1. Иван

    Чем ещё хороша удочка: даёт возможность самым ненатужным способом познакомиться с хорошим человеком. Вроде бы пожираешь глазами свой поплавок, в голове плотва, головли да окуни, а боковым зрением замечаешь: ага, вон хороший человек подплывает ко мне посуху, сейчас его поймаю на незримую уду разговора; да и он, по глазам вижу, жаждет меня поймать на такую же снасть.

    Так сблизились мы с милиционером Иваном.

    В родовое свое избяное жилье, к старенькой маме, он – и сам уже предпенсионного возраста – приезжает в летнюю пору, недели на три, а то и на месяц. Тут, возле реки, думаю, даже матёрый пинкертон ни за что не догадается, что Иван имеет отношение к милиции. Скорее заподозрит замкнутого, сосредоточенного в себе Ивана в том, что тот от кого-нибудь или от чего-нибудь в нашей глухомани скрывается. Впрочем, что же загадочного в таком его поведении: устал человек от службы, и всё тут. Даже в глазах читается порой это тоскливое предупреждение: о чём желаешь поговорю, только не о службе.

    Вот и хочу предупредить заранее: не ждите об Иване ничего детективного – ни выстрелов, ни визга тормозных колодок, ни звона вышибаемых дубинкой стёкол. Ничего, кроме тонкого пения лесы в воздухе, комариного писка над ухом да всплеска чайки, подцепившей из воды верхоплавку. Случается, сам Иван заговорит, что-нибудь скажет, и то не во время уженья. Когда он удит, я к нему близко не подойду – зачем отвлекать человека.

    Иван обычно удит недалеко от деревни: у него всего три-четыре постоянных места. Но зато какие это места!.. У него привычка такая: ловит не стоя, не на корточках, а сидит, как на стуле, на ведре, в котором плещется пойманная рыбешка. Оттиснутые в песке круги от ведёрного дна – верная примета Иванова ловища. Да ещё в прибрежной траве увидишь две-три скомканные конфетные обёртки с его отпечатками пальцев. Уходя из дому почти на день, никакой другой еды не берёт – так, наверное, и схлопотал язву.

    Закинешь тут для пробы удочку – вода мертва, полное бесклёвье. Иван же постоянно удачлив: чем-то, видать, умеет возбудить к себе рыбье любопытство. Когда проходишь мимо, его удилище за кустами то и дело плавно взмывает вверх, клонится к воде, опять взмывает. В ином месте из-за высоких ив не разглядеть и удочки, но о присутствии Ивана догадываешься по какой-то сосредоточенной тишине, прерываемой тугим посвистом удилища или ошалелым бултыханьем рыбки, только что кинутой в ведро.

    Иногда вечером, на закате, издали залюбуюсь Иваном. Какое славное приглядел себе местечко: на песчаном островке, поросшем ивняком, напротив глубокой быстрой проточки, которую только что навестило стадо колягинских коров, облепленных слепнями. Целые пригоршни слепней барахтаются теперь в воде. Хитрый! Вот где, должно быть, вовсю шныряют жадные, хваткие голавли, вот где долгожданная пятиминутка бешеного клёва.

    В старом соломенном капелюхе, в выцветшем от солнца, потрёпанном пиджачке, сутулый, тощий, длинноносый, подобный древесному корню, вытащенному сюда по весне половодьем, Иван видится мне частью пейзажа, написанного каким-нибудь старинным художником школы Венецианова.

    И вот благодаря Ивану ощущаешь какую-то особенную наполненность этих вечерних минут, будто само время теперь сгустилось, щедро облитое закатным золотом, забродило воспоминаниями о тех умиротворённых вечерах, которыми любовались на земле люди сто и более лет назад, вдыхая, как и мы, благорастворённый воздух, пахнущий речными валунами, коровьей жвачкой, последним дневным теплом.

    Однажды после захода солнца, когда я сидел на лавочке под окнами избы и, отмахиваясь от комаров ольховой веткой, наблюдал, как гряды тумана от реки медленно выползают на луг, он подошёл, присел рядом и вдруг озадачил:

    – Вон, говорят, рыбы не стало… Враньё! Полно её в реке, рыбы-то. Сижу целый день и не нарадуюсь. То тут плеснёт, то тут пырснет, то в осоке заколотится… А ночами, а на зорьке? Прямо музыка!.. Уж так разбалуется, так распрыгается, только круги по воде и ходят, друг с дружкой схлёстываются. И щука, и голавль, и язи с налимами, сорога, окунь и конь – все наверх вылазят. Как начнут кувыркаться, колотить хвостами, мелюзгу гонять – будто пароходишко какой лопастями по воде шлёпает. Эка прорва!.. Ну нет, слава Богу, не убавляется рыбки.

    Под конец я вполне поддался его мальчишескому ликованию, такому неожиданному на этом сухом, костистом лице. А ведь поначалу едва его не прервал, настолько вызывающе звучали – в наше-то время! – хвалы речному изобилию. «А что, –  подумал я, –  если он прав, а не наше большинство, постоянно ноющее по поводу всеобщего оскудения?»

    В другой раз он наведался к нам с утра. Погода была для рыбалки самая безнадёжная: сыпала сверху мелкая, унылая морось. Мы затопили подтопок, стало тепло в избе. Молодой наш кот развалился поперёк кровати в картинной позе: как зевал, потягиваясь на спине, так и заснул, будто в диком прыжке.

    – Это что же такое? – воззрился на него Иван и покачал головой, то ли в восхищении, то ли осуждающе. – Да это у вас прямо-таки избыток… природы.

    Случайно у него вырвалось или нет, но определение показалось настолько удачным, что мы с тех пор то и дело одёргивали кота, когда он, к примеру, клал лапы на стол и начинал принюхиваться к тарелкам:

    – Эй ты, избыток природы, а ну, марш!..

    Но как раз через это определение и сам Иван лучше для меня открылся. В природе его, похоже, больше всего и радовало именно неукротимое её стремление к избытку, к вечной игре нерастраченных сил: крушим её, ломаем, совсем в угол загнали, а она – шасть! – и вывернулась. Да ещё так напоследок хвостом по воде саданула, что «победители», глядишь, с ног повалились… Тут-то и звенела в его голосе нотка злорадного мальчишеского восторга.

    Заговорил как-то о ночной охоте на жереха с самодельной плотинки-изгороди – по-местному зовут её сержа (такими сержами крестьяне в старину перегораживали реку в лесных малохоженых местах).

    – С сенокоса вечером придёшь – я тогда ещё в подросточках числился, –  руки-ноги отваливаются, хоть бычьей жилой к туловищу пришивай, а сна всё равно ни в одном глазу. Только молока с хлебом похлебал, фырть из-за стола и топаешь в тумане лугами. Пятками так бьёшь – земля под тобой ухает. Чуть не визжишь от нетерпения… Ты видал ли сержу-то?.. Во-во, на эту самую лежанку плетёную проберёшься от берега, растянешься на ней в сырых-то портках – и замрёшь! Комара тьма-тьмущая, в шею так и шпарят, а ты не шелохнешься. Вот-вот должны подойти. Тсс! Подошли. Жабры топырят, плавниками шевелят, до чего здоровы! Прямо чурки какие-то чугунные, а не рыбины. Подались вперёд, под лежанку, ну, думаешь, сидят в мотне, пора загородку наверх дёргать. Не успел подумать, а они ка-ак развернутся, ка-ак деранут! Только сердце ухает, даже в глотке болью отдаёт… А-а, скажешь, не беда. Пускай ещё денёк пожируют. Пойду теперь на гулянку в чужое село – девок выглядывать. Прибежал – пусто. Говорят, к соседям с гармошкой подались, ещё за пять вёрст. Дую туда ж и я, штаны до колен в росе, а на душе весело: что мне тёмен лес, когда такие девки уродились крепкие.

    А то вспомнил о службе в Средней Азии.

    – У-у-у, сколько же у них там змей водилось. Прорвища. Да какие красивые, гибкие, а каких фигур на них понаписано, каких колеров!.. Прямо ярмарка. Вот это, думаешь, постаралась природа!..

    Иван плавно поводит сухой жилистой шеей, и мне вдруг чудится: он и сам похож в эту минуту на бывалого мудрого змия.

    – А то был в зоопарке у вас, на Красной Пресне, больше не пойду. Сунулся в змеиный зал, а та-ам вонища, темень, и змеи все какие-то… не змеи – гадёныши обделанные, все серые. Ни тебе поползать, ни попрыгать, переваливаются с боку на бок, как кишки. Тьфу!.. А в Туркмении глядишь на них – это же украшение жизни, радость!..

    Здесь наши радости были, конечно, потише. Особенно мы с Иваном притихли и даже приуныли, когда на высокий край берега над излукой реки прикатили однажды три разноцветных «Жигуля», и из салонов вывалилась вместе с возбуждённой распаренной публикой какая-то блатная забубённая хриплота. Нет, это был не Высоцкий. Это были какие-то из следующего поколения, ушедшие много впёред по пути раскрепощения голосовых связок и осквернения всего, что объединяет людей узами порядочности. Под смурной гитарный перебряк новейшая музыкальная обслуга отечественных пошляков отчебучивала такое, что и хозяева автомобильного кассетника не стали мудрствовать лукаво: раз в «искусстве» можно, значит, и у нас тут в натуре нужно держать марку. Вали, рёбя, во весь нутряк!..

    Трещал костер на солнцепёке, звякали полные стаканы, летели в овражную крапиву объедки-банки; пришло время пулять на меткость пустые бутылки в ствол старой берёзы. Очень быстро подоспела перебранка. Кто-то хлопал дверцами, порывался покинуть компанию, газовал на месте, кто-то удерживал беглецов за бампер, кто-то под колёса падал геройски: «Митька, гад, через мой труп!» А хриплота всё переползала с куплета на куплет, никак не хотела сполна вывалиться. Уже и чья-то рубашка затрещала, женщины принялись разнимать.

    Нам бы сразу уйти, как они объявились. Но обидно было: а почему мы должны уходить, да ещё под этот издевательский припевчик «Не поймал я ничего», всякий раз сопровождаемый наверху приступом общего гогота, как будто над нами потешаются?

    Мы понадеялись, что переждём их. Но после мужских ссор и женских усмиряющих визгов там у них наметилось, должно быть, замирение, судя по звуку новой «сдвижки» стаканов. Потом кого-то волокли к реке освежаться. Под вечер стало ясно: тут у них и ночёвка состоится.

    На другой день понурые, разрозненными кучками ходили они по деревне, в одном и другом месте показывали на заросшие крапивой и лебедой места бывших изб, спрашивали, нет ли у кого молока и картошки и где теперь ближайший магазин. Я-то по вчерашним голосам полагал, что народ прибыл молодой, малоопытный в битвах с зелёным змием, а это, оказывается, были в большинстве люди степенные, не моложе сорока, что мужчины, что женщины. Похоже, они недоумевали: в то ли место прибыли или ошиблись? Но к обеду, видимо, разжились припасами, недоумений как не бывало, сражение возобновилось.

    Лишь на третий день кавалькада «Жигулей», важно переваливаясь с ухаба на ухаб, подалась от нас в лучшие края.

    Вскоре взмелькнуло под моими окнами белое, необыкновенно гнуткое и длинное Иваново берёзовое удилище.

    – Под обрыв? – спросил я.

    – Ну, уж нет, –  ответил Иван. – Они там всё сетями исшарили, разогнали рыбу. Пойду подале.

    И пошёл было, да остановился тут же, резко шагнул в тень от дома. Вижу, губы у него побелели и переносица тоже.

    – Ух-х, не люблю… Ненавижу этих… межедомков. Особенно баб. Винища насосалась, вся рожа опухла, будто свеклой её намазали, а сидит в машине барыней: гляньте, мол, на меня, это я, Манька, тутошняя, я теперь в городе квартиру имею, с раздельным туалетом, на лоджии бельё вешаю, мой мужик меня на «Жигулях» возит, куда захочу, мы теперь культурные, из хрусталя пьём, икрой заедаем… И к городу толком не прибились, и в своем селе – как свиньи. Ты зайди к ней в городе – как в хлеву живут, все подъезды загажены, в окурках, в очистках… телефонные будки с выбитыми стёклами, трубки с мясом оборваны. Самые из них хапуги, самая продувная и хитрая пьянь. Своровать? Пожалуйста! Дело чести, доблести и геройства. Раз начальству можно – и мы не отстанем. Зато теперь каждый день сосиски едим, а вы тут на одном щавелю сидите… А попади такая на должность, к примеру, в профсоюз. Всё, гаси свет! Она такой каши наварит – десять прокуроров не вычерпают.

    – Вот тебе, Иван, и избыток природы, –  почему-то пришло на ум.

    – А? – не понял он. – Не избыток, а перекати-песок. У-у-у, межедомки.

    Надвинул капелюх на переносицу и сердито зашагал по тропе. Представляю, как он будет негодовать, проходя мимо свежего кострища, вокруг которого, наверное, чего только теперь не валяется.

    А вечером, вижу, снова радостен Иван:

    – Ну, наслушался нынче рыбы, от души… А клевала одна мелочь. – И протягивает ведро. – Вот, разве коту своему скормите.

    – Ничего себе мелочь! Тут коту на неделю. Неси домой, уху сваришь.

    Но он наотрез отказался:

    – Уж я ухой нынче сыт. Вот, уеду завтра. Опять начну по вагонам ходить, шпану учить вежливости… Эх, скорей бы уж на пенсию. А то помотало меня в этих вагонах, по всей стране помотало.

    Но ничего детективного он мне и теперь не поведал. Да я и не выведывал.

    Только спросил вдруг:

    – Помнишь, было после войны землетрясение в Ашхабаде?.. Страшное дело. Нашего брата тогда в срочном порядке в Туркмению бросили – целую рать. Чем только не занимались: и мародёров ловили, и мёртвых из-под обломков вытаскивали, возили хоронить. Счёт не на десятки был, не на сотни… Один раз, помню, едем, командир велит тормозить: ещё один, прямо у дороги, на виду лежит. Подобрали и этого. Смотрим, вроде зашевелился. Ха, да он же пьяный! Ну, говорим, повезло тебе, дураку, а то бы и тебя сейчас со всеми уложили. А он встал и, как сейчас помню, заявляет: «Всё пр-равильно! Это Господь нас всех сквозь своё сито просеивает: кого – на тот свет, а кого и милует…» Так у меня до сих пор это Господне сито из ума не выходит.

    К чему он про то землетрясение рассказал, я не мог сообразить. Да и все ли должно быть «к чему». Вспомнилось – и рассказал. Мы попрощались. Глядишь, на следующее лето опять увидимся.

    Но уже на другой день стало мне как-то не хватать Ивана. Я перебирал в памяти его привычки, его отдельные словечки. К примеру, опять заставил меня задуматься его обычай: когда заходил к нам в избу, усаживался прямо на дверном порожке. Должно быть, это было ещё от отца, от дедов с прадедами. Наверное, искал я разгадку, тут какой-то старинный крестьянский способ подчеркнуть разницу между тем, когда тебя заранее приглашают в гости или когда ты приходишь сам, по своей воле.

    Однажды, возвращаясь с лова, он возбуждённо доложил:

    – А река-то бырче стала.

    Как будто радовался, что она завтра нас всех отсюда снесёт. Нерль действительно после грозовых ливней вздулась, помутнела. Войдёшь в неё – и на ногах устоять трудно, как в горную речку ступил. Иваново «бырче» звучало куда сильнее, чем «быстрей», мы и это его словцо взяли в обиход. Кричишь, бывало, ребятам:

    – А ну бырче домой! Бырче спать!

    И они с хохотом проваливаются в спальники.

    Словом, скучал я по Ивану. И в то лето, и в другие годы, потому что сколько уж времени минуло, а мы никак не повидаемся. Интересно, какой он теперь? Так же упорно верит в то, что природа всё еще сильнее нас, в то, что её, природы, всё еще много, а нас, со всеми нашими замашками, всё еще мало? Или разуверился? Мне жаль, если произошло второе. Природе так не хватает сегодня именно Ивана. Не хватает таких людей, как он, верящих всей своей упирающейся сутью, а не умом, только в то, что она неизбывна.

    1987


  2. »

    Добавить комментарий

  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.

    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.