стра­ну, значит, шутки в сторону, я се не шалим, ту шале нема. Ах, Черногория!.. Ах, весела ми майка!..

    И он ещё долго не мог успокоиться; то гово­рил, что черногорцы ведут свою историю от битвы на Косовом поле, когда войско серб­ского князя Лазаря было разгромлено тур­ками и только малый отряд уцелел и укрылся на Чёрной горе, положив начало народу; то вспоминал черногорские приветствия, изре­чения, какие-то обрывки из разговоров, пе­сен; то вздыхал и как-то пристанывал, жму­рился; и вот-вот готов был, кажется, распла­каться, так обуревали его эти воспоминания о блаженном времени, проведенном рядом с черногорцами.

    За окнами между тем горы сменились рав­ниной, в остывающих к вечеру полях замель­кали цветастые одежды женщин, взмахива­ющих тяпками. Будто кто разбросал по земле пригоршни цветов.

    И, глядя на эти ухоженные поля, на эту мирно трудящуюся Турцию, невозможно бы­ло вообразить, что когда-то сыны этих гор и долин наводили ужас на сербских и болгар­ских детей, на всю подневольную райю Бал­кан, где только Черногория оставалась сво­бодной.

     

    Дуэль с учителем

    Мальчиком Раде, как и положено, ходил в подпасках, потом в пастухах. Он знал наи­зусть все тропы по склонам горы Ловчен, самой высокой в его краю. Здесь состязался со своими сверстниками; кто дальше забро­сит камень, кто резвее прыгнет с места или с разбегу, кто дольше удержится за гриву зло­го коня, кто самый меткий в стрельбе из тя­жёлых отцовых джеверданов. Здесь жадно слушал он рассказы про белых дев – черно­горских вил, живущих в пещерах Ловчена. Вилы – суровые вещуньи, обитают при реках, ручьях и в горах, кричат громким голосом, предупреждая своих побратимов-юнаков о грозящей им беде или предрекая погибель тем, кто не считается с их советами.

    Сам он, сколько ни бродил мимо пещер, никогда не встречал вилу наяву, да и испугался бы такой встречи. Зато с весны до осени каждый день мог наблюдать летающих туда-сюда вилиных коников – стрекоз.

    Отсюда, с Ловчена, видна была ему вся Черногория: солнце каждое утро поднима­лось со стороны загороженного скалами Ко­сова поля, а садилось в море, даже за море, туда, где живут латины, и опять сияла над Ловченом звездная псалтырь, испещрённая торжественными и вселяющими смятение письменами. Да, Черногория отгорожена от иных земель утёсами и морем, но зато ближе всех вознесена к небу, так близко, что голова чуть кружится от созерцания его несметных богатств.

    И такова доля любого черногорца – он и нищ и богат сразу. Взять хотя бы Негуши. Жалкое, забытое Богом селение, каждый с этим согласится. Но род Негошей, к которо­му принадлежит Раде, уже больше ста лет держит над Черногорией два скипетра – го­сударственный и церковный. Первым в этой чреде был митрополит Данило, правивший страной в конце семнадцатого века и очис­тивший её от потурченцев, которые крест своих отцов сменили на стамбульскую луну. А последним – нынешний владыка Пётр, родной дядя Радивоя. Этого человека земля­ки при жизни почитают за святого – за его мудрость и доброту, за бесстрашие в войнах против турок и французов.

    А вот Раде, несмотря на такое родство, па­сёт овец своего отца, как и другие мальчиш­ки, потому что черногорцу не пристало сты­диться ни бедности, ни любого труда.

    Правда, подошла пора, и дядя отдал его учиться родному языку, а заодно и итальян­скому, в Боку Которскую. Потом подростку велено было явиться в Цетинье, и он стал за­ниматься здесь у дядиного секретаря Симы Милутиновича, про которого говорили, что он поэт, но не могли объяснить, что это значит.

    Впрочем, подростки сами обо всём быстро догадались. Когда они смотрели на Симу Ми­лутиновича, когда слушали его речи, они просто задыхались от жара этих речей и по­неволе у них приоткрывались рты.

    – Какого дьявола завтрашним юнакам си­деть в каменных стенах! – хмурился, свер­кал очами Сима.– Лучшая для вас шко­ла – горы, вольная воля! В горы нужно ид­ти только на босу ногу. Что такое? В кровь расцарапаны ступни? Эка беда! Может, вы еще в обморок упадёте при виде двух-трех ка­пель крови на острых камнях! И кто поверит, что вам не хватает воздуха при быстрой ходь­бе наверх. Вон его, воздуха, сколько вокруг! И шапки незачем нахлобучивать на голову, не басурмане же мы. Или боитесь, что у вас мозги от солнца растопятся, как сало?.. Сло­вом, что касается выносливости, запомним хотя бы вот что. Сократ, призванный на вой­ну, несколько часов шёл босым по замёрзше­му озеру. На севере люди спят, зарывшись в сугробы. Байрон переплывал расстояние вполовину Ядранского моря. Суворов провёл целую армию русских через альпийские льды и одолел Чёртов мост, по которому даже кош­ка боится пробежать… Вы ведь знаете эту пословицу: в горах растут герои, а в доли­нах – тыквы. Сербия и Черногория ко­лыбель героев. Лгуну, который скажет про­тивное, пожелаем встретиться на том свете с самим Милошем Обиличем… Даже изнежен­ный лежанием на восточных диванах немецкий поэт Гёте, услышав песни о наших юнаках и гайдуках, пожелал перевести что-нибудь с сербского на немецкий. Сербские песни знают уже и в Рос­сии. Кто самый большой у них поэт? Конеч­но, Александр Пушкин. Когда сам я жил в Одессе, Пушкин тоже там жил и тоже наведы­вался часто к Ризничам. Между прочим, Ризнич дал мне тогда деньги на издание поэмы «Сербиада»… Но возвратимся к теме выносливости. Итак, нужно научиться отлич­но прыгать по горам, лихо скакать верхом, не боясь круч и горных речек, метко стрелять по летящим предметам, например, по этому вот лимону, чтобы от него только брызги на камнях остались. Нужно запомнить как мож­но больше песен о героях старой и нынешней Черногории, о великих юнаках Сербской зем­ли. И самым толковым учеником будет тот, кто не только сумеет спеть всем известное, но и своё, новое сочинит так, что не отличить будет от старого. Но кто сочинит такое новое, что способно потягаться силой со старыми песнями, про того мы скажем: это – поэт…

    Раде оказался способным учеником – и в прыжках, и в стрельбе, и в обращении с ло­шадьми. Однажды он, правда, свалился с ко­ня на скаку и крепко побился, но верховую езду и после этого случая не забросил (позже многие говорили, что именно это неудачное падение послужило причиной болезни, так неожиданно сведшей молодого владыку в могилу).

    Настойчивей других учеников внимал Ра­де песням гусляров и так усвоил их искусст­во, что сам сочинил позже несколько песен, которые никто не мог отличить от народных. Наконец, начал он сочинять и своё, совсем новое для черногорского слуха, и при первых же шагах легко обошёл учителя. Сима Милутинович пробудил в подростке вулканиче­скую стихию дарования и отошёл, смущён­ный, в сторону, как только эта сила дала о себе знать.

    Рассказывают: как-то Сима и Раде заспо­рили о геройстве. Подросток горячо доказы­вал, что по всей Сербии теперь не сыскать ге­роев, подобных черногорцам. Вспыхнул и учитель: пусть он и последний из сербов, но готов выйти на поединок с самым храбрым из черногорцев. С этими словами раздражён­ный Сима хлопнул дверью и покинул комна­ту. Через несколько минут Раде чуть не сил­ком затащил его обратно, запер дверь на ключ и показал на два пистолета. Милутинович побледнел. Нет, он ни за что не станет стрелять в отпрыска Негошей. Наконец, видя упрямство и гнев Раде, тоже рассердился, стал спиной к стене, распахнул грудь.

    – Стреляй в меня!

    – А   думаешь,   не   выстрелю?! – Раде схватил пистолет и нажал на курок. Звук был слабый, пуля даже не долетела.

    – Бери другой. В этот ты от испуга недо­сыпал пороху.

    Ещё выстрел, и снова недолёт. Тут Раде, не в силах больше притворяться, бросился к учителю, обнял и расцеловал его.

    – Я нарочно так зарядил, чтобы убедить­ся, что ты до конца сохранишь мужество.

    То был век дуэлей, век особых понятий о мужской чести и храбрости. И учитель, и уче­ник поступили, как сыновья своего века.

     

    Мог ли я предположить, что в наши дни в немецкой деревне на юге Саксонии познаком­люсь с одним из, может быть, самых убеж­дённых и последовательных славянофилов двадцатого столетия? Пусть он не немец, а лужицкий серб, сын самого малочисленного из славянских народов, не имеющего даже собственной государственности, живущего на территории ГДР, но своего славянофиль­ства нисколько не стесняется, осознаёт его как безусловное достоинство: более того, он искренне удивляется, узнав, что есть ещё, оказывается, в Советском Союзе учёные и публицисты, которые славянофилов боятся, как чёрт ладана.

    Старейший лужицкий художник и писа­тель Мерчин Новак-Нехорнский знаменит не только в своём народе, почитаем не только в Германии, его ценят поляки, чехи, сербы, ма­кедонцы, словаки, хорваты. Обо всём этом я знал ещё до встречи с ним. Но лишь в его де­ревенской мастерской, разглядывая библио­теку хозяина, убедился в том, насколько глу­боки и прочны его творческие связи со всем славянским миром. Но особенно возлюбил он югославян, о чём свидетельствует его давнишняя книга «В царстве Душана Сильного».

    Листаю дополненное переиздание этой книги, глаза натыкаются на главу «По следам поэта богатырской страны». Да это же – о Петре Петровиче Негоше! Удивительно всё же, до чего тесен и един многоликий славянский мир, до чего многочисленны, пусть и мало кому видны со стороны, связующие этот мир культурные скрепы. И вот, читая страницы лужицкого путешественника, поневоле вновь испытываю чувство лёгкой, родственной вос­хищению зависти, какое уже испытывал не раз, читая «Путевые письма» Измаила Срез­невского или «Четыре месяца в Черного­рии» Егора Ковалевского, или «Путешествие в Черногорию» Александра Попова. Или то­же до революции вышедшие книги П. А. Лав­рова и П. А. Ровинского, в которых видные наши слависты знакомят русского читателя с биографией Петра Негоша. Они там были, они дышали воздухом Ловчена, одни из них ещё застали в живых самого поэта-монаха, другие беседовали со стариками, которые помнили своего владыку.

    Как волнуют книги путешествий и книги встреч! Как бы и я сам хотел когда-нибудь хоть краем глаза увидеть заповедную Черногорию, поглядеть на рус­ские книги из личной библиотеки величайше­го югославянского поэта, услышать, как зву­чат гусли, как поют гусляры в Негушах или Никшиче, поглядеть на легендарное Скадар­ское озеро, подойти к пещере, которая при резких порывах ветра с моря начинает сте­нать, будто там и вправду обитает негодую­щая на кого-то вила…

     

    В Россию

    Первое из двух пребываний Петра Петро­вича Негоша в России относится к лету – осени 1833 года. Тремя годами раньше, по завещанию скоропостижно скончавшегося черногорского владыки Петра, семнадцати­летний Раде при великом стечении народа был провозглашён на цетиньской площади новым гражданским и церковным властели­ном земли. Юношу постригли в монахи, а вскоре произвели в архимандриты, дали ему новое имя: Пётр II Петрович. С этим именем Раде Томов из рода Негошей навсегда войдет в историю.

    За посвящением в епископский чин, поло­женный главе черногорской церкви, ему над­лежало прибыть в Россию.

    И вот он в Петербурге, в стране, которая ещё со времён Петра I неизменно покрови­тельствует маленькой единоверной славян­ской землице Черногории. Высокому гостю отводят квартиру в Александро-Невской лав­ре. На литургии в Казанском соборе во время его рукоположения в епископы соблаговолил присутствовать сам русский государь. Петра Негоша знакомят с виднейшими петербургс­кими сановниками, дипломатами, деятелями церкви. Помимо государственной субсидии, он получает немало личных денежных пожер­твований в пользу Черногории. Этот «высо­кий как копьё» красавец-монах не догады­вается даже, как много его прибытие возбу­дило разговоров в салонах столицы, особен­но среди падких на все экзотическое вели­косветских дам. Монтенегро… Черногория… Эти слова у всех на устах. Черногорцы не подпустили к себе даже самого Буонапарте… Не зря о них говорят как о самом храбром на­роде в мире. И самом жестоком… Разве вы не слышали, что этот восхитительный монах но­сит под рясой кинжал?..

    Впрочем, он и сам то и дело пребывает в восхищении – от обилия и яркости впечат­лений. В письме Вуку Караджичу в Вену го­ворит, что ошеломлён «пространством горо­да, симметрией улиц, величественностью строений, архитектурным искусством двор­цов, храмов, памятников…».

    Он много покупает русских книг, много чи­тает. «У меня есть и Гомер,– сообщает тому же Караджичу,– переведенный на русский язык Гнедичем». И добавляет: «А сербский Гомер – в народной поэзии».

    Он встречается со здешними сербами, на­ходящимися на русской службе. Узнав о том, что в Петербург прибыл черногорский влады­ка, его приезжает приветствовать делегация малороссийских сербов – их предки ещё в прошлом веке поселились на постоянное жи­тельство в землях Украины.

    Нет нужды восстанавливать здесь во всех подробностях картину пребывания Негоша в городе на Неве. Имеет смысл сосредоточить­ся лишь на одной теме.

    Известно, что весной 1833 года, незадолго до приезда юного черногорца в Россию, Пуш­кин с семьёй оставил зимнюю свою петер­бургскую квартиру и переехал на дачу на Чёрную речку, откуда ежедневно ходил пеш­ком в город, чтобы работать в архиве. А во второй половине августа этого же года он поки­нет столицу и отправится на Волгу и в За­волжье – собирать материалы для своего ис­торического исследования о Пугачёве.

    Хотя в бумагах Пушкина не сохранилось ни одного упоминания о приезде в Петербург теократического правителя Черногории, не­возможно допустить, чтобы в эти месяцы Пушкин совершенно ничего не узнал, не ус­лышал о Петре Петровиче Негоше. Странно, но, кажется, никто из пушкинистов не соб­рался до сих пор сопоставить два соседству­ющих события: торжественный акт рукопо­ложения в Петербурге черногорского прави­теля и начало работы Пушкина осенью того же 1833 года над «Песнями западных сла­вян», в том числе над стихотворным сюже­том «Бонапарт и черногорцы».

    Да, у Пушкина, безусловно, было сразу несколько причин для того, чтобы приняться наконец за стихотворный цикл, посвящённый сербам и черногорцам. Эти причины хорошо известны: «Гюзла» Проспера Мериме; об­становка творческого состязания с теми, кто уже писал или тоже собирался писать на сла­вянскую тему – с Востоковым, Мицкевичем, Венелиным; наконец, постоянно углубляющееся в течение многих лет знакомство поэта с сербскими и черногорскими народными песнями из сборников Вука Караджича…

    А тут ещё и явление во плоти настоящего чер­ногорца, теократического правителя малень­кой неприступной страны, певца, знающего на память десятки эпических сказаний свое­го народа…

    Но что сам Негош? В его бумагах, от­носящихся к той первой поездке в Россию, кажется, тоже нет ни строчки о Пушкине. Но, покидая берега Невы осенью 1833 года, он увозит с собой сильнейшее впечатление о поэзии Пушкина, впечатление, которое ста­нет пожизненным спутником, частью его поэ­тического естества.

     

    Поэт

    Вторая поездка Петра Негоша в Россию так решительно не походила на первую. Вы­нужденный покинуть голодную, истерзанную недородом, налогами, турецкими набегами Черногорию тайком, без согласования с рус­ским консулом в Дубровнике, вынужденный затем унизительно долго дожидаться в Вене визы на въезд в Россию, вынужденный, на­конец, несколько недель томиться в Пскове, пока официальный Петербург составит своё мнение о наплодившихся вокруг имени чер­ногорского владыки политических сплетнях, Пётр Негош, пользуясь первым же удобным случаем, спешит из Пскова в Святогорский монастырь, чтобы отслужить панихиду у могилы любимого поэта.

    Он неутешен. Всё, что он сделал у себя на родине в память о русском гении, такая ма­лость сравнительно с тем, что ему хотелось бы сделать. Да, он откроет свой сборник на­родных песен «Зерцало сербское» стихотвор­ным посвящением «Тени Александра Пушки­на». Да, в цетиньском альманахе «Горлица» будут перепечатаны два пушкинских стихот­ворения из «Песен западных славян» – «Бонапарт и черногорцы» и «Песня о Геор­гии Чёрном». Да, он переведет несколько отрывков из «Слова о полку Игореве» – древнерусской поэмы, которая, знает он, была предметом особой любви Пушкина, его неустанных филологических разысканий.

    Но двух поэтов связывает неизмеримо большее: любовь ко всему славянству, к сок­ровищам народной поэзии; верность герои­ческому началу жизни; взгляды на поэта, как на существо, вдохновлённое свыше:

     

    …ибо там твой гений зачат

    и мирром искусства помазан;

    оттуда заря разлилась над природой.

    Оттуда ты к нам прилетел,

    счастливый певец народа великого…

    («Тени Александра Пушкина»)

     

    Подлинный поэт не может прожить отра­жённым светом, пусть и исходящим от гения. Но как заговорить о поэтической личности самого Петра Негоша? Такое сегодня – дело почти невозможное, Негош-поэт слишком мало известен современному русско­му читателю. Правда, у нас имеется (в дав­нишнем переводе М. Зенкевича, в новых переводах А.Шатилова и Ю.Кузнецова) его самое знаме­нитое произведение – «Горный ве­нец». Но это то же самое, как если бы мы зна­ли Пушкина только по «Евгению Онегину», не имея совершенно никакого понятия ни о его лирике, ни о поэмах, ни о « Борисе Году­нове», ни о переписке, наконец. Кто бы взялся  внушить и самому доверчивому читателю, что такой вот «неизвестный» Пушкин не менее гениален, чем автор «Онегина»?

    А как внушить читателю, что Негош – соз­датель эпической поэмы «Свободиада», фан­тастической поэмы «Луч микрокосма», сти­хотворной исторической драмы «Степан Ма­лый», автор больших и малых лирических стихотворений, таких, например, как «Чер­ногорец в плену у вилы»,– что этот Негош если не превосходит автора «Горного венца», то разнообразнейше его дополняет?

    Не возьмусь, вослед дореволюционному биографу Негоша П. А. Лаврову, подробно пересказывать, за неимением до сих пор стихотворного перевода, содержание «Черногорца в плену у вилы». Сюжет вроде бы прост: юный поэт, увлекае­мый вилой на гору Ловчен, оказывается внут­ри пещеры и становится зрителем грандиоз­ного исторического действа, в котором перед его глазами проходят трагические судьбы создателей древнего сербского государства, а затем и деяния новейших вождей и героев, в том числе «сербского Марса» – Георгия Чёрного… Вила – мифическое существо сербского эпоса. Но, в отличие от певцов-гусляров, Негош в своей Виле-посестриме видит, скорее всего, музу – спутни­цу поэта, помогающую ему заглянуть в иные века, заново пережить самые грозные часы в истории многострадального народа.

    Не эта ли муза подвигла его и на создание «Свободиады»? В десяти песнях эпиче­ской поэмы он последовательно восстанавли­вает кровавую летопись борьбы черногорцев против Стамбула в XVIII веке. Но начинает рассказ всё же с XIV столетия, с Косовской битвы, потому что черногорцы, напомним, считают себя, как и все сербы, ро­дом с Косова поля. Оттуда – счёт их униже­ний и славы. Вот как об этом в добросовестном лавровском подстрочнике-пересказе: «Сербское царство погибло на Косовом поле, но слава и доблесть проявились во всем блеске; тому свидетелем кровавый меч Обилича, который заставил Амурата испить на Косовом поле горькую чашу смерти».

    Ещё труднее дать понятие о содержании также, увы, не переведенного у нас «Луча микрокосма». Поэма написана в середине сороковых годов, в пасмурные для поэта времена разочарова­ния в делах государственных, когда ему по­рой казалось, что многолетние труды – уст­ройство в деревнях складов и магазинов, прокладка дорог, укрепление границ, попыт­ки примирения с соседями-мусульманами, создание типографии в Цетинье, заботы о просвещении детей,– всё идет прахом. Слов­но во сне видит свои дела человек, и все эти дела несовершенны, как он сам. Смешны его порывания к земному счастью, потому что нет ничего более зыбкого, ненадёжного. «С какой стороны ни посмотри на человека, как хочешь суди о человеке, человек один друго­му самая великая загадка». И всё же, всё же! «Человек, избранное создание Творца! Если восток рождает светлое солнце, если земля не призрак, то душа человеческая бессмерт­на, человек искра в тленной пылинке, луч света, объятый тьмой!»

    В «Луче микрокосма» позднее обнаружили влияние «Потерянного рая» Мильтона и осмысление опыта новейшей европейской поэзии с её косми­ческим визионерством. Но всё же поэму эту мог написать только черногорец. Только чело­век, которому космос открывался ежедневно – не в виде умозрения, мыслительной голово­ломки или математической схемы, а лицом к лицу, глаза в глаза, когда поэт остаётся один на один с этой беспокойно сверлящей душу безмерностью звёздного неба, говорящего то ли о Боге, то ли о хаосе.

    И «Горным венцом» своим он тоже обязан был Ловчену (где частично и происходит дей­ствие драматической поэмы), обязан черно­горским своим вилам, покровительницам воинов и певцов. События разворачиваются в конце XVII века, когда Черногорией правил предок поэта, первый владыка из рода Негошей – Данило. Тяжелейшее испытание вы­пало на долю молодого Данилы. В его земле прочно обосновались потурченцы – единоплеменники, перешедшие в ислам. Даже в самом Цетинье маячат уже минареты, и, ка­жется, последняя на Балканах пядь свобод­ной от ига земли обречена. Данило, как и все его единоверцы, с ужасом думает о возмож­ности позорного исхода многовековой борьбы за свободу. Но его христианская совесть про­тивится и тому, что предлагают народные вожаки. Нельзя ненавистью отвечать на не­нависть, это измена заветам Христа. И лишь тогда, когда изгнание потурченцев начинает­ся стихийно, то есть как бы по верховной во­ле, а не по человеческому наущению, Данило твёрдо благословляет народ на борьбу. О труднейшем, поистине мучительном пути владыки к такому решению, о драме его со­вести, может быть, лучше всего скажет сле­дующий монолог:

     

    Азия крушит мечом тяжёлым

    храмы, осенённые Распятьем.

    Алтари в святой крови дымятся,

    в дымный прах развеяны киоты.

    Земля стонет, небеса безмолвны…

    Полумесяц, крест – два страшных знака,

    на гробницах царство их почиет.

    Если плыть по их реке кровавой

    на плоту великого страданья,–

    значит, быть неверным или верным.

    Но хула на наш киот священный,

    потурченцев молоком вскормивший,–

    это дух мой превращает в тартар.

    Сук не нужен стройному побегу,

    а кресту страданья – полумесяц,

    ни к чему бельмо зенице солнца.

    Сирота ты, истинная вера!

    О славянство, ты когда проснёшься?

    Что один, что никого – едино,

    это только муки продлеванье.

    Отовсюду злая сила давит.

    Хоть бы брат был где-нибудь на свете,

    пожалел бы, уж и тем помог бы.

    Надо мною тьма царит ночная,

    солнце от меня скрывает месяц.

    Мысли, мысли… Ох, куда заплыл я?

    Младо жито, пригибай колосья,

    твоя жатва подошла до срока.

    Жертвы благородные несметны

    пред высоким алтарем народа;

    плач родные горы сотрясает.

    Все на службу имени и чести!

    Непрестанной пусть борьба пребудет,

    пусть пребудет, чего быть не может,

    пусть нас ад поглотит,

    дьявол скосит!

    На погосте вырастут деревья

    для иных, далеких поколений.

    (Перевод Юрия Кузнецова)

    Не только «Горный венец», все творения Петра Негоша должны когда-нибудь зазву­чать по-русски!

     

    И ещё одна страничка его поэзии. Самая, быть может, неожиданная, трогательная и сокровенная.

    Личный секретарь владыки в воспомина­ниях о своём господине рассказал, что в 1848 году, когда они находились в Боке Которской, произошёл следующий случай: «Владыка, по обычаю своему, сидя в своей комнате, читал или писал что-нибудь; а в дру­гом доме (через узкую улицу) была девушка, которая из любопытства или почему-либо другому заглядывалась на владыку: по всем вероятиям, владыка ей нравился; да и было поистине на что заглядеться, потому что вла­дыка был красивейший из людей. И так она часто бросала свой взгляд на владыку, а этот – ещё в молодых годах и в полной силе, не пренебрегал этими умильными взглядами. В такие сладкие минуты, когда природа берёт верх надо всем, когда человеком овладевает чувство, а поэтическое вдохновение летит по высотам,– владыка, этот поэт, написал пес­ню любви. Эту песню владыка постоянно но­сил за поясом и, когда воротились в Цетинье, прочитал её однажды своему адъютанту (Ме-даковичу). Песня эта отличалась от всех его песен; она представляла живую силу любви; в ней были все прелести и очарования, и она должна быть названа венцом его поэзии. Адъютант стал просить, чтобы он ему дал; а он улыбнулся и говорит: «Зачем тебе дать. Может быть, ты напечатаешь её в журна­ле?» – Она заслуживает быть напечатан­ною, где бы ни было,– ответил я.– «А как бы то было; владыка пишет песни любви? – Не дам». Опять адъютант просит, чтобы дать ему переписать, а владыка на то: «Нетьешь да дьяволю!» Смеясь, свернул песню и опять засунул её за пояс. Неизвестно, что он сделал с нею после, а по всем вероятиям, сжег».

    Личный секретарь всё же ошибся: после смерти поэта стихотворение было обнаружено в личных его бумагах и опубликовано.

     

    Стар и млад знают в Черногории, по всей Сербии это имя: Пётр Негош. Стар и млад знают наизусть его стихи и песни. Ни одна беседа не обходится, чтобы не прозвучали строки из «Горного венца», давно ставшие народными послови­цами. В Цетинье стоит монастырь, в котором он жил, долгие зимние вечера коротал в кру­гу воевод, сельских старост, бродячих пев­цов, слушая рассказы о самых искусных ру­жейных стрелках, о пограничных стычках с арнаутами или босняками… Современники не знали толком, отчего всё же он заболел весной 1850 года, тридцати семи лет от роду. Одни настаивали на том, что болезнь была следствием злосчастного падения мальчика Раде с лошади. Ходил слух, что смерть пос­ледовала в итоге медленного отравления вла­дыки. Третьи считали, что виной всему ча­хотка. Старый служка владыки, один из его «сенаторов», Новица Церович рассказывал, что однажды во время игры на биллиарде Пётр Петрович закашлялся, кровь показа­лась на губах, да так сильно полилась, что тот вынужден был лечь в постель. Врач, при­бывший из Боки Которской, не нашёл лучше­го средства, как прибегнуть к кровопуска­нию. И это ещё больше подорвало здоровье владыки.

    Напоследок сложилось и такое мнение: причину смерти нужно искать в чисто нравствен­ных переживаниях владыки, в семнадцать лет принявшего на себя такое тяжкое бремя двойной власти. А какие великие труды нуж­но подразумевать за его по наружности лёг­ким и стремительным восхождением на вер­шины европейской поэзии? Ведь он шёл поч­ти без посторонней помощи, почти наугад. И вышел, не сбившись.

    Он умер на мирном одре 19 октября 1851 года. Стали вспоминать и с удивлением обнаружили, что в этот именно день двадцать один год назад он сделался черногорским правителем. И что только не вспомнилось у его изголовья. И юнацкая его храбрость: семь лет назад он оказался под выстрелами во вре­мя боя черногорцев за остров Лесандру. Ка­кой-то из своих воинов подошёл к владыке, чтобы, как положено, поцеловать у него руку.

    Пётр Петрович обернулся на голос, и тут яд­ро, пролетев мимо него, наповал убило подо­шедшего черногорца… И о неколебимой его верности православию вспоминали: будучи проездом в Риме, владыка отказался встре­титься с папой и целовать знаменитую като­лическую реликвию – вериги апостола Пет­ра: черногорцы, сказал он, никогда цепи не целуют, а рождены, чтобы рвать их. И о том вспомнили, что любил он шутку: на первой книжке, изданной в цетиньской типографии, стояла надпись «просмотрено и допущено к печати цензором Драго Драговичем»; на са­мом-то деле никакого такого цензора в Цетинье не водилось, а имя Драго Драгович оз­начало, как объяснял сам владыка, «пиши, што ти е драго».

    После его смерти неделями лил беспрес­танный осенний дождь, это помешало отнести его гроб на Ловчен. Просьба владыки была выполнена лишь спустя четыре года. Присут­ствующих умилило, что из Негушей приехал верхом столетний отец Раде и что, когда гроб извлекли из земли и приоткрыли, старик при­близился и поцеловал руку своего сына и сво­его владыки. Руку, написавшую «Горный венец».

     

    Гусляр

    Среди ночи разбудила меня пушечная ка­нонада. И хотя в тот же почти миг я сообра­зил, что это не пальба, а просто гроза идёт в горах, ощущение её сходства с лихорадочным артобстрелом никак не покидало.

    Нет, про такое не скажешь: просто гроза. По крайней мере, нашему российскому небу неведома подобная частота громовых ударов. Они так плотно сбиты в невидимые обоймы, что производят впечатление захле­бывающихся очередей… Так длилось минуту, две или больше, и тут я снова задремал, легко ушёл в какую-то густую и тёплую ти­шину, как бывает лишь в детстве, когда ты переполнен счастьем…

    Это ли не счастье?! Да я же наконец в Черного­рии, в Цетинье! Многолетняя мечта моя всё же сбылась, хотя ещё несколько дней назад не было ясно, удастся ли выбраться сюда, на родину поэта; но вот – живу в пяти минутах ходьбы от его дома.

    Вчера утром мы ездили на Ловчен, подни­мались пешком на самую вершину горы, к мавзолею поэта, и спутник мой просил обра­тить внимание на чуть вогнутую, искривлён­ную плиту пешеходной дорожки, ведущей от мавзолея к смотровой площадке на северной кромке горы: это, пояснил он, молния удари­ла, а вот ещё и ещё следы ударов; когда над Ловченом бушует гроза, в Цетинье насчиты­вают до пятидесяти разрядов в минуту…

    И я вспомнил старую черногорскую леген­ду: пролетал над этими местами творец неба и земли, и вот заплечная сума, в которой у него имелись все необходимые материалы для земного устроения, вдруг прохудилась, и просыпалась из неё груда камней; весь запас, необходимый для сооружения гор, сгрудился оттого в одном месте, в том самом, которое и зовется теперь Черногорией… Может быть, свирепые ночные грозы над Ловченом – всего лишь слабый отзвук того допотопного грохота от падающих с неба камней? Или молнии устремляются сюда пучками, чтобы озарить в ночи последнее пристанище поэта, воспевшего чудотворный огненный космос?..

    Над Ловченом вчера стояло солнце, уже не очень яркое, лучи его не в силах были разог­нать мглу, что с утра заволокла море; но не­большой отрог Которского залива был всё же отсюда виден; и видны были далеко внизу игрушечные красные черепицы Негушей, родного села поэта; и в малой котловине спра­ва от Негушей проступали крошечные квар­талы и улицы Цетинье; бывшая столица Чер­ногории напоминала добротно слаженное гнездо горной птицы.

    Свежий ветер овевал гору, шевелил пучки трав на её отко­сах. Маленькие, подобные букашкам автомо­били изредка сновали внизу, на полузакры­тых кустарником серпантинах. Мои цетиньские спутники невозмутимо ждали меня вни­зу, на открытой веранде, и виду не показы­вая, что у них могут быть сегодня иные, более важные дела, и если бы не они, я бы, конечно, ещё остался тут на час, а то и на два-три, чтобы всё так же озираться и смотреть – то в сторону Герцеговины, то в противополож­ную сторону, где при лучшей погоде, может быть, ещё удастся разглядеть мне сизую спи­ну моря. И так, пожалуй, не скучал бы и до ве­чера, а затем и до звёзд, при свете которых здесь когда-то вели свои разговоры юнаки «Горного венца».

    Но мои спутники оказались, конечно же, мудрее меня. Уж они-то знали, что Лов­чен противопоказан новичку в больших коли­чествах, что Ловчен нужно открывать постепен­но, не покушаясь чересчур на вечный покой поэта, безмолвно собеседующего тут с вет­ром, солнцем, звёздами и громами.

    Внизу, в Цетинье, Павле Джонович, поэт, он же директор музея Петра Негоша, повёл меня к своим приятелям, обещая показать замечательное произведение современного на­родного искусства – яворовые гусли. Я мно­гократно уже видел в Сербии разные гус­ли, чаще всего старинные, потемневшие от времени, и чаще в музеях их видел, чем в домах. Но эти, правда, были вырезаны и сла­жены на славу. Чело гуслей украшал светло-яворовый орёл, государь высоты, символ сво­боды и гор. На лицевой стороне инструмента мастер разместил рельефные портреты Вука Караджича, Милоша Обилича и Петра Негоша, а на дне гуслей вырезал герб Югославии и могилу Негоша на Ловчене. Смычок-гудало был, как обычно, исполнен в виде прихотли­во перевившейся змеи.

    И всё же инструмент, даже такой прекрас­ный, мёртв, пока к нему не прикоснутся паль­цы гусляра.

    Тут и появился маленький, плотный,  как медвежонок, Джордже Вуйович, поэт и певец. Узнав, что слушать его будет гость из России, он стал метать на своих друзей свирепые взгляды: почему не предупредили заранее, он бы на­дел, как положено, старинный черногорский костюм, а не заявился сюда в джинсах и ра­бочей рубашке.

    Всё же его уговорили петь. Джордже скорб­но потупил глаза, его лицо, обрамлённое гус­той чёрной шевелюрой, усами и бородой, покрылось испариной. Он побледнел и замкнулся. Змея-гудало принялась терзать тугую струну.

    Мы приготовились к долгому, может быть, на полчаса, слушанию черногорской эпиче­ской песни. Наконец он запел, громко, едва ли не навзрыд. Но что такое? Вдруг, всего после нескольких строк песни наш Джордже встаёт с сиденья, невозмутимо откладывает в сторону гусли и смычок и, набрав побольше воздуху в грудь, принимается декламировать по-русски строфы из пушкинских «Песен за­падных славян»:

     

    Черногорцы? что такое?

    – Бонапарте вопросил

    – Правда ль: это племя злое,

    Не боится наших сил…

     

    Мы были все растроганы от неожиданно­сти, но Джордже, кажется, больше всех нас. В глазах его сверкнули слёзы, те самые «грозные слёзы», о которых поют в своих старых песнях сербы и черногорцы. Он гром­ко приложил ладонь к левой стороне груди:

    – Я – русский човек!.. Да-да, я – рус­ский човек… Ти ещьо жива, моя старушка, жив и я, привьет тебье, привьет… Да, я – русский човек!..

    – Джордже, ну, какой же ты русский? Ты же наш, черногорец,– попытался кто-то из присутствующих успокоить взволнованного поэта.

    – Нет! – отмёл он властным жестом этот слабый довод.– Слышите, я русский човек!

    – Ну, конечно, Джордже, дорогой,– ска­зал я, поднимаясь, чтобы обнять поэта.– Ты – русский человек! Разве можно в этом сомневаться?.. Но теперь остаётся и вам всем принять меня в черногорцы…

       

    1989

     

     


  2. 1 комментарий »

    1. Momir Deliba?i?:

      Моя любимая Черного­рия!

    Добавить комментарий

  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.

    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.