(С приложением стихов)
Среди современных сербских поэтов лишь немногие заняты еще и переводческим трудом. Те, что считают себя мастерами высшего ранга, предпочитают, чтобы их самих переводили на иные языки. В первую очередь, на языки, звучащие к западу от Балкан.
Вот почему среди тех сербских тружеников перевода, кто обращается к русской речи, сегодня можно выделить лишь немногих. Сам я решусь назвать всего двоих. Это прекрасная «поэтесса для поэтов» Злата Коцич, которая в разные десятилетия без устали знакомила сербское ухо с творчеством многих наших мастеров «серебряного века». Но поистине подвигом для хрупких женских плеч считают ее объемистое сербское избранное Велимира Хлебникова, в творениях которого ей удалось расслышать глубинную традицию общеславянского речетворчества.
Что до Владимира Ягличича как переводчика, то его от юных лет манила к себе и англо-американская (Роберт Фрост), и французская (Готье) стихотворные стихии, и даже древняя латынь (цикл песен-стенаний ссыльного Овидия), но год от года всё более властно притягивал континент, «где розой русская поэзия цвела». От стихов Николая Гумилева, Варлама Шаламова, от избранной лирики Александра Блока, Вячеслава Иванова, Николая Клюева, Арсения Тарковского, от весомого участия в «Антологии русской поэзии XVIII и XIX веков» он вдруг вышел к самой горячей доминанте страшных и для России, и для Сербии 90-х годов ХХ столетия. Вышел к тому, что на время побудило его резко отвлечься от поэтических сюжетов и имен…
Мы в Москве услышали об этом поступке Ягличича из уст Драгоша Калаича, выдающегося сербского публициста.
– Ты же знаш Володью, – сказал он мне в день своего очередного прибытия к нам. – Сенсация!.. Слушай, Ягличич у Крагуевце, у часопису «Погледы» объявио српский превод «Русофобии» Игорья Шафаревича!.. Нэвероватно!
Ягличич в сыновья годится Калаичу, и я догадывался, что, скорей всего, с «отцовской» подсказки Драгоша «Русофобия» и попала на рабочий стол поэта и журналиста из провинциальных «Погледов» («Взглядов»). Но ни сам Драгош Калаич, блестяще владевший главными языками Европы, (но только еще осваивавший русский), ни кто другой в Сербии, кроме дерзновенного Ягличича, и не принялся бы тогда переводить для страны, – оскорбленной санкциями, а затем и варварскими бомбардировками, – книгу, только-только из самиздата, отважного русского математика и мыслителя.
Крагуевац… На карте теперь уже бывшей Югославии этот провинциального облика городок – навсегда остается незарубцованной раной. Осенью 1941-го гитлеровское оккупационное командование вздумало примерно отомстить местному населению за то, что партизанско-четническая засада накануне убила в перестрелке 23-х немецких солдат… На окраину Крагуевца, в рощицу, именуемую Шумарицей, немецкий конвой вывел (из расчета 100 за одного) 3 000 человек, в основном школьников и их учителей, и тут же подверг жестокой расовой казни. Такого звериного выплеска ненависти к славянству мир еще не знал.
Владимир Ягличич родился в 1961 году, в селе Горняя Сабанта, по соседству с Крагуевцем, через двадцать лет после того злодеяния.
С родными я живу близ Шумарицы,
и часто, если голова болит,
готов прийти и здесь уединиться,
хотя безлюдьем не страдает вид;
там ветер часто служит панихиды…
Не поминальным ли шелестом своим Шумарица подсказала однажды Ягличичу: вот ты и обязан сказать землякам, довести до каждого серба, в чем смыслы «Русофобии»? В бесстрашных доказательствах русского учёного разве не проступают контуры новейшего натовского нашествия, затеянного против православных Балкан?
Значит, на страницах «Погледов» ему нужно было обозначить и другие работы Шафаревича: «Социализм как явление мировой истории», «Две дороги – к одному обрыву», «Россия и мировая катастрофа». Так политический журнал, издаваемый в Крагуевцах, стремительно становился одним из самых читаемых и в Белграде.
Неожиданной, по сути же вовсе не случайной духовной поддержкой стал выход «Русофобии» в сербском переводе и для самого Игоря Шафаревича. Стоит напомнить: вскоре ученый возглавил в Москве общественное движение «В защиту Сербов». Оно сложилось при Союзе писателей России и немедленно получало выходы к широкой общественности, в том числе к аудиториям тогдашней Государственной Думы. Игоря Ростиславовича пригласили для выступлений в Белград. Тогда же в Пале, на земле недавно созданной Республики Сербской в Боснии, состоялась его беседа с Радованом Караджичем.
… Недавно в письме к Ягличичу я спросил: не забылись ли ему собственные поэтические и гражданские переживания тех лет? «Когда я открыто, как журналист, – ответил Владимир, – написал что борьба Сербов Республики Сербской, по-моему, совершенно легитимна и правомерна в целях самосохранения народа, белградская прозападная пресса просто на ножи меня подняла: «Караджичев поэт», «четник», «борец за великосербскую гегемонию» и тому подобное. Я не жаловаться собираюсь – только факты привожу. Для тех, кто травил, делать это было тем легче, что раз уж я из провинции, значит, «почвенник», националист. Абсолютно идеальная мишень!»
Но замечательно то, что Владимир Ягличич и сегодня по-сыновьи верен не только своему Крагуевцу, расстрельной Шумарице, неколебимо стоящей вокруг них Шумадии («шума» – лесной край) – этой срединной земле Сербии. Ведь отсюда родом и святой Савва Сербский, и народный вождь Карагеоргий, и целый сонм прекрасных сербских поэтов позапрошлого и прошлого веков. Вот где его почва, его вера, его сыновняя верность сербской народной задруге – крестьянской общине. Не зря же он и у Шафаревича нашел сокровенные страницы о мощи русского общинного народного уклада, позволявшего стране на протяжении веков претерпевать сильнейшие покушения извне.
Представляемый здесь «Избранный русский Владимир Ягличич» поневоле очень неполон. Но сможет гудеть, как улей. Потому что сегодня Ягличича, в благодарность за его бескорыстную любовь к русской поэзии, переводит целая дюжина русских авторов. Многие его стихи «облюбовали» сразу два, а то и три поэта. И пусть все они, чтобы не сбиться в именах, остаются тут безымянными. Спасибо всем, кто собрался на пир. Как не вспомнить заключительные строки его великолепно живописной и мудрой поэмы «Свиноколы»:
И у окошка, где клубился пар,
запели сразу все, и млад, и стар.
И дружно полилось воспоминанье
о Сербии, оставшейся в преданье,
а звёзды предлагают осознать:
она жива и будет процветать.
2017 г.
Приложение.
ИЗБРАННЫЙ СЕРБ ВЛАДИМИР ЯГЛИЧИЧ
Сожженная земля
(Отрывки)
* * *
Этой дорогой скитался сам Кралевич Марко,
(когда выходил из пещеры, чтоб выказать мощь свою)
и сабли кривые ломал, и сыпались искры во мраке.
А я – в сенной повозке, ломающей колею.
И шли мы на кладбище, в Радуницу и в именины,
клали еду под крестами, где буквы блестят, как слюда,
и возвращались бодрее, меньше голов кручинных,
и осознал я, что должен однажды вернуться сюда.
И спросил я у деда: «Дедушка, смерть — что это?»
А он на меня с улыбкой, с презрением даже, машет,
и понял я, — это сад, где только чуть меньше света,
сад, в котором не видно в потемках яблоню нашу.
И праздновали мы Славу и свечи в дому зажигали,
и крестный день прославляли: мой и моей сестрицы, —
звезды в такие ночи легко собирали дали —
и каждая, как свеча, золотится.
А телевизор… все то же: стрельба, и кровь, и горе,
одна и та же программа в годовой круговерти,
молчат родные, будто они меж собою в ссоре,
и я узнал: есть то, что страшнее смерти.
* * *
Лауреата читал я: книга – блестящий глянец.
Лондон… и бла-бла-бла… прекрасная пора.
Выглядывает из хлева в окошко блаженный агнец.
Льет, будто из ведра.
Лондон прекрасен. А здесь – храм ни один не сберечь.
Здесь трупы находят во рвах, где придорожные ели.
Исхода нашего путь, следы давно побелели.
И воздух вскоре забудет сербскую речь.
Кассетная: пламя извне, яд изнутри палит.
Стискивает обруч стощупальцевый гад.
Тщетно на поле сраженья поет для погибших солдат
сошедший с ума митрополит.
* * *
Снова родное – бросово.
Век нас проклял во многом:
прощай, Сербское Косово,
может, навечно… С Богом!
Мостки у пруда дощаты,
волны под детской ногою…
Древние земли, прощайте;
детство – прощаюсь с тобою.
Дед мой арбузы с усердием
садил, одолев усталость…
С Богом, старая Сербия,
Ты без сербов осталась!
Горизонт
Открывал, и не раз, я избушки оконце,
что глядело на плавность холмов впереди,
на картинку-открытку в обилии солнца,
чей уют нас от гибели мог бы спасти.
Но взметнулась жестоко смертельная битва,
каждый день обращая в предгибельный фронт.
Заколочены окна. Умолкли молитвы.
Избы кривы, мертвы. Жив один горизонт.
Оливера
Настал час проводов. Лишь турки полны спеси.
Весь Крушевац** шумит. В глазах людей тоска.
Жалеют; в ужасе сочувствуют принцессе:
вся челядь, мать, родня… – народная река.
Её удел скорей несчастен, чем удачен.
Внимает шуткам провожающих повес:
мол, что за куш султаном был уплачен
за христианку, взятую в неволю,
чья кожа пахнет, будто скошенное поле,
не то, как обнажённый зимний лес.
Её судьба – ласкать убившего ее отца,
пропахшего бараньим салом молодца,
жить в горьком рабстве, помогая братьям,
хоть лоно восстаёт, противясь тем объятьям.
И небо легче отворится, чем утроба,
когда любовь молчит и тело – вроде гроба.
Ты горько плакала от горести – хоть вой –
и прах в молчанье порастал травой.
В глубокой тишине, под солнцем и под тенью,
ты обрела своё всесильное терпенье.
Земля за сотни лет впитала море слёз.
Твой скорбный путь народ устлал коврами роз.
Не будь дождей и рос; пусть реки бы текли –
и так от наших слёз те розы расцвели.
Так обними же мать. Прости, что не сильны,
что не желаем злить лихого изувера…
Останься в памяти, стань гордостью страны,
стань нивой, озером, стань храмом, Оливера.
_______________
*Княжна Оливера (1372-1444) — историческое лицо, младшая дочь князя Лазаря Хребеляновича, погибшего в Косовской битве. Оливера была взята в гарем победителя – турецкого султана Баязида I. Заняла в гареме почётную позицию в качестве одной из четырёх главных жён и имела большое влияние на султана, благодаря чему могла облегчить судьбу своих побеждённых родичей. Детей в браке с Баязидом не имела. В 1402 году султан был разбит Тимуром в битве при Анкаре и взят в плен вместе с Оливерой. Он умер в плену, а Оливере удалось вернуться в Сербию к сёстрам и братьям. Ей удалось также сохранить в плену свою православную веру. *Крушевац – древняя столица Сербии.
Тем, кто хочет осчастливить
Мы все неизбежно – кто землю, кто в небо – канем,
Но вам говорю, кто спешит осчастливить всех:
Я буду последним, кто в ближнего бросит камень,
Страшней, чем бессилье, насилия смертный грех.
И это не поза… Я молча прикрою двери,
Не ловким умом, а святой простотой храним,
Лишь звездам и женщинам тихий свой плач доверю,
Постигну свой космос, по-детски сливаясь с ним.
В обыденном мире, как в адском отеле общем,
Где каждый стремится потомкам оставить след,
Мы мчимся по кругу – и, в общем, совсем не ропщем,
И даже согласны, что лучше пространства нет.
Из суетной гонки меня исключите, братья!
Закрою глаза и персты приложу к устам.
Я верю лишь в то, что всегда непорочно зачатье.
А дальше – не знаю… Тут каждый решает сам.
Домохозяйка
Бабушке Каравилке
В трудах она не знала нормы.
Ей было некогда присесть.
И, лишь бы не губили штормы,
что вырастит, то будем есть.
В селе была в почёте сила —
не всем ученье по нутру.
Она же надрывала жилы,
чтоб в школу взяли детвору.
А чем расходы покрывала ?
Своей прилежностью, шитьём.
Сыры и сливки продавала.
В полях батрачила внаём.
Кормила свёкра-инвалида,
а муж был тот ещё ходок.
Она, забывши про обиды,
жила, как повелел ей Бог.
Сыскать покой была химера.
Всё — для мальцов, и кровь, и пот….
Вы спросите: откуда вера
и взор с мольбою в небосвод?
Дедова кончина
Когда умирал дед, осень так долго злилась,
мутился у старого ум, будто он впал в немилость.
То узнавал меня, то забывал мое имя
и, странник, кой-как добрел до самой до стужи зимней.
Возле его одра, на спасение не надеясь,
сидели старуха жена, внуки и дети…
Мокрым тяжелым снегом облепляло ворота.
Когда вскочить порывался, укоряли: «Ну, что ты?»
Прождали еще седмицу – не остывает тело.
Стала родня отлучаться – своё у каждого дело.
Разве излечишь старость? Чем? Зачуланным зельем?
Призыванием духов? Каких? Да и где им!
«Был он всегда упёрт», соседка врачу сказала –
и отойдёт не враз. Душа слишком к телу припала».
А когда заглянул поп, словом прощенья утешить,
он, смеясь, закричал: «А попадья твоя где же?»
Знать, свою юность позвал, что на́ люди выводила.
Да он ей теперь чужак, будто вовек не любила.
С кровавой мутью в глазах, – не пес ли с цепи сорвался? –
непотребной бранью в свою старуху швырялся,
грозя на мороз и снег вытолкать, как бывало.
Всю зиму – одно и то ж. Но смерть – не принимала.
И кто бы поверил нам, что этот буян кудлатый, –
лют и, как бес, упрям, – был дитятей когда-то.
Но вот и порог весны солнце переступило,
И клятва давняя в нем вдруг вошла в свою силу.
(Когда-то обет преступил он в годы лихие,
что жен забудет чужих и пить перестанет ракию).
И вот, как ягненок тих, никого уж не узнавая,
небрит, но мирен лицом, смирней таких не бывает,
почил. Тотчас голубь порхнул, а куда, мы не знали.
И не знаем, кому стало легче: ему ли, нам ли?
Смерть в библиотеке
Почти музей – свидетель прежней веры,
реликт коммунистической страны,
библиотека – след шумерской эры.
Теперь те книги людям не нужны.
Здесь тесные ряды набитых полок,
уставленные вплоть до чердака,
и пёстрый список авторов. Он долог:
вся мудрость, что скопилась за века.
Здесь гениальнейшее самозванство
(с каким мне знаться больше не с руки) –
пророки и горланы без жеманства,
не сильные в науках «знатоки».
Вот тут-то я и влип в землетрясенье.
Возник жестокий шторм, сменивший штиль.
Тома слетают с полок, как поленья.
Трясу башкой – вытряхиваю пыль.
Вдогон читателю вершат кульбиты
и сыплются, как спелые плоды,
творения Иосипа Броз Тито
и прочие марксистские труды.
Упал под книгами, завален грузом,
верчусь-кручусь, мотаю головой,
стараюсь выползти вперёд и юзом.
Уже боюсь – не выберусь живой.
Я прежде часто был в пылу сражений:
ни снайпер не убил, ни бомбардир.
Теперь умру под грудой сочинений
о том, как нам устроить лучший мир.
Будущее
Кому Европа не желанна ?
Как бык, вступлю в её эскорт.
Она – богата, не жеманна.
Пойду за ней и буду горд.
С отвагой истинного серба
я ей подставлю прочный стан
и безо всякого ущерба
домчу царевну до Балкан.
Но вспомнил местные дорожки,
и до сих пор неясно мне,
как будут царственные ножки
ходить по варварской стране.
И даже не в обувке дело:
ведь хороша лишь на коврах.
А просто мысль во мне созрела,
что та любовь потерпит крах.
В воспоминаниях солдатских
границы рушились, дымясь,
и тучи испарений адских
ползут и душат нашу связь.
Я слышу слово «Еуропски».
Я сам за дружеский союз.
Увы ! Без «ЕУ», выйдет «ропски».
Он – рабский. Он – как тяжкий груз.
Нас ждёт лишь новая недоля.
Я той Европе – не жених.
Чем эта будущность в неволе,
уж лучше рабство у своих.
Караджичу
Когда ты, Радован, был в силе,
меня шумиха не влекла.
Теперь, когда нас разгромили,
к тебе зовут колокола.
От сербских областей так мало
ты спас в растерзанном мешке.
Но нужно, чтоб страна собрала
всё вновь – в святой руке.
Одним прохвостам нет убытка,
и весел только негодяй,
зато в душе поэта – пытка,
расстройство и раздрай.
Пускай в узилище, в опале,
но ты лишь закалён борьбой.
Твой голос Мойры услыхали,
и сердцем я – с тобой.
Ответ на вопрос о моих делах
Я сочиняю переводы
с озёрного и с дождевого,
со свистов птичьего народа.
Привык с любого.
Будь слякотный, будь снежный,
сорочий или воробьиный,
сердитый или нежный,
будь хоть утиный.
Могу с собачьего, с кошачьего,
хоть рачьего;
будь то язык коня или быка,
сонливца или бодряка,
пусть наша речь из уст соседа босняка.
Перевожу мелодии и скрип.
Вникаю в ласки и угрозы,
в язык дубов и в песни лип,
и в шелест вяза и берёзы.
Неважно, ангел или бес –
во мне рождают интерес
любой их спор и политес.
По речи вижу, кто таков,
из рая вышел или ада,
кто пахарь, кто из моряков,
в ком есть порода, в ком бравада.
Любой язык мне – как родной,
пещерный или племенной;
язык друидов и шаманов –
прозрения в чаду дурманов;
пифийской – еле внятный – вскрик;
язык религиозных книг,
язык космических дерзаний
среди времён и расстояний.
До сей поры не стихла речь
шовинистических предтеч
и бескорыстная элита –
платоновские неофиты,
и каждый нынешний пророк
твердит, что нам прогресс не в прок.
Толмачу волчий, понимаю жабий.
Вникаю в существо речей –
во все их плещущие хляби;
в речь каторжан и палачей,
шашлычников и кашеваров,
в язык задворков и бульваров.
Толкую кодировки Лэнгли.
Перевожу метафизический и дельный.
Вхожу в асфальтовые джунгли –
в язык прицельно-скорострельный.
Вступаю в мир еретиков
и слышу «Крик» с картины Мунка.
А от молчальников в течение веков
ни звука нет. У них прижата струнка.
Перевожу слова монахов,
хранителей священных прахов.
Сам к шуму ясеней привык.
Мне б жить да ими любоваться.
В ушах звучит Ясеноватский –
концлагерный язык.
Я слышу речь с особым тоном –
то языки, не разрешённые законом.
Перевожу – их духом вдохновляемый,
ценя родное и бессмертные примеры,
пусть не Марину – земляков Цветаевой,
пусть не Бодлера – с языка Бодлера.
Как вздумаю, а то по вдохновению
перевожу хоть заревое, хоть осеннее:
прославленное – и презренное;
что полнокровно – что ущербно и в слезах;
и вознесённое – и брошенное в прах;
и вовсе бесполезное – и ценное;
что можно взвесить – что всего лишь дух;
что бережём – что сдунем, будто пух;
и то, что проклято и в песнях и в стихах.
Пусть с местного, пусть с мирового –
могу переводить с любого,
будь языки хоть с Эвереста, хоть с Тибета,
но с Сербией связал свои обеты,
и лишь о ней вся горечь и восторги.
Мне снятся Милош и Крагеоргий.
Вникаю в каждый вздох и в бормотанье,
в несбыточные ожиданья,
в покорность и в упорное ворчанье,
в насмешки, колкости и лесть,
потом в признанье пораженья.
Перевожу, что нелегко прочесть, –
выискиваю объясненья.
Где подступа иного нет,
где часто важен сам предмет,
а скрытая в нём тайна велика,
переводя, я достаю для вас секрет,
что скрыт от вас внутри чужого языка.
Диссертация Ильина
*В обширном зале нет пустого места,
но думаешь, среди аплодисментов,
про обыски, облавы и аресты,
и каждый из студентов и доцентов
сочтёт себя вполне резонно
заложником в пиру Платона.
Здесь думают о доме и стране,
подмятой новой властью-самозванкой.
И каждый из собравшихся вполне
до ночи может познакомиться с Лубянкой.
Слова профессора здесь были всем ясны:
он защищал тот строй, что выковала вечность,
не диссертацию, а святость старины,
свою страну и человечность.
__________________
* Защита диссертации русского философа Ивана Александровича Ильина «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека» состоялась в Московском университете весной 1918 г.
Коло
Слышишь ли музыку эту ?
Ту, что звучит ежедневно
с коих времён по свету,
то веселя, то напевно ?
Только её заслышу,
ноги плясать готовы.
Руки вздымаю выше,
чтобы с них снять оковы.
Нас забивали в цепи
в виде особой ласки.
Мы срываем те крепи
в нашей отважной пляске.
Музыка громко грянет,
ритма и темпа ради.
Кто-то ведущим станет,
кто-нибудь станет сзади.
В пляски включаюсь смело,
с радостью откровенной.
Вижу в них опыт бесценный,
и восхищён всецело.
Верю в благое дело –
и для нас, и Вселенной.
Прильну к девичьему стану –
и не поверю чуду:
жаждой томиться не стану,
все кандалы забуду.
Чем бы меня ни кололо,
но раз приглашают в коло –
в каком бы ни было ритме,
будь я в любой передряге –
но, как обычай велит мне,
я тоже примкну к ватаге.
Любовь
(Сонет)
Если любишь – Её и себя не щади.
Как винтовку в бою прижимают к груди,
крепче руки на стан оголённый клади
и губами горячие губы найди.
Глаз влюблённых с Любимой своей не своди.
Будто варвар гречанку, – с собой уводи.
Как Колумб, угляди континент впереди.
Не моли о любви! Завоюй. Победи.
Претендуя на гордое звание мужа,
чтоб закончить скитания в пекле и стуже –
на чужбине – сражайся, взяв меч свой и щит,
атакуй, чтоб добыть, что хотел, напоследок,
как сражался с германцем и турком твой предок –
бейся с Тою, что в битве тебя победит.
Ласточка
В полях жара. Светопреставленье.
Небесная ослепительна бездна.
Теперь для жизни – одно лишь уменье:
не торопись и с тропы не сбейся.
Но как заслонишь глаза ладонью,
чей-то черный просверк разыщешь:
тень промелькнет в голубом бездонье –
Да это ж ласточка реет. Ишь, ты!
Что ей, корма здешнего мало?
Или кто надоумил впервые,
и вот, навестить она пожелала
горние небосводы иные?
Может, она жива только высью,
где осязает незримый свет, –
неуловимый земною мыслью, –
иного солнца, иных планет?
С нашей бескрылостью в эту тайну
можно ль проникнуть, как и тебе?
Крыл твоих, ласточка, реянье дай нам,
да не останемся лишь на тропе.