Об одном из незауряднейших поэтов современной Сербии — Владимире Ягличиче
Владимир Ягличич родился 4 ноября 1961 года в селе Горняя Сабанта, близь сербского города Крагуевац, в семье учителей. Детские и школьные годы провел в родном селе. С Крагуевцем были связаны учеба в Первой гимназии и на Правовом факультете, многолетняя работа редактором журнала «Погледы» («Взгляды. Мнения»), который в 80-е, а особенно в 90-е гг. стал одним из самых читаемых в стране.
В Крагуевце, верность которому Ягличич сохраняет и по сей день («не хочу покидать этот город,/ вечно к нему возвращаюсь»), он сложился как один из незауряднейший поэтов и прозаиков современной Сербии. И, добавим, как переводчик, редкостный по объему и качеству поэтических переложений, осуществленных им (почти всегда без подстрочников) с разных европейских языков. Если от юных лет это были англо-американская или французская стихотворные стихии, и даже древняя латынь (цикл песен-стенаний ссыльного Овидия), то позже всё более властно стал его притягивать к себе континент, «где розой русская поэзия цвела».
Русские избранники Ягличича представлены сербскому читателю не только в облике их антологических шедевров, но и целыми сборниками избранных стихотворений: таковы книги лирики Александра Блока, Вячеслава Иванова, Николая Гумилева, Марины Цветаевой, Арсения Тарковского, Варлама Шаламова.
В этом ряду неожиданным мог однажды показаться следующий выбор переводчика. В начале 90-х он откладывает в сторону очередные стихотворные темы и берется за перевод объемного прозаического труда. Это была дерзновенная «Русофобия» академика Игоря Шафаревича. Вскоре главы книги, которая еще недавно и у себя на родине ходила лишь в самиздатской версии, начинают печатать в очередных номерах журнала «Погледы». Еженедельник из Крагуевца стремительно раскупается и в белградских киосках, а в 1993 году «Русофобия» выходит отдельным томом на сербском, – самым первым изданием за пределами тогдашней клокочущей в политических противостояниях России.
Это не был акт чьей-то типографской расторопности, в надежде на быструю финансовую отдачу. Сербия прочитала публицистическую аксиому большого ученого-математика как суровую выверенную правду – не только о новом всемирном всплеске русофобии, но и о бесстыдном сценарии подстрекаемой Западом сербофобии. Последняя в то десятилетие побила все рекорды безнаказанности… Сначала поощрение извне сепаратизма и воинских противостояний в республиках федеративной Югославии, затем экономические и политические санкции против собственно Сербии, якобы повинной в «великосербском гегемонизме», силовая зачистка коренного сербского населения целых регионов Хорватии, Боснии и Косово, американские бомбардировки мирных кварталов Белграда, железных дорог, мостов через Дунай, жилых домов в том же Крагуевце…
Что до родного города, то у Владимира Ягличича было в памяти его семьи, друзей, близких еще одно свидетельство подобной ненависти. За 20 лет до его рождения, осенью 1941 года гитлеровское оккупационное командование надумало примерно отомстить местному населению за то, что партизанско-четническая засада накануне уничтожила в перестрелке у города 23-х немецких солдат. На окраину Крагуевца, в рощицу, именуемую Шумарицей, немецкий конвой вывел (из расчета 100 за одного) 3 000 человек, в основном школьников и их учителей, и тут же подверг всех беспощадному расстрелу. О таком зверином выплеске расизма и ненависти к славянству мир до того дня, кажется, еще не знал. Да и узнал в подробностях не сразу. Обелиск на месте массового убиения появится лишь после войны.
С родными я живу близ Шумарицы,
и часто, если голова болит,
готов прийти и здесь уединиться,
хотя безлюдьем не страдает вид;
там ветер часто служит панихиды…
Не поминальным ли шелестом своим Шумарица подсказала однажды поэту, что именно он и обязан сказать землякам, довести до каждого серба – в чем смыслы «Русофобии»? В бесстрашных доказательствах русского учёного перед Ягличичем отчетливей проступили тогда контуры новейшего беспощадного нашествия, предпринятого против его родины.
… Несмотря на неубывающие от десятилетия к десятилетию переводческие нагрузки (опубликовано сорок книг переложений, главным образом с русского), поэт и сегодня остается верен своему лирическому призванию. К пятнадцати сборникам его оригинальных стихотворений совсем недавно добавился и том избранной лирики «Предградье горизонта». Владимир Ягличич, в январе 2018 года прибывший в Москву по случаю награждения его Дипломом «Имперская культура» Союза писателей России», дарил эту книгу и новым друзьям, и коллегам из переводческого сословия. А их у него немало, потому что в благодарность за исключительное внимание к русской литературе стихи самого Владимира, не сговариваясь, в разные годы переводили на русский более дюжины наших стихотворцев. И в их среде вызревает намерение издать в Москве, не откладывая надолго, полновесный однотомник «Русского Ягличича».
Предлагаемая здесь «Столетием» подборка стихотворений Владимира Ягличича не в состоянии охватить весь диапазон его тематики: от лирики философско-медитативного настроя до признания в верности поэтике «неореализма»; от описания высоких героев старой и новейшей сербской истории до уникального цикла «эзоповских» характеров и сюжетов. Ягличич, при всей изобретательности его стихотворной техники, не поддается повальной моде иных соотечественников на верлибр, так называемый «свободный стих», который, увы, часто оказывается свободным и от смысла. Он нередко обращается к столь трудной, потому что требующей особой дисциплины, сонетной форме. Он местами даже подчеркнуто консервативен и «провинциален». Но это не поза. Это мировосприятие человека, вместе со страной своей пережившего… Нет, еще переживающего трагедию.
21.05.2018
Предисловие и переводы Юрия Лощица
Антей
Так мой путь уготован,
что нельзя с него оступиться.
Повсюду земли моей лоно,
нет ни межи, ни границы.
И пусть на краю пребуду
вулкана, ужален золою.
Матерь-земля повсюду,
и всюду я, крепок землею.
Шаг мой коряв, но стопы
в поля обращают каменья.
Или восхищенья не стоят
эти связь и уменье?
Шагу такому покорны
луга, нивы и грядки.
Переплетены все корни
земные с босою пяткой.
Цель одна мне досталась:
как семя, пробившее корку,
не возносясь прегордо,
одолевая усталость,
стоять на земле своей твердо.
Отчего ж мой зубовный скрежет?
Лишь тот удалого повержет,
кто от земли, как тушу,
оторвет и в объятьях задушит.
Дерево перед домом
По утрам, как из дому выйду
встречусь с ним – око в око.
Но походя если увижу,
то будто в дымке далекой.
Нет, не дым. Сокренилось устало.
Кора в старческих пятнах.
С каким-то намереньем стало
твердым, но мне невнятным.
В общее оживленье
не мешается городское,
держа своё направленье
к заданному покою.
Не это ль пример равновесья,
суровой верности корню?
Легко ль возносить в поднебесье
стойкость свою покорно?
В согласном его устремленьи –
от каждой ветви до кроны –
тихое удовлетворенье
трудом, вполне совершенным.
Стоять на ветрах – его участь.
Не поддаваться смятенью.
Учит. Чему-то всё учит
нас, не склонных к ученью.
Простое школьное знанье
усваивают и дети,
что лес облегчает дыханье
нашей угарной планете.
Само-то чем дышит?
Кто ж вздрогнет?
Но человеку служит.
И так, пока не усохнет
или покуда не срушат.
Извечно и неисследимо
вершит своё назиданье.
А я каждый день – всё мимо,
и нет для него вниманья.
Детский сад
Шел мимо. За забором сада
вразброс игрушки. Милый лепет.
Под взрослым ревностным приглядом
в песке детишки башни лепят.
Извне глядеть на них – отрада.
Но вижу: мальчик, кудри – пепел,
всё ближе вдоль ограды лезет.
Иную явь увидеть надо?
Почти кричу: постой, куда же?
Вернись! Сплошное огражденье!
Но радость светится во взоре.
Он так упорен и отважен.
Он весь заряжен на мгновенье,
когда найдет дыру в заборе.
Зависть
Как же мне радостно снова слушать
в поле кузнечиков стрёкот!
Тут исцеляет усталую душу
дивный таинственный опыт.
Но в заведённом людском порядке
вижу покорность над бездной.
Где выход? После жилой площадки –
провал в неизвестность.
Увы, притерпелся к такому уделу
мир гордых, крутых, завидущих.
Как будто здесь навсегда им приспело
присвоить райские кущи.
Вы, распростершиеся, как боги,
на сушу, моря и недра,
разве не всем достается в итоге
землицы чуть более метра?
Ваши троны, жезлы и злато –
мертвое скопище пыли.
Ну, и вперед, коль такое трикраты
вы благо себе заслужили!
Много я всякого слышал на свете –
о прошлом и настоящем.
И зависть снедает.
Но только лишь к этим
кузнечикам, в поле звучащим.
Ласточка
В полях жара. Светопреставленье.
Небесная ослепительна бездна.
Теперь для живых – одно лишь уменье:
не торопись и с тропы не сбейся.
Но как заслонишь глаза ладонью,
чей-то черный просверк разыщешь:
тень промелькнет в голубом бездонье –
да это ж ласточка реет. Ишь, ты!
Что тебе, корма здешнего мало?
Или кто надоумил впервые,
и се, ты навестить пожелала
горние небосводы иные?
Может, жива ты только высью,
где осязаешь незримый свет, –
неуловимый земною мыслью, –
иного солнца, иных планет?
С нашей бескрылостью в эту тайну
можно ль проникнуть нам, как тебе?
Но крыл твоих, ласточка, реянье дай нам,
да не останемся лишь на тропе.
Окраина
Ночных иномарок вопль и скрежет,
скорой помощи злые сирены, –
вот что предложит адская нежить
миру для общего усмиренья,
и крики ворон, черных и белых,
из улицы в улицу, диким хором,
кафешек и клубов ночных децибелы,
и песье урчанье за каждым забором.
… Уйдешь наугад куда б ни попало, –
туда, где не гонятся и не гонят,
где нет ни убежища, ни подвала,
а только виденье осины на склоне
чьи листья последние задрожали
в сентябрьском смирении. Ну, не эту ль
идиллию классики нам описали?
Если ее, то хвала им, поэтам.
Ты в том краю, где всё неизменно,
и где никто найти не захочет,
и вот, в одиночестве, самозабвенно
вдыхаешь холод окраинной ночи.
И там невнятные строки сонета
обступят рассеянною гурьбою,
и ты замрешь, уверясь, что это –
лучшее из созданного тобою.
И чистого духа властная сила
захочет встать над твоею душою.
И вмиг поблекнут все мира светила,
а свет предстанет как нечто иное.
Но когда вернешься… Где, о Боже,
иное? Долго ль в тебе продлится?
Но когда вернешься… Что растревожит?
Не то ли, что не к чему возвратиться?
В поле
В дни, когда речь людская от пошлости вянет,
как дорога мне безмолвная чуткая сила
бессловесных тварей. Не зря к себе по-дружески манят
полевые пугала, чучела да страшила.
Обнимаю куст можжевеловый. Что за подарки
приготовил ягодный сноп, щедрый на славу!
А как восхищает бескорыстие груши-дикарки,
что все свои грудки вывалила на траву.
Небесная синь твердит: она тоже – для всех и даром.
И воздух поёт во мне, напитанный солнечным жаром.
И если один-одинешенек я иду, это значит,
что Каин тут не укрылся и камень не прячет.
Я чаю встречи иной на полевом безлюдье.
Как птицы тень по лицу, что пронеслась и смолкла,
кто-то мне, знаю, рад. Он тайно меня любит.
А не виделись мы долго, так долго.
Психиатрия
Хотя всего лишь здесь я посетитель,
само унылое подскажет царство:
тут ничего напрасно не просите.
Не будет помощи. И нет лекарства.
Те по палатам бестолково бродят,
а те лежат безвольно по кроватям.
Кто кличет на свободу, верховодит,
но нет согласных, как, куда бежать им.
Тут оказались те, что по-иному
глядят на свет и на людей, чем все мы.
Да, ты нормален, но шажок и – омут.
Здесь тоже нормы, но другой системы.
Иного ждал тут каждый от природы.
Совсем иное обещала мама.
Но, что ни день, полиция приводит
извне очередного наркомана.
Горят на лицах пятна лихорадки.
Какими наважденьями гонимы,
с какими они чудищами в схватках,
что посетителю непредставимы?
Иной служитель, чтобы ты не рвался
к ним на свиданья, скажет откровенно:
– Тот парень просто ножичком игрался,
но тот вон – трижды резал себе вены.
… Палата предпоследняя по счёту.
А дальше что?.. А дальше – только пекло.
И лучше не заглядывать бы в щелку
к самоубийце. Тускло в ней и блекло.
Про свет иной неловко слышать фразу.
Вот он – иной. Не инфернальный ворог.
И слова нужного не сыщешь сразу,
когда введут того, кто тебе дорог.
Кого тут пожалеть? Его? Тебя ли,
с твоей унылой миной состраданья?
Или его, ведь нехотя попал он
на позднее бесцельное свиданье?
Увидишь тотчас: мир ему наскучил
как пошлая бездарнейшая книга.
И от такой избавиться не лучше ль,
чем дальше волочить всё то же иго?
Лишь изредка пробудится в нем память
и озарит нечаянным приветом,
как драгоценный недробимый камень,
пронизанный превечным, зыбким светом.
… Домой вернешься… Дни пойдут да ночи…
Их лица бледные почти забыты…
Но чудится еще: в тот час донесся
крик через щель, что за тобой закрыта.
Пьяница
Небо насквозь худое.
Площадь дождем пузырится.
С мокрой спит головою.
Беспутному чем накрыться?
Давно ли по свету бродишь?
Далеко до края иль близко?
Сжался комком как зародыш
в череве материнском.
Дышит? Губами смакует
свои сновидения. С неба
дождь ему каплет в кубок
сладкий нектар от Гебы.
Скорая помощь подскочит.
Нимало не удивятся.
Надо ж проведать средь ночи
нашего мокрого братца.
А он, мирный как дети,
из бездны своей воззрится
на неизвестные эти,
но любопытные лица.
Подумает: вот и двери…
смерть хорошо принимает…
А я ведь сказкам не верил:
Ангелов, мол, не бывает.
Наскоро на носилки
сырого его уложат.
Скажут, не без ухмылки:
лёгок ты до чего же.
Раса
Когда откопают чей-то скелет небывалый,
подумаешь: вот оно – расы исчезнувшей утро,
из доисторического провала
не пожелавшее нас навестить почему-то.
Но такою догадкой мы можем увлечься, как дети,
над бездной зависшие в колыбелке,
впечатленьем обманутые: ишь, на планете
исполины некогда жили, а остались –
одни недоделки.
Собрание у котла
Уж больше месяца, как слива
в хозяйской бочке дышит-бродит.
И старику тот знак – не диво,
что час заветный на подходе.
Есть время первоцветов царских,
и время сечь косою травы.
А ныне, в сумерках сентябрьских,
пора для сливовой забавы.
В глуши двора котел из меди;
под ним старик огонь разводит.
Он не спешит, но и не медлит,
как песня, что жива в народе.
Казан вскипел. Пары разносят
весть о событии к соседям.
Играя угольями, осень
сзывает старцев на беседу.
Три ветки подложил, чтоб прытче
огни лизнули дно, игривы.
И фантастические притчи
на удивление правдивы.
Ну, а как выпадет осадок,
ведро наполнится препекой*,
котел свои труды представит –
ракию, белую как млеко.
И каждый, кто глоток пригубит,
лекарства дивного из чаши,–
без всяких магий, – тот пребудет
свой полный век в народе нашем.
__________
*Препека, она же препеченица – сербская ракия.
За стеклом
Дождит за окном. Отойти и лечь.
Одно и то ж в продолжение ночи.
Уймется ль когда за стеклами речь
та, что ручьем бесконечным бормочет?
Кто видит меня? Всё вовне бессрочно
отдано мраку теперь и обману.
Упал на кровать. О, знать бы мне точно
ту ночь, когда лягу и больше не встану.
Слиянием капель в струи озадачен,
молчу, как почти соучастник ненастья.
Есть что-то безмерное в длящемся плаче,
что просит и моего соучастья.
Пресытились влагою камень, растенье.
Воде кто шепнёт, чтобы лить перестала?
Вспомнит ли дождь своё до-начало,
как я свои детские помню виденья?
Что делать нам с красотой бессловесной,
нам, чьё слово любое корыстно?
Как выплакать сердцем потоп всесветный,
чтоб Божий лик напоследок открылся?
То особое место
Для меня то особое место ожить еще может,
хоть и камень гол, и опустела хибара,
довели б лишь дорожные белые мощи
в дебрь ту, где минувшее старо-престаро.
Там, где кость увидишь ты, я различу старца,
что о жизни и смерти тихую тайну доносит,
и не хладен очаг мне, но полыхает жарко,
и косарь во лугах век за веком травы мне косит.
И где рухнул оплот, и шляется дикая кошка,
для меня драгоценна почвы каждая крошка.
Где ступали дети босые, – на каждом месте,
там и солнце светит иное, и сияет иначе месяц.
21.05.2018