Дорогой мой, милый и бесценный Юрий Алексеевич! Что же Вы со мною делаете! Когда вместе с детьми или украдкой от них я разглядываю Ваши книжки, как же не хочется мне быть взрослым. Это не боязнь старения, не тайный ужас смерти. Просто-напросто я наотрез, категорически не желаю быть взрослым. Надоел мне этот вечный, неумолимый, самодовольный закон жизни, по которому человек вытягивается в высоту и начинает свысока смотреть как на себя, так и на чад своих. Я и до Вас знал, что взрослая жизнь – не сказка, но Вы мне открыли, что только через сказку, через чудесное – путь к настоящей жизни. До Вас сказка жила в слове, хотя и было множество подходов для того, чтобы создать ее зрительный образ. Шли к этому и безымянные украшатели крестьянского быта, и, позднее, художники со знаменитыми именами. Но только Вы сотворили классический навсегда образ. Каждый Ваш зверь, каждый цветок, любая живность, вплоть до какой-нибудь хрюшки,— это идеальные существа, «святая тварь». Может быть, сказка и есть мечта народа жить среди таких существ и с ними общаться? Разглядываю завистливо Ваши иллюстрации, да так и подмывает меня войти в Ваши картинки — в терем-теремок или в лесное жилье сороки, которая варит кашу для своих гостей. Войти, устроиться там поудобнее, найти приют.
Но Ваш уют — вовсе не комфорт, он отличается от комфорта как доброе от полезного, как детский рисунок от проектного чертежа. Комфорта можно достичь правдой или неправдой, а об уюте только вздохнешь: эх, хорошо бы так всегда… Спит, к примеру, кот в своих пуховиках, а вокруг кровати мыши кружатся в хороводе, пищат величальную песню другу-коту. И этот Ваш сюжет не просто смеха ради. Тут еще и грусть, подспудное томление: ну, сколько еще, право, как не надоест котам уничтожать мышей, лисам — кур, человеку – человека! Не сквозь ли эту грусть прорастает мечта народная, идеальная: давайте, мол, хоть денек поживем со всякой тварью по сказке, по ее правде.
* * *
Получилось так, что этих строк, обращенных к художнику Васнецову, отправить ему я не успел. Писал в газету статьи об его книжках, совсем немногое из накопившегося сказал при встрече, единственной, краткой. А вот с письмами, где бы и изложить самое личное, самое важное, запоздал ! И о том, что его нет больше среди нас, узнал с опозданием. Смерть эта почти не коснулась сознания, прошла мимо невнятной тенью, будто чей-то домысел, неумный розыгрыш. И потому я никогда уже, наверное, не смогу понять, взять окончательно в толк: как это так, чтобы Юрия Алексеевича не было больше на свете?! Вот и с письмами своими неотосланными ношусь до сих пор, приговариваю их про себя,— все потому же. И легко мне в них беседовать с художником, для меня — живым. И не мучает совесть, что не отослал их вовремя: ах, мол, теперь-то все мы горазды хвалить да восхищаться, а надо бы — при жизни! Нет, думаю, это неправда. И не зря заведено у нас издавна так, что стыдишься расхваливать кого-либо в глаза и лучшие о нем слова оставляешь на помин его души. Оттого и нет у меня смятенного чувства, что я с этими письмами навсегда запоздал.
* * *
У Вас, дорогой Юрий Алексеевич, такого любопытствующего брата, видимо, но всякую неделю бывает немало, потому не странно, если и забыли уже. А я, так вспоминаю часто. Ленинградская студия научно-популярных фильмов готовила ленту, Вам посвященную — «Книжка с картинками». Все уже было отснято, озвучено, пригнано на монтажном столе. Оставались детали. Например, заключительные титры, которые режиссер Валентина Гуркалснко хотела заполучить в Вашем исполнении. За ними мы и пришли тогда.
Вы были как из бани — румяный, жаркий, с красивыми, серо-голубыми лучащимися глазами, полный, но, как мне показалось, не от хвори сердечной, а от избытка здоровья. Я не люблю пословицу «в здоровом теле — здоровый дух». Есть в ней какое-то самодовольство и ограниченность: только так и не иначе. О Вас же я тогда подумал: какая, должно быть, славная душа облюбовала себе это просторное, доброе тело! В Вас было что-то обломовское. Но не от того тоскующего ленивца, что в школьных сочинениях, а от другого, за ним сокрытого прекрасного человека, о котором автор романа сказал: «Ни одной фальшивой ноты не издало его сердце, не пристало к нему грязи. Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла; пусть весь мир отравится ядом и пойдет навыворот…» И как будто оттого, что это именно так, а не иначе, Вы радовались самозабвенно, шутили, пели смешные песенки, рассказывали веселые безобидные истории о друзьях-художниках, а когда показывали свои картины, то просили неустанно:
– Ну, критикуйте, критикуйте…
Но что нам, спрашивается, было тут «критиковать»?
Неужели, думал я о Вас, этот художник прожил почти целую жизнь в городе такой трудной, суровой судьбы, знал блокаду, голод? И как-то не верилось, что Вы принадлежите этому вот месту и времени, а не Вятке своей, а не множеству столетий народного сказочного творчества. «Был я очень впечатлительный мальчишка, помню, как уютно в Вятке было»… Это – из Ваших устных воспоминаний. Вы недоверчиво относились к писанию мемуаров, и потому жена Ваша, Галина Михайловна, утаиваясь от Вас, заносила в тетрадку Ваши слова о детстве, сохраняя дыхание рассказа, интонацию, каждую зримую деталь. «…Красиво в Вятке зимой – город на трех горках стоит. Дома снежными шапками покрыты, из труб дымок вьется. Люди ходят в расписных валенках, в шубах, подпоясанных яркими шерстяными поясами… Снег возили на лошадях далеко на реку. Корзины громадные, плетеные. Нанимают мужиков, а мы, ребята, едем обратно, в пустой корзине, только головы торчат».
Перечитываю теперь эти страницы, и как завидно — слюнки текут! Так и вижу Вас, круглолицего мальчишку, румяного шалуна-поповича, на каждой щеке – по снегирю. «Катаемся с гор на санях, на лубках липовых, на лыжах. Санки с кольцами – со звоном! Катки на дворах делали, я фонари сочинял из красной и зеленой бумаги, внутри свеча в жестяном подсвечнике – звезда блестит – красиво! Бегаешь в шубе овчинной, весь вываляешься».
Да ведь если вспомнишь, и у меня в детстве тоже было немало такого. Но в том-то и разница, что у меня, у сотен и тысяч других это было, а у Вас это и сейчас есть, вы это всеобщее детское достояние сберегли на всю свою жизнь – и для всех нас, и для наших детей.
«Шарманщики по Вятке ходили, с попугаем, с мышками, с обезьянкой, со свинками, во дворы заходили. Под осень – Семеновская ярмарка, лошадиная. В хвосте у лошадей мочала заплетались, и грива тоже заплеталась мочалом… Лошадку запомнил вятскую – мохнатенькая, черненькая на снегу зимой, какая-то добрая, милая такая лошадка».
Когда я впервые разглядывал в Вашей «Радуге-дуге» коня с бантом в гриве и бантом на хвосте, барашка и козленка, тоже украшенных цветными бантами, мне это показалось Вашей художнической забавой, выдумкой. Но как-то за деревенской околицей в начале мая, увидел, как гонит пастух стадо на первую весеннюю потраву, и у каждой овцы, у каждого барана на шее – тряпичный бант. Исстари так заведено, объяснил пастух, украшать домашних животных в скотий праздник – на Егорья вешнего.
Вот тут-то я и понял, что еще не знаю Вас как следует. Я ведь думал, что Вы в своих сказочных сюжетах – выдумщик и фантазер. Оказалось же, что вовсе Вы не выдумали украсить коня и барана бантами, а действовали как реалист, взяв эту красоту из действительности, из народного быта.
И многое другое Вы взяли оттуда – об этом уже и говорилось и писалось неоднократно: и о влиянии на Вашу манеру стиля дымковских игрушечников, и т. д, и т. п. Но как «взять» и для чего «взять» – не в этом ли все дело?
Кладовая народных изобразительных стилей неисчерпаема. Но и омут стилизации, ох, как глубок! И с тех пор, как иллюстрирование книжек для детей стало отдельной отраслью изобразительного искусства, сколько уже было примеров лихой «езды напрокат». И под лубок изготавливались книжки, и под палехскую манеру, и под изразец, и «под прялку», и под икону, и даже под дитя малое, неразумное… Поиграет капризный стилизатор с очередной игрушкой, и забудет ее, забросит. И уж ладно бы один, два, а то сколько их! У стилизации всегда льстивая и заигрывающая походка, по сказке говоря, лисья. Трудно не поддаться вкрадчивому обаянию стилизации, трудно оборонить себя от ее прилипчивого пошиба. Стилизатор входит в твой дома как уверенный в своей неотразимости чужестранец, без устали нахваливает хозяев и тут же острым глазком косит на всякую яркую вещь… А хозяину-то с этой вещью жить и умирать. Вы – хозяин в своем доме народного творчества. Это спокойное и достойное хозяйское поведение сделало Вас Васнецовым».
* * *
…А знаете ли, Юрий Алексеевич, какая о Вас легенда ходит? Уже не раз и не два я ее слышал. Жили-были, мол, в Вятке три брата, три художника – Васнецовы. Самый младший для детей книжки делал, за-ме-чательные…
Я как услышал впервые, сразу эту простодушную легенду принялся «разоблачать». Да, говорю, все три Васнецова из Вятки вышли. Но братьями были только Виктор и Аполлинарий. Что же до Юрия Васнецова, то он – их однофамилец, не более того. А может, и зря «разоблачал»! Ведь в легенде этой, как и в каждой почти народной легенде, есть же своя правда? И Вы ведь тем Васнецовым, действительно, стали братом, потому что Матерь у Вас одна – русская сказка.
Виктору Васнецову сказка открылась в свое время эпической, монументальной стороной. С него-то и началось в нашем изобразительном искусстве настоящее освоение фольклорного мира. Это был первый, романтический по сути, порыв в область родного, но забытого. Васнецов и своих былинных богатырей видел сквозь призму сказки. И героев, павших на поле боя – сквозь ту же призму. В романтическом подходе к преданию всегда есть преувеличение, лишние градусы пафоса, поэтому даже чисто сказочные сюжеты, например, «Иван-царевич и Серый волк», Васнецов вставлял в широкие рамки эпоса (может быть, и непосильно широкие для этих сюжетов).
В работах Аполлинария сказочное выглядит совсем иначе. В своих картинах и рисунках, посвященных старой Москве, шел он к археологической точности, к строгим реконструкциям архитектуры и быта допетровской столицы. Это был аналитический метод, сходный в чем-то с методом ученого. И, кажется, такой метод должен был отдалить художника от всякого соприкосновения с миром вымысла. Но вот что интересно: мы теперь глядим на его картины не как на точные реконструкции (в смысле археологической и этнографической точности многое тут уже представляется сомнительным). Мы смотрим на эти городские пейзажи и прежде всего видим в них образ сказочного града, своего рода сказочную историю. Ясно ли говорю? Словом, была ли Москва точно такой, какой ее показывает Аполлинарий Васнецов, мы не знаем, но нам, как и ему, в каком-то детском порыве хочется верить, что она когда-то была такой вот уютно-сказочной… В сумерках серым бархатом глядится дерево теремов, яснеет за кровлями купол ближнего храма, и в малом затерянном чьем-то оконце уже теплится свеча.
Рядом с Васнецовыми, следом за ними, сказкой увлеклись тогда многие. Один Врубель, один Билибин — целые миры! Но привкус романтической неуравновешенности — и у них. Он всей этой эпохе, жадно, с восторгом неофитов накинувшейся на старину, свойствен.
Но Вы, повторяю, в этой старине живете как у себя дома. И если уж продолжать «васнецовскую» родословную, то Вы у матери-сказки – третий, самый младший, самый любимый сын.
Тут хочется вспомнить одну из наиболее близких Вам книг – ершовского «Конька-горбунка». Вот стоят дивные волшебные кони, на них старшие братья позарились, на них толпа глазеет, на них и царь глаза таращит. А горбунок никого не подивит, что с него взять, дурашливого уродца, неказистого мужичка. Но Вы себе как раз такую сказку и выбрали – крестьянскую, мужичью, под стать горбунку. В Ваших сказочных сюжетах героическое, фантастическое начало почти отсутствует. Здесь нет ни лихих преувеличений, ни великанских ошеломляющих образов.
Для Вас сказка – не уход от реальности, не бегство в иное, иллюзорное измерение, где можно отдохнуть от быта, забыться, затеряться на время. Совсем наоборот. Сказка для Вас – одна из насущных сторон действительности, красная строка реальности, ее цветение. Она – не только идеальная сторона народного сознания, но и полновесная реальность народной жизни, она растворена в повседневности.
Ведь кто сказал, что сказка – это лишь фольклор, словесное творчество? Достаточно войти в старое крестьянское жилье, присмотреться к каждой почти веши домашнего обихода, чтобы обнаружить, что сказка присутствует и здесь – в бессловесных предметах. Вот, к примеру, печь, ее Вы так любите рисовать. Конечно, в ней можно увидеть только приспособление для обогрева жилья, для приготовления еды. Но Вы – так же как и сонм живших тут до Вас людей – видите в печи самое сказку. Вам мало сказки где-нибудь там, за тридевять земель, в прекрасном далеке. И вот каждый день она разыгрывается и полыхает у Вас дома – в жарком кирпичном логове печи, где сияют рубиновые дворцы и корчится змей-горыныч. Сказочные цветы – на печной стене, сказка – в кружевных узорах, в красных петухах полотенец, в радужных переливах половиков, в пестряди лоскутного одеяла, в металлических узорах бабушкиного сундука,– а его откроешь фигурным ключиком, и вылетят жар-птицами сарафаны, поневы, цветастые пояса, кокошники и кички, кумачовые мужские рубахи, затейливые рукавички и варежки, залихватские ситцы персидского художества, заветные приворожные шали,– сам индийский принц, изнывая от безответной любви, присылал их нашей прабабушке.
А выйдем из избы на крыльцо наше царское, с витыми колонками, глянем на конька, венчающего крышу, на балкончик светлицы, до которого один лишь Сивка-Бурка прыгнет, на оконные ставенки глянем и наличники, на ворота парадные, на санки лебяжьи, на дымники теремные, на скворечники райские… Чего нам рыскать за сказкой по белу свету?
Я не знаю, когда и как открылось Вам, что сказка – вот она, под рукой, что народ творит ее каждый день как некую идеальную реальность, не ожидая, пока прекрасное само упадет ему в руки по-щучьему веленью. А может, Вам и не нужно было открывать этого, и знание о такой сказке сразу было у Вас в крови… Как бы там ни было, но Вы это знание сделали всеобщим достоянием. Вы посмотрели на жизнь народную как на непрерывно творимую сказку, творимую вопреки и назло обыденности. И посмотрели вовремя, потому что творчество это на Ваших глазах стало отмирать, исчезать. И Вы, может быть, последний полнокровный представитель этого народного творчества – сказки. Может когда-нибудь и сложатся иные, не менее прекрасные сказки и были, как знать… Но такого, как в Вашем доме, похоже, не будет больше. Вы здесь – последний, третий. Ведь третий – вспомним старинное значение этого числа – и есть тот, которому дано подвести итоги, сполна объяснить и устроить, завершить что-то большое.
Детская литература.1975, №3