* * *
Ночь входит, призрачно светла,
светла, как проба на иконе.
Сквозная, на стеклянном фоне
стоит не шевелясь ветла.
Рассеянный шлепок лягуший
всем слышен. Травы и листы,
похоже, навостряют уши.
И белые в лугах цветы
как малые внимательные души.
1969
ВИХРЬ
Немногословны зори,
прищуренно-узки,
как будто кто в дозоре
глядит из-под руки.
С полей и из-под ветел,
свеж и озороват,
всполошный серый ветер
уносится назад.
Присвистнув, ахнув, охнув,
холодный, как зола…
Темны, пустынны окна
и сонны петела.
Поспешно перепрыгнув
через колючий куст,
как порох, сух и прыток,
как пух, насмешлив, пуст.
Недвижен свет извечный,
а это — только прах —
недужный, быстротечный,
вихрь временный, увечный,
угасший впопыхах.
1969
* * *
Так
паром пышная река,
чуть расшевеливая травы,
прикатит к нам издалека,
из тьмы на солнце, для забавы,
для детских криков у песка.
Ступни поганые ничьи
ко дну её не прикасались.
И крови тяжкие ручьи
в неё ни разу не вливались.
Стыдливая, одна из ста,
она по-прежнему чиста,
как в день рожденья,
когда от малого куста
дано ей русло и движенье.
1969
* * *
Медленно погасли облака.
На холме, который спит века,
в сумерках, смеясь и спотыкаясь,
дети ловят майского жука.
Этот сумрак, этот смех взахлёб
и полёт жука, слепой и грузный,
этот взмах, толчок в груди, прихлоп,
этот щёкотный в ладони узник…
Эти травы тёмные, река.
Этот детский скок через века.
1970
* * *
Лопочет весело ботва,
что огородная братва
растёт легко и тесно.
А в поле сладко дышит рожь
голубоглазая, и дрожь
ресниц её небесна.
Рожь человечески тепла,
как будто только что была
вот тут душа живая
и так молилась горячо,
что всё волнуется ещё
от края и до края.
1970
* * *
В ночь безлунную
едва
из жилища выйду,–
ничего кругом не видно,
тонут в тёмном дерева.
Только внятен шум седой –
звук речного переката.
Это сослепу куда-то
сползает
время
по кривой.
Глухо над кромешным миром.
Чиркнуло – и след погас.
Ночь глядит как будто мимо,
но сквозь нас –
и в нас.
1974
* * *
Нигде от неба не укрыться,–
об этом знает мать сыра
земля, и окает криница,
и шепчет ласточки нора.
Зовёт оно иль пригнетает?
Вселяет веру или страх?
Про то – теперь или в веках –
никто не ведал и не знает.
Но всё-таки зимой и летом
оно исполнено примет,
что этот переменный свет
однажды станет полным светом.
1970
* * *
Гляди, за окнами синё.
В снегах лежит село.
Молчит оно себе само
про что-то про своё.
Гляди: зажегся огонёк,
и чей-то крик: «Сынок!
А ну, домой скорей, сынок,
озяб, поди, продрог».
Потом погаснет, и такой
войдёт в избу покой,
что станет слышно:
Бог с тобой
и, кажется, со мной.
1972
* * *
И вот остались мы одни,
куда ни глянь – одни.
Куда ты только ни взгляни,
одни, совсем одни.
Идут неторопливо дни,
несчитаны, просты,
ведь отрывные не годны
календари, коль мы одни
до сто второй версты.
Но мы одни – до сто второй,
а дальше – колеи.
Там воздух пуст, и горек зной,
и в трещине видны земной
все-все её слои.
И в белом кто-то и крылат
идет по краю наугад,
а под ступенью прах и чад
подземных мыловарен.
И горек плач его, но взгляд
сквозь слезы лучезарен.
1969
* * *
Этот угол глух, но кругл.
Скачет даль – как зверь легка.
Кто-то здесь тебя аукал
весело через века.
Что ему внушило вдруг
эту удаль, эту веру,
что услышан будет звук?
Просто следовал примеру –
зову далей и округ.
В белой холщевой рубахе,
не смущаясь далека,
звал он – и свободней птахи
шёл
глагол
под облака.
1970
ЖУРАВЛЬ
Испить бы в зной
колодезной
воды,
да заросли следы
туда, где сруб внимательно глядел
в лицо моё
и где журавль пел.
Тяжёлое и праздное житьё,
глухонемая старая вода,
уж к телу тёмному её
не полетит, смеясь, ведро,
и никогда
не прозвучит таинственное слово.
Лишь птица бестолково
скрипит все ночи напролёт —
отпугивает и зовёт.
1972
* * *
Тишина подступила –
и с ней темнота заодно.
И ночная великая сила
заглянула в живое окно.
Как тут деточки дышат?
И вполголоса мы говорим,
зная горлом своим,
что она-то и так нас услышит.
Мы на грани живём,
на неё лишь одну уповая,
милосердную, что за окном
распростёрлась без края.
1969
* * *
Наша вера – детская, простая:
будем жить и жить, не умирая.
И отец, и мама не умрут.
Ночью вскрикнешь – сразу подойдут.
Подойдут и станут к изголовью
с верою, надеждой и любовью.
1972
* * *
Дерзай, да будешь Божий.
Отсрочек больше нет.
Впитай умом и кожей
Его незримый свет.
Ты видишь – не напрасно
теперь и впредь,
легко и ежечасно
твоя душа согласна,
что телу – умереть.
Бесправным быть и меньшим
так сладко перед Тем,
Кто прост и неизменчив
и любит насовсем.
1967
СЕРЫЙ ДЕНЬ
Изба после дождя
стоит темно и тихо
подобием груздя.
Застенчивый на вид,
но памятный за это,
день серый норовит
пройти малозаметно.
Хотя б случилось что!
Так нет ведь. Серый-серый.
Но меряешь зато
его особой мерой.
Так хорошо дышать,
и так покойно взгляду.
Себя перегонять,
бежать, спешить не надо.
И, благодарен, нем,
вдруг видишь, что Господня
рука сняла совсем
между тобой и всем
преграду на сегодня.
1971
* * *
В чулане – связки зверобоя,
присохшей мяты, твёрдых пижм,
а за оконцем –
голубое,
которым держимся и дышим.
Тяжёлую раскроешь книгу –
от капель восковых темна.
И там
разломлена коврига –
на тыщу едоков одна.
Все сроки, кажется, изжиты.
Но даже мы жуём его.
И дети наши будут сыты
от хлеба дивного того.
1971
* * *
Ночное небо, призрачно горя,
покажет нам и лугу,
как исцеляет новая заря
усталую подругу.
Мы — север всё же. Ели, валуны,
шатающиеся туманы…
Мы воздухом ночным сильны
и заревым холодным светом пьяны.
Когда тропою белою идём,
друг друга мы почти не узнаём,
хотя полшага между нами.
И нам не тяжело молчать вдвоём
о том, чего не высказать словами.
Да, нежность в нашей жизни – только миг,
когда заря к востоку добредает,
но мига этого – настолько тих –
никто заранее не знает.
1972
ПЕСНЯ ВЕЧЕРА
Под пенье северных цикад
выходит к нам луна-прохлада –
плод призрачный ночного сада.
Закатных мошек мириад
звенит одну из тех кантат,
что грезились под вечер Баху,
и в душном сумраке лесном
возносит насекомых сонм
бессмертную хвалу, не праху.
Существ болотных хоровод
над царской ряскою встает
воздушных храмов колоннадой.
Овсы опольной стороны
седеют, заворожены
незримой северной цикадой.
Тропарь в еловых омутах,
молитва птиц в туманных чащах,
молва плотвы в струях звучащих.
И чешуя сосновых крон,
и муравьиный вавилон,
как пена, шелестят стозвонно.
И донный медленный плугарь,
и в травах обыденка-тварь
сгибают пояс до поклона.
И все отвесы небосклона
свет-тишину благодарят
под пенье северных цикад.
1974
ПЕСНЯ СТРАННИКА
Посохом сухим постукивая, в путь!
В шелесте травы музыка какая!
Каравайный дух шествия вдыхая,
посохом сухим постукивая, в путь…
Ливень до корней родину омыл,
и с утра песок холоден в овраге.
Дан мне облак в путь, он белей бумаги.
Посох дан сухой, чтоб не шёл, а плыл.
Там, где провода нищий стих-печаль,
как слепцы, гундят о вольтах и о ваттах,
мимо заколоченных окон виноватых,
посохом сухим постукивая, в даль!
Посохом сухим играя, весел, прям,
кто это спешит мимо наших весей?
Почему он прям? В честь чего он весел?
Будь он хоть пророк, для чего он нам?
Но упрёк что прах, и слова что дым,
и земля чиста в забытьи глубоком.
И шепнёт вода донная: ну, с Богом,
с облаком своим, с посохом сухим…
1975
КОЛОС
Приглядись: каждый колос умён.
И лишь только поймёт, что о нём
речь твоя, – как он сразу взволнован!
Как приветлив воздушный поклон,
как ласкается он, как влюблён,
а за ним со всех ног и сторон
вдруг летит к тебе целое поле –
«Здравствуй!.. Здравствуй!» – ликуя на воле.
1974
* * *
Река,
и за рекой гора,
и луг, бегущий вниз от дома…
Опять всё это мне с утра,
как год назад и как вчера,
неузнаваемо-знакомо.
Прокрались годы чередой,
пока стоял я тут, немой,
не в силах наглядеться вволю.
Но странно: время за спиной
не подвигалось ни на долю.
Шептал я: жизнь мне не нужна,
но пусть, как образ дивный в басме,
сияет эта сторона
перед глазами и не гаснет.
И вот
красу родимых мест
всю – до морщинок, до извилин –
так полно вижу я окрест,
что сам уже почти не виден.
1970
ЧЕРНОКУНОВО
То в березняке, то в овраге
всё утро по лесу бродить
и выйти на голос дворняги,
на запах хлебный жилья.
Увидеть: куры хлопочут,
корова лежит, и кочет
перо теряет, пыля.
Тут – жизни забытой порог,
загадочной, но без утайки:
на грядах – платок хозяйки
и синий от ульев дымок.
Залечь на краю – и ша!
Глядеть без конца на всё это,
как будто за край света
глядеть,
и глядеть,
и глядеть не дыша.
1974
* * *
Трава молочнее и глуше.
Всё немощней крестов наклон.
Прозрачно к шороху времён
прислушиваются души,
и всё отчетливей их сон.
Когда они услышат звон
от колокольни одичалой,
со всех сторон,
от всех времён
восстанут враз большой и малый
и пеньем славы небывалой
очистят смертный небосклон.
1975
* * *
Валерию Сергееву
Мы шли вдвоём в ночи
тропой и без тропы.
Не ухали сычи,
не ёрзали кроты.
Мы тихо шли совсем,
и выжидала темь.
Казалось, каждый куст
в уста из уст
передавал: «Молчи!
Вон – два идут в ночи…»
И, фыркнув из-под ног,
как сонный птах,
хотел сорваться страх.
Но кто-то нас берёг.
В глаза не впился сук,
и путь не вил колец.
И сердца гулкий стук
стал твёрдым наконец.
1974
ДЕМИДОВ
Снится мне белая пустынь:
воздух безмолвен и пуст,
пенье полозьев и хруст.
Что это, право, откуда?
Спит заревая округа.
Откуда пение, хруст
и сено жующий куст?
Кто это там по морозцу,
по насту да по навозцу?
Ахи да охи, тулуп,
синий дымок от махорки,
с оканьем приговорки,
в инее пляшущий круп.
Ели в пудовых охабнях,
рытвины, бугорки…
Вот уже гости близки.
Хруст и морозное пенье,
светлых полозьев струенье,
Бодрый с подковкою шаг.
Едут всё, едут и едут…
И не подъедут никак!
1975
* * *
По лесному санному руслу
поворот, пригорок, нырок,
всхрап коняги, на «о» говорок,
сена клок, окурок, причмок…
Вздрогнет куст. Не прервав дремоты,
набекренит шапку сосна.
Раз в неделю проедет кто-то,
по пятам – тишина.
Да и был ли кто – неизвестно.
За метелью поди докажи.
Может, просто пригрезился лесу
жаркий образ людской души.
1975
* * *
Вечер тянет тени вдоль села.
Рыжий лес молчит оцепенело.
Птица не запомнит, где летела.
Рыба позабыла, как плыла.
Позабыла ветхая молва,
на погосте судьбы чьи холмятся,
как отмаялись и как томятся
вместе от велика до мала…
Но в открытой книге мировой
все уже записано любовно —
всё, до имени, до буквицы, дословно,
первый, и последний, и любой.
Даже тени сдвиг и всплеск речной.
1972
ЛИЗАВЕТА
Накануне Покрова
станет бурою трава.
Ну а мы, пока чего,
твердой клюквы заготовим,
дров наколем, печь затопим,
трав насушим для чаёв,
станем зимних ждать часов.
У нас в подполе картохи
и чего другого трохи.
Живём с хлебушком –
с тёплым богушком.
За рекою мельник-север
белою мукою сеет.
Только глянешь – и у нас
закрутило тот же час.
И от первого того
в небе сделатца тесно,
и от белого – темно.
1975
* * *
Я прошлым родины был пьян.
Я шевелил бурьян
и ржавое в корнях искал колечко.
И мне в любом холме мерещился курган,
на каждом валуне – глаголицы насечка.
И понял я: есть тайна у любой
прикинувшейся бугорком могилы,
но в этой тайне, тихой и простой,
ни блеска золота, ни чар прелестной силы,
ни злобных умыслов, что душу гнут,
а лишь единственное на потребу –
а только древний молодящий труд –
поклоны трезвые земле
и небу.
1975
* * *
Там,
где ветер в поле рыщет,
там, где стонет лес, что нищий,
как ты там, моё жилище,
в дождь и слякоть без меня,
без хозяйского огня?
В ночь избе холодной снится
осиянная столица –
окаянная блудница:
окна, лифты, этажи,
семицветные туманы,
сладкой музыки фонтаны,
букв бегущих кутежи.
«Где там, где там мой хозяин,
на какой из ста окраин,
у которого стекла
он стоит и смотрит в полночь
и зовёт себе на помощь
образ красного угла?
Слышит он сквозь гром столицы
голос каждой половицы,
слабый плач дверной петли.
Видит он во сне, сердешный,
Как в ночной печи кромешной
Снова угли зацвели…»
1972