1. Марлевая занавеска

    Они пришли вечером. У одного, поменьше ростом, чёрный ствол торчал за плечом, и он важно помалкивал. Зато приятель его заговорил сразу, по-свойски улыбаясь, будто мы с ним в школе вместе учились:

    – Слышь ты, хозяин, вынеси стаканчик, а? У нас тут пузырёк, примем для бодрости малость, а то у реки сыро будет.

    «Вполне приличные ребята,–  подумал я про себя. – Может, ещё успеют до ночи поднять с воды утку». И пошёл в избу за стаканом. Но ты, конечно, сразу насторожилась, выключила свет, поглядела на них в окно, поверх марлевого накомарника. И когда выходил, шепнула мне в спину: «Только не пей с ними».

    – Давай, хозяин, не откажись,–  предложил разговорчивый, наполнив на три четверти стакан. – За знакомство.

    – Нет, ребята, спасибо. У меня и гости в доме, только отужинали… А у вас ночь впереди. Ещё назябнетесь. Пейте на здоровье.

    – Ну ладно, хозяин. Ты это… извини, что побеспокоили. Мы тихо.

    Ей-ей, вполне приличные ребята. От ходьбы одежда их пропахла полынью, пижмой, полевой свежестью. Наверное, после работы рванули в наш угол, чтобы успеть до ночи поднять из осоки утку-другую. Я вернулся в дом, не торчать же у них над душой. Гости наши ещё сидели за столом под абажуром, а ты, снова включив свет, домывала на кухоньке посуду, и в глазах твоих был вопрос: «Не ушли?»

    Минут через десять, когда мы с Игорем выбрались на волю, охотников уже след простыл, но пустой стаканчик, словно свидетельство их благодарности, вежливо светился на углу тесовой завалинки. Ей-же-ей, славные ребята, наверное, из симского совхоза, с утра навкалывались, но вспомнили, что нынче сезон открывается и, значит, надо дать ружьишку прочихаться. Их нечаянный приход, и такое же лёгкое исчезновение, и этот вот пустой чистый стакашек, вбирающий в свои светлые грани остатки уходящего дневного света, и сам этот день, западающий в речные туманы, в тёплые хвойные настилы заречного бора, последний день лета, бесконечного, прекрасного, несмотря на пережитый тобой ужас, и удивленный голос милой гостьи из избы, и тёплое плечо Игоря, сидящего рядом,–  во всём такая полнота, насыщенность, завершенность и ясность жизни, и мне хочется спросить у него: «Тебе тут здорово, правда? Ну подтверди же, ты никогда не видел раньше такой тихой и чистой реки, не слышал такого заповедного воркования на каменистом перекате, такого раздольного, круглого, мягко летящего от нашего пригорка к реке луга, уставленного былинными стогами, светлеющего кроткой отавкой, и не видел такой пышной, шарообразной и великанской ветлы, как эта, что каждым своим листком, тонким и продолговатым, впечаталась в закатный свет, и таких причудливо-подвижных туманных лав, что ползут навстречу друг другу, как два колдовских воинства… Хочешь, пойдём туда, к берегу,–  слушать вечернее гулянье рыб, раздвигать коленями туманные пряди, а хочешь, останемся тут сидеть до звёзд, слушая, как женщины негромко щебечут за тёплым, чуть подрагивающим прямоугольником марли… Теперь ты понимаешь, почему мы уехали так далеко, выбрали это безлюдье, этот изживающий свои века сельский кордон, эту вот высокомерно кинутую на произвол судьбы насмешливой цивилизацией пустыньку?»

    Сдержанный Игорь, казалось мне, всё понимает. И лишь потому молчит, чтоб не выронить ни единого из впечатлений громадного для них, путешественников, дня. Но, может, ещё и потому, чтобы краем уха слышать то, о чем ты в комнате начала сейчас слишком взволнованно рассказывать гостье. А ты начала, конечно, то самое, что я знаю почти наизусть, как будто это со мной было, а не с тобой. Зря ты так, хотя, что ж, говори, говори, только не переживай ты всё это заново слишком сильно, а то у тебя опять, наверное, красные пятна выступили на шее и на груди. Всё ведь хорошо. И тогда всё в итоге обошлось, и теперь ничего не случится. Мы все вместе, дети здоровы, у нас нынче гости. Как мы заорали, когда увидели их, запыхавшихся, под окнами!.. А вон и первая звезда уже просверливает себе отверстие в зелёном небесном стекле, и сверчки, будто по команде, грянули в сырых травах и кустах.

    Но что это ещё, спрашивается, за звуки, а? Противно скрипит откуда-то слева от нас оконная створка, позвякивает стекло. Неужели они? Вот тебе и славные ребятки! Я-то думал, вы к реке подались охотиться как положено, а у вас ног только до соседской избы хватило! Ишь, водочка-то своё берёт, не до охоты стало, потянуло на чужие лежанки.

    Пойти и усовестить? Изба-то жилая, не брошенная, соседи наши только вчера заперли её до следующего лета.

    Нет, лучше обожду. Может, угомонятся сразу, не станут бузить. Тут ведь у нас такие порядки: изба пуста – лезут в неё все, кому не лень: ребятня из соседних деревень, туристы – искатели иконок и самоваров, охотничьи компании, пастухи, пережидающие дождь. Мы в последние годы свой двор и не запираем на зиму, всё равно заберутся, не в дверь, так через окно, лучше не злить шатунов, чтоб не били напрасно стёкла, не выдирали с деревянным мясом дверные петли.

    Да и тебя мне не хочется беспокоить, а то снова до утра глаз не сомкнешь, лучше уж ты выговаривайся там, выпроваживай из памяти бредовую быль.

    А мы будем сидеть как ни в чём не бывало. Велико ли происшествие! Ну, забрались через окно, бормочут что-то изнутри, видно, укладываются на старые топчаны; заревой холод не даст им залежаться, на рассвете зашевелятся, на свежую голову пойдут шукать вдоль берега птицу.

    – Тут это в порядке вещей,- негромко растолковываю Игорю. – Летом наша власть, а с осени – охотничья, бродяжья. Ну да шут с ними, кажись, тихие мужики.

    И зеваю – врастяжку, благодушно. Очень уж хочется, чтобы день наш, последний перед отъездом, закончился, как и начался, покойно, по-доброму.

    Звезды проступают, но пока не ярко – испарений много в воздухе. Заречный лес на горе смешался с небесной теменью, и только дальняя зарница раз за разом выдергивает из кромешности макушки старых сосен. И эти сумеречные безмолвные сполохи тоже как-то умиротворяют. Матёрая августовская ночь. Может, ещё и звездопад увидим чуть погодя.

    Впрочем, не зарницы это, обманулся я. Это ночной мотоциклист едет по полю, и фара его, выныривая из ухабов, издали хлещет по лесу.

    Да он и не один, этот запоздалый ездок. Их, слышно, двое, а то и несколько. Едут друг за другом, приближаются к реке, заглушили моторы где-то напротив нас — за обрывом, на краю поля и леса. И что за прогулки моторизованные? Ничего похожего прежде тут не бывало… Мне даже неловко перед Игорем за этот мужской гомон и гогот, за визготню бабью, подражающую пилораме. Ну конечно, тут и топор зачастил, сучья затрещали, взмелькнул огонь, и почти тут же – не бензину ли плеснули? – пламя рванулось высоко, выхватило из тьмы жаркие сосновые стволы.

    И сразу рыжие эти прорехи бесстыже обнажают нищету и мизерность хваленой моей глухомани: на горе никакой не лес, а лишь узкая, в полсотню метров, хвойная полоска между полем и береговым обрывом.

    А у них там всё следует с неотвратимым однообразием, как на любом современном пикнике: примолкли было минут на пять, видимо, подкреплялись; громко вразнобой запели, но кинули песню на первом куплете, так же со второй, третьей, слов-то, как повелось, никто не знает. На помощь приходит кассетник. Впрочем, и его почти тут же заклинило. И снова – басовитый дурной ор, женские призывно-кокетливые взвизги.

    – Наверное, убирать картошку приехали,–  оправдываюсь я. – Может, из Иванова… А местные их на мотоциклах катают.

    Ну ладно бы пели да орали – это дело древнее, натуральное, зов, так сказать, здорового естества. Мы ведь и сами не монахи, в юные свои лета ещё, пожалуй, пуще этих драли глотки, хлебали костровый дым в предрассветных подмосковных березнячках, взбадривая себя дешёвым студенческим портвейном и гитарным звяком… Вот только не запарывались в лес с казённой музыкой, а у них опять взвыл магнитофон, ухнули ударные, и вот уже не бестолковая гульба за рекой, а хорошо отрепетированный ведьмачий шабашок.

    Даже вам в избе стало слышно, и ты, с лицом, неразличимым за марлей, спросила тревожно:

    – Что это?

    – А-а, так… Молодёжь за рекой веселится. Проводы лета.

    И ты как будто успокоилась, но совсем ненадолго, потому что тут как раз напомнили о своём существовании приблудные наши охотнички. Сначала соседскую избу огласило медвежье недовольное ворчание, затем, высунувшись в окно, мужики принялись в обе глотки обкладывать ночных гуляк увесистыми замечаниями и приказаниями: не распугивать птицу и детей, замолчать, заткнуться и вообще немедленно убираться отсюда к своим не очень хорошим матерям. Эхо словесной пальбы отскакивало от берега, возвращалось к нам сырым рыком. Но те, похоже, ничего не слышали.

    Тут-то и грохнул сбоку от нас выстрел.

    Ты почти сразу выскочила из дому в накинутом на плечи ватнике. И мне пришлось всё-таки доложить: что это охотники наши вечерние шумят, что не ушли они к реке, а заночевали у соседей, а теперь вот выражают недовольство гулянкой на том берегу. Объяснение своё я постарался изложить в тонах почти шуточных, надеясь, что стрелки всё же угомонятся, поберегут заряды на птицу, как утихомирится и противоположная, вроде бы озадаченная выстрелом сторона. И ты, кажется, опять немножко успокоилась, насколько это было возможно в твоём случае, потому что – это отлично я слышал – только что, до выстрела, сидя в комнате возле спящих ребят, ты говорила гостье, ежеминутно подбадривавшей тебя восклицаниями «О, Господи!», «Ой, да что ты!», «Ну, ты подумай!..» – ты говорила ей как раз о том летнем выстреле, когда наш старший, белый как полотно, добежал до крыльца и закричал тебе: «Мама, давай закроемся… в меня стреляли… они идут сюда».

     

    Они пришли вечером. Их было трое, с красными от запышливой ходьбы, от вина и от закатного света лицами. У одного из них грубо топорщился бок куртки, и ты ещё подумала мельком: «Уж не обрез ли? Да не может быть».

    Ты стояла к ним спиной, когда подходили, стирала распашонки в тазике, и они всю тебя сразу разглядели – от коричневых открытых плеч до загорелых босых ног, всё по-девичьи гибкое тело под выцветшим ситцем.

    – Эй, хозяйка, а хозяин где ж? – окликнул тебя хрипло, насмешливо самый из них наглый, с длинным острым подбородком и тошнотворным дурным духом изо рта.

    – Хозяин где? – стремительно соображала ты, пересиливая спазму в горле. – Хозяин… там. – И показала рукой на горушку за избой. – По дрова пошёл.

    На секунду страшная слабость оцепенила тебя: а вдруг по голосу, по отведённым в сторону глазам, по неестественному движению руки они догадались: соврала.

    Но ты заставила себя ещё раз всмотреться в их лица – щетинистые, неприятно опухшие лица молодых пьяниц. Лица были совершенно чужие – не нестеровские, не калягинские, откуда-то издалека их сюда занесло. Тебе показалось, что все трое уже отслужили в армии, может, нынешней весной вернулись, но никак ещё не нагуляются. И ты спросила, даже с вызовом:

    – А зачем он, хозяин… вам-то?

    – Хозяин-то? – переспросил тот, с острым подбородком, и подмигнул дружкам. – А ни-за-чем.

    Они заржали, явно довольные его ответом.

    – Нам самогон нужен.

    – Чего нет, того нет,–  холодно ответила ты.

    – Да ну? – съязвил острый подбородок. – Что ж он у тя, не-пью-щий? Не-куря-щий? Никого не-яду-щий?

    Все опять ржанули.

    – Вот он придёт и доложит вам… какой он.

    Ты отвернулась от них, давая понять, что разговор закончен, и снова принялась за стирку. С напряжением выдерживала на спине их взгляды, прислушивалась к тому, как, потоптавшись, они молча отошли вниз, за избу.

    Дальше было так: ты наскоро докончила стирку, потому что пора было кормить и укладывать на ночь младшего, который тихо гуликал, дожидаясь тебя, в комнате. Он, по обыкновению, угомонился очень быстро, ты натянула на него свежие ползунки, накинула на перильца кроватки марлю – от комаров, что просачиваются в комнату под вечер. И почти тут же услышала выстрел. И ещё через полминуты – топот босых ног нашего старшего.

    Уже потом, на другой день, от него и от другой малышни ты допросилась, что произошло там, у самой крайней в селе избенки, где живет бабка Ксения.

    Когда трое подкатили на шум детворы, носившейся вокруг скособоченного жилья, то перво-наперво озадачили бабку Ксению вопросом насчёт самогонки. «Я не держу, а где достать, не знаю», отвечала благообразная старушка. Пришлецы от нечего делать принялись наблюдать за игрой ребятни. «А вот эта тебе как раз подойдёт»,–  громко хохотнул один, показывая дружку на внучку бабки Ксении (девочка была взрослее остальных, уже под платьицем проступали кое-какие формы). Бабка Ксения всё хорошо расслышала и уразумела. Вот тут-то и произнесла она слова, которые ты ей до сих пор не можешь простить и величаешь её не иначе как «предательницей». «Я-то самогонки не держу,–  сказала она,–  а есть тут у нас одна молодая вдова, вот она варит, у неё всегда найдётся». И показала на нашу избу. «Ишь, тварь, а еще сбрехнула!» – возмутились дружки. – «Где муж?» – «По дрова пошел». – «Ну, счас…»

    «Нет у ей мужа, точно нет»,–  гнула свое бабка (накануне ты как раз и говорила ей, что до моего отпуска ещё неделю ждать осталось).

    И тут наш старший понёсся со всех ног, сообразив, что надо предупредить тебя, и они разрядили в его сторону обрез,–  уж не знаю, целясь или так, в воздух, чтобы нагнать на малого страху. (Он говорит, что пробегал в ту секунду мимо соседского заколоченного дома – громадная семья из Александрова еще не прикатила на летний отдых – и слышал, как дробь впилась в стены. (Но, думаю, могла быть и не дробь, а самодельная картечь).

    С выпрыгивающим из груди сердцем ты успела, однако, затворить изнутри дверь со двора, и потом сенную дверь замкнула тяжёлой деревянной задвижкой, и, наконец, посадила на крючок дверь комнатную. И ещё ты успела, будто кто подсказывал, отдавал тебе тихие команды, вырвать из колоды во дворе наш увесистый, под стать колуну, топор. Но уже в избяном сумеречье, затиснувшись со старшим в красный неглубокий угол между крайним фасадным и боковым окнами, ты с тоской обнаружила, что вот она, на расстоянии локтя от ваших лиц, пузырится набрякшая ветерком марлевая занавеска, прикнопленная по всем четырём сторонам к оконному косяку, и это значит, что распахнутые летние рамы затворить и зажать изнутри щеколдой ты не успела, то есть ты, получается, вообще ничего, совершенно ничего не успела. И ещё мелькнула мысль-обида: ведь ты только утром сегодня, глядя спросонья на этот несвежий, помутневший от внешней пыли накомарник, наказала себе, что надо откнопить его и выстирать; и если бы ты сделала это хотя бы к вечеру, час назад, то он бы сох теперь на улице, а оконные створки были задвинуты и закрыты на щеколду. Успеть же сейчас сделать это ты никак уже не могла, потому что мигом выдала бы, где вы с сыном стоите.

    Как ночной беспутный ветер, шурша травой, они уже подбегали. Матерясь, колотили сперва в дверь на крыльце. Потом пробовали проникнуть через двор. Один, слышно было, даже кинулся за дом, чтобы через чулан пролезть, но чуланное оконце совсем ведь мало, к тому же защищено снаружи старой кованой шипастой решетиной. Без лома её не отодрать. Но это знание утешило тебя лишь на долю секунды, потому что ты понимала: теперь, испробовав на крепость все ходы и лазы, они непременно воззрятся на марлю.

    О, как они мерзко загоготали, обнаружив, наконец, что боковое-то окно – настежь, и, значит, ты всё слышишь, и, значит, можно для начала осквернить тебя всеми запасами самой смрадной матерщины. Но ты только крепче прижимала к себе левой рукой сына, слыша, как сердце его часто колотится тебе в бок живота, а онемевшими пальцами правой намертво впивалась в верхнюю, слишком толстую для твоей ладони часть топорища, но только так, держа здесь, ты смогла бы одной рукой занести лезвие вверх для удара. И ещё была одна стремительная мысль-обида, острая, как спазма: ну почему они гогочут и матерятся так громко, будто уверены, что никто их не услышит, а если и услышит, то не сунется близко? Ну ладно старуха Лизавета, она глухая, но за ней ведь ещё дома, ещё старухи, и два мужика на селе, и в этот час особенно ведь хорошо слышно, даже Маруся-крестная могла бы дослышать с того конца села… И почему до сих пор не приехали соседи слева?.. И почему мудрая, сказочно-мудрая бабушка Ксения не усовестила этих негодяев?

    Один из них уже залез на тесовый примосток завалинки, зажёг спичку в сантиметре от марли и шумно сопел, упираясь в ткань лбом и подбородком.

    – Ну, где ты тут, с-сучка… со своим хо-зя-ином? А? Вылазь, вылазь, всё равно попалась… Блин, не видно!.. Ага… вон стол вижу… кружка на столе… В подпол, что ли, забралась, гадюка? Я тя и из подпола выкурю… Слышь ты, открывай подобру-поздорову…

    – А ты зажги тряпку-то эту, сразу и увидим, где она,–  смеялись снизу. – Сдирай её, тряпку.

    «Только попробуй,–  твердила ты про себя, окончательно смиряясь с неизбежностью того, что вот сейчас, ещё одно лишь его движение, и ты прольешь дурную горячую кровь, а значит, почти тут же прольётся твоя и твоих детей. – Только сунься, руку отрублю».

    И тут закричал спросонья младший сын.

     

    … Снаружи как-то сразу стало тихо. Как я и надеялся про себя, одного-единственного выстрела охотничкам нашим оказалось вполне достаточно, чтобы заявить из своей амбразуры, насколько возмущены они ночной музыкой и визгами. Больше они не шумели и тут же, судя по всему, повалились спать. Но выстрела этого, похоже, оказалось достаточно и для заречного шабашика. Костер заметно подвял, прекратились вопли. Они там, думаю, порядочно струхнули. А если и не струхнули, то сконфузились. Это кому не знакомо: вы прикатываете на природу, в глушь, которая наверняка простирается отсюда до самой тундры, а она, глушь, вдруг оказалась очень даже обитаемой. Какой уж тут кураж! Вскоре заурчали мотоциклы. Костерок ещё поморгал-поморгал виноватым глазом и сник…

    – Когда наш младший закричал спросонья,–  негромко рассказывал я Игорю,–  снаружи как-то сразу тихо стало. Даже смешно: эти трое вдруг на шёпот перешли. Она хорошо слышала, как они топтались на месте, как подались по тропе вниз от дома, вон туда – за дорогу и за колодец… Пойми ты теперь, что именно их осадило. Может, сообразили, что она слишком всё же молодая мать, чтобы быть вдовой, и, значит, хозяин тут какой-никакой, а имеется. А может, отрезвил их сам по себе крик грудного ребенка, царапнул за самое нутро, ведь там, в нутре, остаётся же у каждого хоть малый остаточек совести… Но она тут же сообразила: ни в коем случае нельзя медлить; они, глядишь, опомнятся, опять окружат избу. Завернула младшего в одеяло, старшего схватила за руку и кинулась мимо них,–  они стояли всего в нескольких метрах от дороги, молча за ней наблюдая. Кинулась по дороге на тот конец села, к Марусе. Так они в ту ночь и оставались у крёстной, а её муж-лесник приходил запирать нашу избу и окно и, конечно, дружков этих поблизости уже не застал. А она потом целую неделю, до самого моего приезда, боялась ночевать одна, и к нам по вечерам Маруся приходила, стелили ей на полу, на соломенном матраце.

    – А что же эти? Удалось установить, кто они?

    – Если бы удалось. Много бы я за это дал. Веришь ли, когда я приехал и она прямо на пороге, трясясь ещё от воспоминаний своего страха, со слезами рассказала о том, как старшего пугнули выстрелом, и о своём стоянии с топором в красном углу, меня и самого затрясло. И не отпускало целый почти месяц. Я был как пуля – только что из ствола. Мне кажется, пуля, только что из ствола, вся дрожит от негодования, от лютого желания в кого-нибудь впиться… Так и я. Лишь бы найти хоть одного для начала. Какой там суд! Я тут же вопьюсь в него и буду трясти, трясти, трясти, пока он, гадина, не начнет блевать слюной и желчью, пока не нажрётся у меня земли… Я спрашивал у всех в селе: кто видел их, когда приходили, когда поднимались на луг от брода? Откуда они могли прийти? Только у бабки Ксении брезговал спрашивать. Говорили: может, они из Лучков, с саговой фабрики? Может, один – калягинский? Мы с сыном пошли в Калягино, вроде бы в магазин, но каким я волком глядел на каждое окно, теперь и вспомнить-то стыдно. Потом как-то в воскресенье он прибежал с реки, запыхавшись: там купаются несколько парней, и кажется, один из них – тот. Мы спустились к реке, он издали показал мне на того. «Можно, я не пойду?» – «Нет, идём, не бойся». Я подозвал парня. Лет двадцать, щупловатый, смахивает на студентика. «Это не ты ли,–  говорю,–  шалил дней пятнадцать назад вон у той избы?» Он побледнел. «Нет, что вы… Я слышал про это, но, честное слово, меня там не было». Гляжу на сына: в глазах у него неуверенность. «А что ты ещё слышал? Может, ты знаешь кого из тех? Так помоги мне, я никому не скажу». – «Нет, честно, если б я знал их, но я не знаю. Я только на выходные приехал… Это не из нашего села, точно…»

    Я ходил на рыбалку, ходил по грибы, как обычно, но чувствовал: озноб не выходит из меня. И она не спит по ночам. «Ну что ты,–  говорю. – Я же с вами. Тебе ведь теперь не страшно. Спи спокойно». – «Да, мне вовсе теперь не страшно. А вот не могу спать, и всё». Потом мне понадобилось съездить в город на два дня. И в электричке я понял: меня так и поводит к кому-нибудь пристать, я просто ищу его глазами. Вон тот, толстый, обрюзгший, под пятьдесят. С ним ещё двое в «поддатни», и он матерится громко, эдак непринужденно, как давно тут привык при чужих детях и женщинах. Я иду к нему, и он издали видит, что именно к нему иду. «Слушай, ты! Или выбирай выражения, или убирайся отсюда, понял?» И он – или на мне написано что? – вдруг сразу соглашается: «Хорошо-хорошо, я тебя понял». И на другой день, когда возвращался, опять. После дождя набилось в вагон полно народу. Душно. И тут снова: подпитая команда, совсем рядом, и один, в синей куртке, вижу, закуривает. «Эй ты, синий,–  почти ору на весь вагон,–  а ну иди в тамбур курить! Слышишь, тебе сказано! Я повторять не буду». И он понял, что повторять не буду, и молча вышел. И соседи его смолчали, никто не возразил. Потому что тут и пьяному ясно: ага, этот опасен, он задирает. Но сколько же можно задирать вхолостую? Их слишком много – в вагонах, везде…

    А потом, когда вернулся, опять в Калягине меня повело. Был ещё адресок один, кто-то подсказал: может, там? Вижу, возле избы сено ворошат двое, постарше меня, муж и жена. Остановились, когда подходил, выжидают, в глазах то ли настороженность, то ли сочувствие. Моя забота, похоже, тут уже всем известна. «Да, мы слышали, конешно,–  говорит мужик, весь усохший, под стать своему сену. – Сын рассказывал. Это вы его в выходной на речке расспрашивали». «Ну, извините,–  говорю,–  что напустился на вас. Сами понимаете, обидно. Всегда мы тут мирно жили». «Не обидно ли,–  жена говорит. – И нам-то неловко. У нас такой пакости отродясь не водилось». И тогда, уходя от них, я дал себе слово: ну всё, хватит! А то и я уже людей пугаю, как моих испугали. А те – те больше не придут никогда. Они просто сгинули, и всё. Это было наваждение.

    – Да, многовато теперь везде наваждений,–  мягко возразил Игорь.

    – Видишь ли, когда мы тут поселились, то маленьких страхов бывало по уши. Как у всякого, наверное, городского человека, не привыкшего к такой тишине, к такому покою. В новой для тебя избе каждый непонятный звук рождал какое-то шевеление языческой подозрительности. Особенно по ночам. В шорохе травы за окном, возмущённой ветром, чудились чьи-то глухие недобрые шаги. Шлепок упавшего сучка заставлял напрячься в постели… А потом постепенно все звуки утихомирились, соотнеслись со своими вполне заурядными источниками. Ворона, к примеру, рано утром гремит по крыше, как солдат сапожищами. И так далее. Со временем мы стали просты и беспечны, и будто растворился для нас помаленьку рай земной. А что, право? Мы же не где-нибудь, а у себя дома, на родине, в самом-самом её сердечке. И мы ни перед кем не закрывали дверь: тракторист ли с утра пораньше топтался на крыльце и со стоном умолял опохмелиться, цыганская ли парочка просилась на ночлег, заезжал ли прямо с поля болтливый мелиоратор, желавший «поручкаться с корреспондентом», который, вишь ты, прописал в журнале про село, где он когда-то народился, но недолго задержался. Короче, мы впали в благодушие: нас тут все любят или, по крайней мере, привечают, как и мы всех, и так тут было всегда, от веку, и так будет ещё долго после нас. Но теперь-то уже знаем: бывали тут и убийства, притом жуткие убийства, бывали и насилия, и страх на десятки деревень в округе оттого, что из областной тюрьмы сбежала парочка уголовников и, слышно, отсиживаются в наших лесах… Да вот, за полмесяца до вас какая случилась паника: вдруг военные вертолеты затарахтели прямо над нами, мотаются туда и сюда, вкось и вкривь. Оказалось: рыщут в поисках беглого солдатика, вооружённого автоматом. Ладно бы одни вертолеты. В соседних деревнях на дорогах военные пикеты появились. На ближайших станциях, люди рассказывают, овчарки обнюхивали платформы. Уж и не знаю, нашли его, бедолагу, нет ли… А мы тут вот, с этой… марлей. Но, веришь ли, уже не можем без неё. Закупоришь окна – ночью духота в избе, за день-то так прогреется на солнце!.. Все-таки невозможно жить без доверия. Это тут – как воздух. Да, да, даже тут, где и самой жизни-то почти уже нет… Но мне часто кажется: мы бы и не приехали сюда ни за что, если бы не было в глубине чувства, что жизнь сюда все же снова подует. Такая же настоящая, как была до нас.

    – Ну, я не знаю,–  мягко, но упрямо отклонил голову Игорь.

    «Знать-то и я не знаю»,–  подумал я.

    Теперь было совсем тихо. Только шелестел внизу, под церковным холмом, перекат. Звёзды жарким роем охватили наш предел – в том самом неколебимом скрепляющем порядке, как утвердилось на этом месте ещё при первом звуке людского голоса.

     

    1991


  2. »

    Добавить комментарий

  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.

    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.