Если повернуть за угол нашей фёдоровской хаты, перебрести дорогу к колодцу и от него взять влево, то через несколько шагов увидишь вишни. Их деревца свисают прямо над пешеходной тропой, и в прорехах между листвой и наливающимися ягодами проглядывает своими светлыми стенами и соломенным верхом ещё одна хата. Это дом младшего дедушкиного брата Виктора и его жены тёти Дуси. У них, как и у нас, много хлопот по хозяйству, и мы не каждый день, даже не каждую неделю видимся с ними. Но мне нравится ходить к ним в гости с бабушкой Дашей. Больше всего я запомнил, как мы навестили их на Троицу. Стоило лишь нам появиться на дворище родственников, как из своей белой как лёд конурки-халабудки, удивительно похожей на игрушечную хатку, звонко рыча, вылетел рыжий пёсик.
– Шарик, Шарик, та цэ ж на-ши! – усовестила его с порога тётя Дуся, да и он сам тут же понял свою оплошность и важно забрался в прохладу необыкновенного жилища. Мне показалось, что он возвратился в халабудку слишком даже проворно, будто боялся, как бы я не опередил его и не проник в конурку первым.
– Ду-уся, – нараспев восхитилась бабушка Даша. – А колы ж цэ вы зробылы Шарику таку гарну халабудку?
– Та за недилю до Троици и зробыла. Нехай, думаю, и для Шарика будэ малэньке свято. Зробыла замис на соломи, встромыла гиляки дужкамы в землю, обмастыла ти дужки замисом, а як вин захряс, обгладыла зверху и знутра глынкой з навозом, щоб не потрискалось на сонци. А слидом же й розвела известь с синькой, щоб глядилось як хатынка.
Тётя Дуся, рассказывая всё это так подробно и нараспев, вряд ли догадывалась, как я им завидую: возле большой хаты у них теперь притулилось такое небывалое сооружение, какого и у нас, и во всём, пожалуй, селе больше ни у кого нет.
Шарик, казалось, тоже внимательно слушал её рассказ и поглядывал на меня одним рыжим глазом, будто хотел сказать: вот видишь, хлопчик, как мне тут хорошо, всё чистенькое, свеженькое, стенки и круглый потолочек побелены внутри, и снаружи, и даже понизу, как на большой хате, выведен кистью ровный ободок из чёрной сажи, чтоб всякому зеваке было ясно: тут всё, как у людей. И соломка постелена, видишь, совсем свежая, пахучая, только из скирды, а не из-под какой-нибудь коняги. И ты даже не мечтай, что я тебя сюда пущу полежать хоть на минутку, мне тут и самому в самый раз. Лежал и я когда-то в старой дощатой конурке, такой щелястой, что ветром продувало до самой кожи, а теперь! Смотри, надо мной потолок как белое яичко. Думаешь, и куры мне не завидуют? Ещё как!
Между тем, тётя Дуся уже ныряла по своему огороду: надёргала в подол горку круглой с краснобелыми бочками редиски, общипала твёрдыми чёрными ногтями зелёные стручки горошка:
– Всэ такэ рясне, солодкэ. Йиштэ на здоровьячко.
– Ду-уся, – пыталась её остановить бабушка Даша. – Та нащо цэ? Хиба ж у нас у самих ничого нэма?
Но и она тоже пришла к родичам, как я видел, не с пустыми руками, а что-то принесла в тугом сером узелке.
Потом мы спустились в хату. Спустились, говорю, потому что пол располагался немного ниже порога, и нам пришлось нащупать босыми подошвами одну или две ступеньки. Здесь всё было примерно, как в нашей и как в других хатах, где мне приходилось гостить. Большая белая печь-груба в углу, дощатый стол под иконами, отворённая дверь в соседнюю комнату, где большая хозяйская кровать на фоне чёрного грубошёрстного, с большими красными розанами молдавского ковра, стоит как изваяние, и оттуда с молчаливым любопытством выглядывает, будто дожидаясь, чтобы и на неё обратили внимание, чуть не дюжина подушек: снизу самые большие, а потом поменьше, ещё и ещё поменьше, а наверху самая маленькая, в мельчайший красно-чёрный крестик, как новорожденное дитя.
Но не эти подушки, не груба, не чистый стол, не свежевымазаный глиняный пол поразили меня, а то поразило, что лежало на полу. Это была здоровенная охапка дубовых листьев, будто занесённая сюда из леса через распахнутую дверь сильным движением ветра. В избе благоухало, как в дубраве. Благородный древесный дух был особенно свеж и крепок оттого, что листы уже слегка свернулись, хотя ещё не потеряли свой зелёный цвет. Когда мы ступали по ним, они ещё не трескались и не рассыпались, а лишь слегка похрустывали, наполняя комнату особым, ни на что больше не похожим, будто церковным, благовонием.
– Ты дывысь! – с одобрением покачала головой бабушка Даша. – Треба и Захарию наказаты, чтоб в другий раз прынис з лису мишок дубового лыста. А то вин всэ траву косыть на Тройцу.
– Та й трава добре, – вступилась за моего дедушку тётя Дуся. – Така вона духмяна. Вы ж знаетэ, для церкви тэж трава на Тройцу косыться…
Так они ещё говорили о том о сём, а я, с пригоршней сладких гороховых стручков улизнул на улицу, чтобы посмотреть, не покинул ли Шарик свою хатку. Но он, будто догадываясь о моём намерении, посапывал себе на соломенной подстилке, и мне виден был в полукруглом отверстии лаза лишь один его безмятежно шевелящийся бок.
… Наверное, думаю я теперь, та необыкновенная песья халабудка была сооружена тётей Дусей в самое первое послевоенное лето, чтобы обозначить этим маленьким памятником начало новой мирной жизни. Но, возможно, она появилась и перед самой войной. Я и тогда мог её запомнить, как что-то невиданное в нашем сельском быту.
Лет через сорок с лишним после войны я ещё раз побывал в Фёдоровке, заглянул на полчаса к старенькой уже, пережившей своего мужа, моих дедушку с бабушкой, тётю Дусю. Завёз ей от своей матери гостинчик, головной платок. И ничего кроме слёз и старческих сетований почти и не запомнил из недолгого разговора.
Вся хата её была в глубоких трещинах, давно, знать, рук и средств не доставало ни для замазки, ни для побелки. Это ещё удивительно, что кое-как стояла на своём месте и собачья маленькая хатка. Но и она была, подстать людскому жилью, в трещинах, в отшелушившихся пёстрых следах побелки.
И давно уже, похоже, она пустовала.
30.03. – 20.04