Два года подряд приглашали меня на «Селезневскую» конференцию в Краснодарский университет её учредители и устроители. Но лишь в нынешнем сентябре удалось, наконец, собраться – уже на Третью по счёту. Приехал, естественно, чтобы не только присутствовать, но и выступить. (А попутно и опровергнуть недавнюю печатную сплетню, что меня-де устроители к себе намеренно не пускают. По прибытии на место навет тотчас и развеялся – «аки дым».) Кстати, мне и слово дали первому. Думаю, учтено было то, что, действительно, не так уж много осталось на свете тех, кто – в Краснодаре ли, в Москве, в иных градах и весях – вправе именовать себя прижизненными друзьями Юрия Ивановича Селезнева.
Но текст своего выступления, так и названного, – «Наш Юрий Селезнев. Слово о друге», – приведу немного позже. А пока – хотя бы самые первые впечатления о самой конференции. Названа без вызова и аффектации, но широко, с намерением представить как можно более полный тематический обзор и композицию собрания: «Наследие Ю.И.Селезнева и актуальные проблемы журналистики, критики, литературоведения, истории». Определённей не сказать. За сорок четыре года своей внезапно оборвавшейся жизни этот наш незауряднейший современник успел зрело осмыслить, отважно выразить такие мировоззренческие тревоги, тупики и чаяния своих соотечественников, что столь горячее наследие и сегодня сопротивляется благодушной музеефикации… Приведу названия лишь некоторых выступлений: «Идея Ю.И.Селезнева о Третьей мировой идеологической войне: 40 лет спустя», «Фальсификация истории как способ ведения информационных войн», «Воздействие Ф.М.Достоевского на формирование нравственных идеалов Ю.И.Селезнева», «Образ России в зарубежных СМИ», «Статья Ю.Селезнева „Мифы и истины” сорок лет спустя», «Русская дорога Николая Рубцова (в контексте взглядов Ю.Селезнева)… Здесь же – доклады, посвященные выдающимся землякам критика Виктору Лихоносову и Юрию Кузнецову. И творчество тех, о ком он также успел весомо, с истинно селезнёвской проницательностью высказаться: от Л.Толстого, Ф.Тютчева, М.Меньшикова – до М.Пришвина, В.Белова, В.Шукшина, В.Астафьева…
В актовом зале факультета журналистики, вижу, преобладают молодые. Но ведь на то она и «научно-практическая», эта конференция, чтобы, наряду с опытными педагогами, преодолев волнение, заявили свои темы и студенты, аспиранты, магистранты. На пленарном заседании или в секциях… И невольно вспомнилось, что и сам я, ещё в конце пятидесятых, в числе «семинаристов» филфака МГУ почитал за великую радость просто присутствовать на таких вот собраниях, внимая речам маститых наставников. Так и Юрий Селезнев когда-то испытывал здесь, в Краснодаре, себя – сначала в чине студента-филолога, а потом и преподавателя русского языка для иностранцев…
__________________________
Ю.И.Селезнев
Как ни трудно возвращаться памятью к пережитой катастрофе, но всё же начну с дневниковой записи 1984 года. Того самого, который вдруг поставил непреодолимую преграду нашему живому человеческому общению с Юрием Ивановичем Селезнёвым.
«17/VI-84. Вчера утром, в пятом часу, на рассвете, не стало Юры. Сейчас сел писать об этом и опять реву. Марина рассказывала вчера – между приступами неудержимого плача – что утром в Берлине сильно пели птицы. Юра, еще ложась, пожаловался на жжение в груди. Она решила: изжога. Утром он поднялся с кровати, сходил в туалет, сел в кресло, начал растирать левую руку. Она не спала тоже. «Жжет в груди и рука болит». Она достала валокордин, предложила разбудить хозяев. «Спи!» – приказал он сердито. Не хотел никого беспокоить. Потом вдруг поднялся, пошел по комнате, вскрикнул: «Зови их, зови!» и начал падать. Терпел боль до конца. Через 15 мин. скорая помощь. Он уже похолодел».
Добавлю к той записи: о последних часах и минутах жизни своего мужа Марина (в девичестве Кузнецова), мать их единственного с Юрой ребёнка, рассказывала присутствующим, – а среди них был и я, – на московской квартире своих родителей, вечером именно того же самого 16 июня. Неумолимый параграф международного протокола потребовал её немедленного возвращения домой, в СССР. Жесткость этого требования совпала с её внутренней опустошенностью и обезволенностью. Что было ей ещё делать в доме немецкой радушной четы (он – литературовед, знакомый Вадима Кожинова, его супруга – медсестра). Ведь в Берлине останавливались всего на ночь, утром предполагали отправиться к взморью, на отдых, такой долгожданный (Селезнев только что завершил сбор материалов для биографической книги о Лермонтове).
Ещё одна запись тех дней: «Суббота, воскресенье, утро понедельника, когда писал некролог (опубликованный в «Комсомольской правде» за подписью И.Ф.Стаднюка – Ю.Л.), вторник, когда сказал Юриной маме, что он умер, среда, когда встретили гроб в Шереметьевском аэропорту, сегодня, когда нам в морге показали несчастного Юрочку, с неловко наклонённой набок головой, потому что он не уместился в гробу, – все эти дни прошли как какие-то томящие сновидения, когда нет сил длить сон, но и нет сил стряхнуть его с себя».
В пояснение к этой записи могу добавить, что со своей мамой, Прасковьей Моисеевной, Юра познакомил меня весной того же года, в Москве. Она приехала из Краснодара по его приглашению, желая увидеть, как, наконец-то, устроился её единственный и бесконечно обожаемый Юрочка в такой беспокойной и непростой для него столице. Познакомил он нас прямо на улице, в двух шагах от здания издательства «Молодая гвардия», где солнечным, кажется, апрельским утром неспешно прогуливался с маленькой и тихонькой своей матушкой… А в тот день, когда её срочно привезли в Москву в связи с его, как обтекаемо объясняли по дороге, «нежданным недомоганием», и когда продлевать эту затянувшуюся неправду было уже для всех невмоготу, попросили меня зайти в комнату его квартиры, где она в эти минуты томилась одна… Тот, кому хоть раз пришлось исполнять подобное поручение, поймёт… Жалкая, косноязычная жестокость отсроченного признания: Простите нас всех, но Юры больше нет с нами…
Или она уже сама догадывалась? Или всё ещё подпитывалась последними крохами надежды?..
Позже, через несколько лет, когда я повидался с ней в Краснодаре, и она показывала немногие сберёгшиеся фотографии, письма от сына из Москвы, меня особенно зацепило одно из них – чрезвычайной, просто телесно-физической близостью к часу его кончине. Письмо было отправлено из Москвы 8 числа того самого рокового для него июня. Значит, всего через неделю всё и случилось.
«Мамочка, родная моя, милая добрая мамочка! Здравствуй!
Получил твое письмо и вот – отвечаю сразу же.
Сегодня получили заграничные паспорта на поездку в ГДР, купили билеты на поезд на 14-е июня, 15-го будем уже в Берлине, а потом поедем в старинный город Грайсфальд на берегу Балтийского моря. Хотим еще съездить в Дрезден и Веймар. Вернемся, видимо, в конце месяца – между 25-м и 30-м. Приедем – сразу напишу тебе.
Настюха (младшая дочь Ю.Селезнева – Ю.Л.) живет в деревне. Неля (мать Марины – Ю.Л.) туда поехала на несколько дней. В понедельник вернется, расскажет, как они там живут.
С Алькой (старшая дочь – Ю.Л.) пока не решено – с морем. Обещают, но еще не точно и не известно когда.
А в Москве немного похолодало, дожди. После сильной жары это даже приятно.
Саша (А.Федорченко – краснодарский писатель, друг Ю.Селезнева – Ю.Л.) пишет, что ты обещала зайти к ним, да так и не зашла – не приболела ли? Родненькая, как у тебя с деньгами? Приеду и сразу вышлю тебе, числа 1-го, но если трудно, пришли срочно телеграмму, я пошлю до отъезда.
Ну, вот больше и новостей нет. Живем по-старому, не болеем, работаем. Вот – собрались отдохнуть. Приеду, начну работу над книгой о жизни Лермонтова, примерно в том же роде, что и о Достоевском в серии «Жизнь замечательных людей».
Приветы твои всем передаю, и тебе поклоны от твоих московских близких и друзей.
Береги себя, родная. Отдыхай побольше, в гости ходи, в кино, не сиди дома все время.
Целуем тебя, наша милая, добрая мамочка и бабушка.
Пиши.
Может, еще до отъезда успею тебе написать. А нет, значит, как приедем.
Крепко обнимаем, всего тебе доброго.
Твои Юра, Марина, Настенька, Алиночка.
В день рождения Альки гуляли с ней по Москве, в парке, водил ее в Дом Писателей. Купил ей много цветов, подарил собрание сочинений Блока, пленки для магнитофона с песнями и еще разной мелочи. Была очень красива и довольна нашей встречей».
Могли ли эти, как всегда, ласковые приветы и пожелания, будто спелёнутые сыновней заботой, вселить в её сердце острое предчувствие? А разве навестило оно в те дни кого из нас?
Письмо, которому суждено было стать предсмертным, отрывки из ещё девяти писем из личного архива Прасковьи Моисеевны Селезневой, касающиеся работы сына над биографией Достоевского, были опубликованы в журнале «Образ» № 3 1996 г. с выражением сердечной благодарности матери нашего друга.
* * *
В разные годы я уже писал о Юрии Ивановиче Селезневе, рассказывал о том, как он раскрывался нам в дружестве. Именно всем нам, потому что нас было много. В день, когда встречали его тело на пустынных задворках аэропорта в Шереметьево, среди нас оказался и художник Николай Козлов. Одарённый живописец, пейзажист, он был ещё и мастером книжной графики, не одна книга в серии «ЖЗЛ» вышла с его иллюстрациями. Через несколько дней после того холодного предвечернего часа он показал нам распечатанную в малом количестве экземпляров небольшую гравюру. Нас человек двенадцать, мы стоим тесно, как-то по-сиротски сблизившись, будто тем самым хотим отгородиться от предстоящей встречи с оцинкованным грузом, который уже везут в нашу сторону издали, от безлюдного всхолмления, залитого каким-то зловещим, безразличным к нашему горю светом… Может быть, на том листе не все мы в равной мере узнаваемы, (художник вряд ли и выставлял для себя такую явно побочную тут задачу). Помню лишь, что среди ожидающих тогда были, кроме самого Николая Козлова, Валерий Сергеев, Виктор Калугин, Сергей Лыкошин, Николай Кузин, Владимир Зимянин, Виктор Гуминский… Но нас и там, и не только там, было ведь гораздо больше. Юрий Иванович любил и умел дружить сразу со множеством людей. В этом множестве никто не чувствовал себя обделённым, и, кажется, не томился от недостатка внимания к нему. Селезнев будто купался в радости общего дружества людей, согласных в главном.
* * *
Из экономии времени не стану пересказывать свои воспоминания о нём «Стоило увидеть его однажды…» в книге 1987 года, изданной здесь, в Краснодаре его ближайшими друзьями. Позже была статья, написанная специально для журнала «Слово»: «И поймёшь иную жизнь…», – в том числе, с рассказом о совершенно необычном для тех времен «бесцензурном» издании биографии «Достоевский». Потом для журнала «Наш современник» я готовил со своим предисловием большую подборку высказываний о Селезневе его друзей, добрых знакомых – к семидесятилетию со дня его рождения.
Но и сегодня не могу сказать, что память о нём исчерпалась во мне сполна. Просто что-то, будто исчезнувшее насовсем, вдруг вспоминается с какой-то упругой, заждавшейся своего часа отчётливостью. В 1976 году, в тот самый день и час, когда Сергей Семанов, покидавший кабинет главного редактора серии «ЖЗЛ», привёл к нам для знакомства своего преемника, Селезнев, улучив минутку, уже в коридоре, куда вышли покурить, перво-наперво сказал мне, будто прерванный разговор продолжая, что прочитал моего «Сковороду», и очень надеялся однажды познакомится с автором, а теперь, значит, будем ещё и работать вместе. Его при этих словах открытая южно-русская радостная улыбка, его неожиданная, с налету, похвала книге, такое же неожиданное признание, что и он совсем ещё недавно носил бородку, да вдруг поневоле пришлось сбрить, потому что, для комсомольских высших чинов на Маросейке, к которым его повезли по поводу представления к должности, бородачи подозрительны, и он, преодолев досаду, смирился, но всё равно теперь бороду снова запустит, – всё это вместе меня в нём так обезоружило, так избавило враз даже от тени недоверия, что уже через несколько дней, посовещавшись подробнее по рабочим редакционным делам, мы могли бы, пожалуй, признаться друг другу, что «единомыслие исповемы». Если бы не тень тургеневского Базарова, в котором оба мы ценили его грубоватый укор приятелю: «Аркадий, не говори красиво».
Такой стремительный прибыток дружеского чувства мог, однако, по моей неловкости, почти тут же и иссякнуть. В февральский день, когда он подарил мне с надписью свою первую, только что изданную книжку – «Вечное движение», я, наспех полистав её за продолжающимся разговором, вместо того, чтобы порадоваться тому, как много прекрасных писательских имён здесь впервые собрано под одной обложкой, вдруг буркнул, что Андрей Битов в этом кругу выглядит не вполне своим или даже совсем не своим. А сверх того, добавил, что и заглавие «Вечное движение»… как-то не очень… То есть отдаёт каким-то топтанием на месте, нет в этом перпетум мобиле стремления вырваться из привычного круга.
Может, он и хотел скрыть степень своего расстройства услышанным, но не смог. Глаза будто заволоклись туманом, и в неловком, негромком «да?» – просквозила обида. Но через миг уже заговорили о другом, будто ничего и не промелькнуло между нами. Хотя я ещё и ещё про себя вспоминал ту минуту, огорчаясь своей бестактностью. Ведь, вполне возможно, ему кто-то намеренно посоветовал дать в названии побольше молодежного задора: движемся, мол, ребята, движемся… Пока не понял однажды: ну, и пусть! Значит, так и нужно было – сказать это напрямую. И впредь может понадобиться такая взаимная нещадящая, нелестная прямота нам обоим.
И она понадобилась, и не раз. И когда он, внимательнейшее прочитав машинопись моего «Дмитрия Донского», сказал напоследок, что ожидал всё-таки большего, потому что я, как ему показалось, не вполне и не во всём управился. Или когда я, принимаясь за его рукопись о Достоевском, сказал в шутку, при свидетелях, что буду «резать по живому». Но о том, что именно позже пришлось по машинописи сокращать или уточнять, знали только мы с ним двое, без ёрничающих и потирающих ручки соглядатаев.
Не удержусь всё же и процитирую из своей статьи «И поймешь иную жизнь…»:
«И вот непонадобившуюся страницу он, перечеркнув крест-накрест машинописные строчки, в день сдачи рукописи с усмешкой протянул мне. Я тут же прочитал приписанное от руки: «Ну, Юра! Я тебя, прости, Бога ради, довел до отчаяния, но и ты зато укатал меня. Хоть бы уж твой-то труд не пропал даром. Спасибо тебе, родной.
Ю.
Там уж, где я заартачился-закапризничал и ослушался – оставь уж так: пусть, если она все-таки будет, эта книжка, то будет хоть немножко и моей…»
Кажется, я ничего не ответил ему в ту минуту, настолько были переполнены для меня смыслом эти несколько строк, где он, едва ли не впервые за годы нашей дружбы, назвал меня родным. Степень же моего «отчаяния» и участия в его труде была, конечно, страшно преувеличена, как и мера его капризности. Но это было так в духе его великодушного характера…
Наконец, в этих строках уместилась и наша общая на тот час тревога: «если она все-таки будет».
Это умение доходить в дружбе до пределов взаимной выдержки, самообладания, откровенности в поисках искомого, но не всегда сразу достижимого единомыслия я видел не раз и в работе Селезнева с другими авторами. Ну, с тем же Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, когда после нескольких часов сидения взаперти над рукописью «Тютчева» они выходили из Юриного молодогвардейского кабинета обкуренные, погружённые в себя, как бы даже слегка отчуждённые, с печатью измождения на лицах.
* * *
О дружбе мужской трудно сказать что-то новое, необычное, что не было уже пережито, осмыслено и высказано другими, может быть, познавшими в дружестве гораздо большие глубины, чем успели мы, любившие Юрия Селезнева, жаждавшие с ним дружества или, сказать по Гоголю, товарищества.
Но всегда, когда мы решаемся думать и говорить о дружбе остаётся для всех недостижимый её образец, запечатлённый однажды евангелистом Иоанном Богословом, гл. 15, 12:
«Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, якоже возлюбих вы; болши сея любве никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя».
2016