ТЮМЕНЬ, СЕНТЯБРЬ 2003 года
У Велимира Хлебникова есть выразительнейшее описание первой встречи с Сибирью. Живописуя в своём «Зверинце» оперение павлина, он разворачивает одно из самых замечательных во всей русской литературе сравнений: «…синий красивейшина роняет долу хвост, подобный видимой с Павдинского камня Сибири, когда по золоту пала и зелени леса брошена синяя сеть от облаков и всё это разнообразно оттенено от неровностей почвы».
Таёжная Сибирь в облике сине-зелёно-золотой райской птицы?.. Намеревался или нет, но тем самым Хлебников настроил читателя лишний раз задуматься: что всё же так таинственно притягивало к Сибири русских людей в течение нескольких столетий?
Да, сулилась жизнь куда лучше той, что была у них до Сибири. Жизнь богатая, сытая, свободная, счастливая. Поистине райская. И что лукавить: рай этот надеялись обрести ещё на земле. Разве не подтверждение тому многовековая народная тоска по Беловодью? Легендарное Беловодье — как заветная цель долгого поиска, — пусть оно и за горами-долами, но всё же в здешней, земной области значилось, а не в потусторонней. Поневоле придёшь к допущению, что сказочный призрак русского сибирского коммунизма забрезжил ещё за несколько веков до Маркса и Ленина.
Как ни сомнительно по отношению к Сибири звучит сегодня определение «счастливая», но в мечтах-то такая была всегда. Да и не только в мечтах, но для кого-то — в осуществлениях. Иначе мы бы и по сей день ничего о Сибири не ведали.
Павдинский камень — место приметное на севере Среднего Урала. Отсюда в Иртышско-Обский бассейн вытекает речка Павда. На ней стоит и одноимённый посёлок. Наверное, немало можно найти на Урале других обзорных вершин, с восточных склонов которых в ясную погоду распахивается в полгоризонта лесное диво, переливающееся царственным убором. Похоже, молодой поэт взошёл на Павдинский камень где-то началом осени, когда воздух в солнечные дни особенно прозрачен, и даже глазу европейца сообщается поразительная, чисто сибирская цепкость, так что человек и за пять-семь вёрст начинает различать передвижение зверя или облачной тени.
Другой поэт двадцатого века, коренной сибиряк-омич Леонид Мартынов, тоже сумел разглядеть в суровом облике родины эту её солнечно-счастливую заповедную притягательность, неуловимую для хищного прищура чужака. То Беловодьем именовал он взыскуемую страну, то Лукоморьем, то совсем уж загадочно — Эрцинским лесом. Озаглавив свою книгу стихов 1945 года «Эрцинский лес» (по названию вошедшего в неё стихотворения), он счёл нужным предпослать сборнику эпиграф-пояснение из Спафария: «Лес тот, который идет по Обе реке и по всему Сибирскому государству до самого до Окиянскаго моря, который лес преславной есть и превеликой, и именуется от землеписателей по еллински “эркиниос или”, а по латынски “эрцыниос силва”, се есть Эрцинский лес».
Старинный путешественник XVII века не мог, конечно, обозреть тот исполинский лес сполна, но по-своему выразил восхищение от встречи с чем-то небывалым, словно сохранившимся в первозданной чистоте и славе ещё со дней творенья.
Герой поэмы Мартынова «Искатель рая», странствующий разносчик книг Мартын Лощилин, обходя со своей сумой сибирские города и сёла, думает: «По облику с Россией одинаков да будет рай. Но всякий человек — хозяин станет всех плодов и злаков, и всех долин, и всех лугов и рек. Пусть это будет первое условье. Сольются люди в дружную семью. Да будут уничтожены сословья! Какие же сословия в раю?!»
Словно в насмешку над этим видением в разные века дразнящий мираж сибирского эдема оборачивался зловещей явью: вместо свободы — кандальный звон, вместо изобилия — голод и смертельная стужа, кровавые межсословные распри вместо социальной гармонии.
И всё же мартыновский Эрцинский лес, как и во времена Спафария, открыт для пришельцев…
Я не таил от вас
Месторожденья руд.
Пусть ваш ласкает глаз
Рубин и изумруд,
И матовый топаз,
И золотой янтарь.
Я звал вас много раз
Сюда —
Недавно,
Встарь….
Я звал вас много раз
Сюда, в Эрцинский лес,
Чьи корни до сердец,
Вершины до небес…
Правда, в этой открытости на первое место выступает теперь беззащитность существа обречённого.
Но посылали вы
Сюда лишь только тех,
Кто с ног до головы
Укутан в тёмный грех…
Казалось бы, сила, губительная для заповедного леса, символизирующего Сибирь, едва-едва обозначена поэтом. Он не поясняет, кто они из себя — эти укутанные «в тёмный грех». Но и такого укора, на нынешний взгляд почти робкого, оказалось достаточно, чтобы над Леонидом Мартыновым вдруг сгустились тучи, и сборник его стихов был запрещён для распространения… Дело случилось в Омске. В 1945-м, напомню, году.
А лес (как и посвящённое ему стихотворение) всё же остался. Он остаётся и как реальность, и как надежда. Но что-то подсказывает мне: начинать знакомство с нынешним Эрцинским лесом нужно всё-таки не в Омске. И не у Павдинского камня. И не где-нибудь ещё, а в самом первом по времени основания, самом старом русском городе Зауралья.
По дороге Тобольск—Тюмень
Как известно, Тюмень лишь на год старше Тобольска: даты рождения соответственно 1586 и 1587. Но когда едешь по автотрассе от младшего города к старшему, поражает стремительность русского градостроительного продвижения на восток. Это был чисто сибирский темп. В Средние века Европейская Русь таких скоростей ещё не знавала. Всего за год острог-плацдарм отодвинулся к северо-востоку от Тюмени на 300 километров.
Скажут: а чему удивляться? Двигались не вслепую, а по стопам Ермака, по его вехам. И опять же, двигались, с целью ставить новый острог, не посуху: но как и Ермак, неслись по рекам.
Правда, как мы знаем, сам Ермак городов ещё не строил. Ему явно не хватало для того ни времени, ни рабочих рук.
Первые два города русской Сибири — свидетельство того, что пора отважной разведки, по крайней мере в этих краях, уже миновала. Пришла пора строиться, утверждаться, укореняться. То есть наступило время культуры. Потому что культура, как мы знаем, есть перво-наперво умение возделывать землю. Жить на ней не взаймы.
Автомобильный проезд по трассе Тобольск — Тюмень даёт возможность рассмотреть ту первоначальную целеустремлённость на восток как бы в обратной исторической перспективе. Потому что едешь не просто от младшего к старшему. Едешь от всесибирского престола к городу, который, едва возникнув, тут же уступил первенство новорождённому соседу. Правда, как мы теперь знаем, не навсегда, не окончательно уступил…
Самое начало сентября 2003 года выдалось в этих краях по-летнему тёплым. В реках, в озёрах ещё можно купаться. В лесах — ломать грибы. Но светло-песчаные берега пустынны. И в чащах никто не аукается. Потому что у деревенских жителей и у горожан теперь иная забота.
Весело наблюдать из окна автомобиля, как повсюду, будто по команде, сотни людей высыпали на свои борозды, шевелят черенками лопат, наполняют мешки картофелинами, подносят к багажникам легковушек. Как будто и само солнце прижмурилось от блаженства, залюбовавшись усердием заготовителей.
Кто, глядя на этот народ, отважится процедить сквозь зубы, что он отвык трудиться, махнул рукой на своё будущее, а заодно и на прошлое? Попробовал бы кто выгнать этих людей насильно на их борозды! Сами знают, что нужно совершить в срок этот всегдашний обряд, покланяться до ломоты в пояснице бархатисто-чёрной земле. В который раз удивиться её плодородящей силе. Порадоваться про себя тому, что и на соседних клиньях копошатся люди.
Нет же, такой народ явно не намерен вымирать. Он жить хочет, несмотря на отрицательные статистические выкладки домашних и закордонных демографов. Причём хочет жить именно своим трудом, а не воровским пошибом, как ему предлагает нынешняя российская и всесветная мода.
Да, эти деревни, стоящие вдоль трассы, выглядят, как и встарь, бедно. Немало изб с окнами бельмастыми, с заколоченными дверьми. Те же, кто остались тут жить, конечно, ворчат, но в глубине души не поддаются унынию и детей, отбывших в города, всё же выучили картошечку сажать, окучивать и копать…
Мелькает под мостом широкая светлая нива Тобола. Для шоферов это знак, что полпути до Тюмени проехали. А я вспоминаю, как на днях побывал недалеко отсюда, на берегу Тобола, в старинной деревне с двойным — и русским, и татарским названием. Впервые зашёл тогда в жилую, а не музейную сибирскую избу. Снаружи невеличка, зато внутри раздольная, светлая, с ещё тёплой после топки русской печью, с острым и свежим укропным духом из огуречной кадки, с особым ароматом выставленной на сковороде яичницы; желтки-то настоящие, сияют в полный накал — не то, что белёсые инкубаторские.
Словом, всё как у людей, как где-нибудь в костромской, тверской или ярославской деревне. И в хозяевах, пожилых супругах Александре Ивановиче и Екатерине Аркадьевне, с самых первых слов их и движений обозначались мягкое достоинство, степенность. Конечно, я не врасплох к ним постучался: заранее знали от своего тобольского приятеля, что привезёт к ним москвича — на Тобол, лесное карасиное озеро посмотреть. Но встретили так несуетно и не напоказ, будто приезжаю к ним сюда много лет подряд. Или будто сами каждый год в Москву ко мне наезжают.
Вскоре на «Ниве» Александра Ивановича мы отправились к его озёрному угодью. При въезде в сосновый бор он вдруг хмыкнул, резко тормознул. Может, забыл что дома? Но оказалось, что остановился из-за бурундучков. Очень уж разрезвились на песчаных колеях. Только скрежет тормозов заставил их прыснуть в заросли папоротника.
— С ружьём-то ходите? — спросил я.
— Ходил. Но уже поотстал от этого. Много ли в нашем возрасте мяса нужно? И домашнего хватает.
Рыбачья его заимка — поляна, спускающаяся к круглому, как блюдо, озеру, окаймлённому отовсюду хвойным лесом. На лодочке-плоскодонке вдвоём тесно, и осматривать сети он отправился один. Кроме него, как я понял, никто на этом озере лодок и сетей не держит. И в душе порадовался за него: да так ведь и должно быть в Сибири, где озёр, пожалуй, больше, чем людей.
Пока он промышлял, мы подались в лес. И тут же стали попадаться в изобилии осиновики, берёзовики, рыжики. Но большей частью гриб жухлый, на корню подсохший, — до того жаркое простояло лето.
Мы даже взмокли от ходьбы, и я, как только воротились на поляну, тут же полез в воду. Если не порыбачил, грибов не набрал, так хоть искупаюсь в сибирском озере. Тоже ведь впервые! Но быстро заскучал — слишком тёплой показалась вода.
Гляжу: мой тобольский спутник уже раздувает костёр. Надо, значит, и мне позаботиться о хворосте. Шагах в двадцати от поляны, никак не больше, вспугиваю с брусничника выводок рябцов. Ишь ты, они кормились тут, совершенно не обращая внимания на наши разговоры, на треск сучьев, звяк топора. И теперь нахально уселись на ту самую сосну, из-под которой я их поднял. Ну, не глупцы ли? А если б ружьё было со мной? Стучу по стволу, кидаю вверх шишки. Всё напрасно. Искуснейше попрятались, ни один не выдаст себя, не перепорхнёт на соседнее дерево. Значит, не так уж и глупы.
Между тем из-за камышей совсем неслышно, будто в сновидении, выгребает Александр Иванович. Вид у него слегка сконфуженный.
— С самой последней сети снял. А то всё пусто.
Ничего себе — пусто! Два снятых им карася так отъелись, что для каждого бы понадобилась отдельная сковорода. Впрочем, у нас в чёрном котле уже пузырится вода под уху.
Рыбины, разрезанные пополам поперёк спин, нехотя ворочаются в клокочущей сизой юшке. Александр Иванович расстилает возле костра брезент, укладывает на него большие ломти пшеничной буханки, и, глядя на них, я напоминаю себе: когда поеду из Тюмени домой, обязательно куплю в Москву такую вот булку — очень уж вкусный тут у них выпекают хлеб — ноздреватый, из хороших местных пшениц, с приятной дрожжевой кислинкой. Не крошится и на зубах не вязнет.
Коренасто-округлый, ещё крепенький Александр Иванович враскачку ступает по траве без сапог, в шерстяных носках, как если бы ходил по избяным половикам. Не успеваем оглянуться, уже тащит из лесу охапку стеблей папоротника, чтобы выложить на эти кружевные «салфетки» дымящиеся куски рыбы.
Вспоминая теперь тот день у лесного озера, вздыхаю про себя: и что за разгон такой? Дорог в жизни становится больше, чем остановок. Только познакомишься с человеком, уже и расставаться пора. А как бы хотелось побыть подольше с этим Александром Ивановичем и узнать о нём побольше: об его учёбе в Тобольской мореходной школе юнг; о его капитанстве на речных катерах, буксирах-плотоводах, рефрижераторах; о том, как до самой пенсии доставлял вверх по Оби, по Иртышу, по тому же Тоболу, по Туре до самой Тюмени, — до железнодорожных её холодильников — ценную и бесценную здешнюю рыбу: осетров, стерлядок, нельму, сырка, пелядь, жирного, как масло, слабосольного муксуна, бочёночки с драгоценной сосьвинской сельдью, про которую речники с деланным равнодушием говаривали, что этот деликатес поступает не столько в Кремль, сколько прямиком на селёдочницы Черчилля и английской королевы. Конечно, британских адресов на таре не значилось, но молва сведущих сибиряков, внешне похожая на сказку, опиралась на предания отцов-дедов про то, как та же Англия ещё при царях охоча была до тюменского коровьего масла, лучшего в мире. Или до здешней пшенички, тоже не самой завалящей.
И хотя Александр Иванович вместе с супругой, бессменно кашеварившей на его судах, могли на пенсионный якорь стать где-нибудь в городе — в том же Салехарде или в Тобольске, или в Тюмени, но избрали для старости родное пепелище. Пусть и пришлось покупать чужую избу. Зато на своей земле.
…А за стёклами светлеют новые и новые поля. Может быть, с них-то и снимаются, как слышал я от тоболяков и по тюменскому телевидению, такие урожаи пшеницы, что и Ставрополью не снились. Топорщится аккуратной стрижкой стерня. Почти повсюду убран хлеб, и солома укатана в круглые, как перекати-поле, вязанки…
Ни бес, ни святой
Впереди вырос указатель с надписью «Покровское», и мы сворачиваем, как и договорились заранее, влево от трассы. Когда ещё выдастся возможность поглядеть на село, в котором жил и из которого вышел, чтобы угодить прямиком в царские хоромы, самый для одних окаянный, но для других самый охаянный мужик за всю историю существования Руси?
Село Покровское и сегодня, несмотря на почти вековую отдалённость тех событий, сохраняет облик сибирской крестьянской старины. Стоят упрямо, где и были однажды вкопаны, высокие воротные вереи. К ним и калитки подвешены, и у многих — со щегольскими арочками. Оконные косяки — в кружеве резных наличников. Ставни доверчиво распахнулись, как крылья бабочек, греющихся на солнце. Немало попадается изб с четырёхскатной, как где-нибудь в донских станицах, кровлей. Сохранился и двухэтажный дом, на всё Покровское теперь единственный. В нём-то и открыт музей, посвящённый Григорию Распутину, поскольку его собственная изба не уцелела после революции. Жаль, не успел я узнать имя жителя Тюмени, который по своему личному почину затеял этот необычный (а для кого-то по сей день и неприличный) мемориал. А человек не смутился пересудами и ухмылками, нашёл всё-таки в селе пустующее помещение под скромную экспозицию. Увы, сам он не живёт здесь постоянно, и для того, чтобы попасть в дом, нужно ехать в Тюмень и оттуда возвращаться с хозяином музея, который отважился в одиночку стать против напора вязкой столетней молвы.
Впрочем, всемирная зловеще-сказочная слава Григория Распутина как знахаря-чародея, придворного интригана и суперсексуала сильно поблекла в наши дни. Теперь в любой рекламной газетёнке, только полистай, глаза натыкаются на целую россыпь залихватских, а то и ошеломляющих наглостью репутаций: какие-то академики магии, колдуны-чудотворцы, волоокие массажистки, приворотчики и отворотчики, кровопускатели и мочеостанавливатели, щекотатели пяток и подмышек сильным мира сего…
Ну, где уж бедному старцу Григорию угнаться за бесстыжей оравой.
К тому же чем дальше, тем больше выясняется, что уж он-то, в отличие от этой продувной публики, был как-никак личностью. Если не безупречной, то, по крайней мере, незаурядной. Или даже незауряднейшей. Помню, лет двадцать с лишним назад в стенах редакции «Жизнь замечательных людей» один пожилой питерский учёный-психолог рассказывал нам необычные случаи из жизни своего учителя, выдающегося отечественного физиолога академика Алексея Алексеевича Ухтомского. Из всех историй меня по-настоящему поразил короткий сюжет, в котором фигурировал Распутин.
Дело было за несколько лет до краха империи. К Ухтомскому после лекции подошёл один из его учеников, во всех отношениях передовой молодой человек, и вслух выразил своё недоумение, похожее на обиду: «Я видел давеча, как вы шли по набережной с этим… Гришкой и оживлённо с ним беседовали. Простите, но я как-то глазам своим не поверил» — «А что ж тут такого? — невозмутимо сказал Ухтомский. — Да, я иногда встречаюсь и беседую со старцем. Поверьте мне, это необыкновенно одарённый и духовно богатый человек. Общение с ним доставляет мне глубокую радость».
Рассказ о выдающемся учёном неожиданно наложился на прочитанные незадолго до того воспоминания протопресвитера Русской армии и флота Георгия Шавельского. Этот автор, очень хорошо знавший придворный быт, многие страницы посвятил опровержению наветов, возведённых на царскую семью и сибирского старца уже при их жизни.
Но тех очевидцев и честных свидетелей давно уже не осталось в живых, а клубок клеветы катился себе и катился, и к нему, ближе к концу ХХ века, приросли свежие комья грязи. Замелькал на экранах истеричный кинопасквиль под названием «Агония». Опубликован был и роман-пасквиль, — увы, очень поспешное детище маститого исторического романиста. Целил он вроде бы в других людей и даже в другую совсем эпоху, а, по сути, подыграл тем, кто рушил царство и хихикал на его обломках.
Теперь-то уж для многих очевидно: Распутин стал одной из самых первых в предреволюционной России мишеней, на которых отрабатывали свои приёмы мастера чёрного пиара. Мишенью не главной, но очень уж пришедшейся к случаю. Развинтив сюжет русской сказки о придурковатом царе и сметливом мужике, постарались доказать, что одинаково неприличными вышли и мужик, и царь. А вдобавок и царица. И куча придворных. И весь строй, всё «тёмное» царство. С «тёмным мужичьём» включительно.
Главной же и, по сути, первой за всю историю России жертвой газетно-салонного чёрного пиара ещё задолго до их мученической кончины избраны были сами государь и государыня, ныне причисленные, вместе с детьми, к лику святых.
Но как быть с упорными внушениями тех, кто уже сегодня молится и на Распутина как на святого? Казалось бы, вычеркни из устоявшегося словосочетания «святой чёрт» вторую составляющую, приладь жертвенный венец, и икона готова. Но к чему опять спешка? К чему метаться из крайности в крайность?
В трогательных и в лучшем смысле слова человечных взаимоотношениях исцелителя и доверившихся ему родителей больного мальчика были и свои, с обеих сторон, человеческие слабости. Царя с царицей вообще иногда отличало свойство идеализировать маловедомую им народную Русь. Не мудрено, что в особой степени это свойство распространилось как раз на Григория. От избытка благодарности в нём узрели воплощённый идеал русского крестьянина, способного бездонной добротой своей творить чудеса. Что до Распутина, то ему ошеломительные успехи в лечении наследника, сладкий шум великосветского почитания до того вскружили голову, что крепкий мужик начал куролесить. Раздуть его оплошности до чудовищных преувеличений не составило труда. Тем более, что журналистская подворотня в этом занятии дивно спелась с партийными интриганами разных пошибов и великосветской закулисой.
Сегодняшнее Покровское, конечно, не забыло своего односельчанина и будет хранить молву о нём ещё долго. Но про себя хранить, не выставляя её напоказ перед кем ни попадя. Слава Богу, тут не увидишь никаких рекламных щитов, никакой суеты в ожидании туристских полчищ или паломнических толп. Село будто слыхом не слыхивало, да и не хочет слышать ни о «святом», ни о «бесе». Ни о той славе, ни о том сраме. Избяные брёвна, серые от старости и от пыли, въевшейся в их морщинистую сухую плоть, равнодушно черствеют, не желая свидетельствовать ни о чём чрезмерном. Даже страшные последствия имперского краха, похоже, обошли Покровское окольными колеями. И только выезжая на трассу, спохватываешься: а где церковь? Да-да, если это село, то где же в нём церковь?
Столица недр
В Тюмени устроился в гостинице «Тура», на углу улиц Республики и Мельникайте.
Место оказалось очень удобным для скорейшего знакомства со старой частью города. Если бы я составлял путеводитель по Тюмени, то посоветовал бы гостям города для начала подняться на самый верхний этаж «Туры». Тут, на застеклённой смотровой площадке угнездился ресторанчик, и официанты, даже если вы ничего не заказали, предоставляют даровую возможность поглазеть сразу на три стороны света.
Очень хорошо видно, как внизу, на перекрёстке схлёстываются два плотнейших транспортных потока, упорно досаждая друг другу всё новыми и новыми пробками. Машины, не успевшие в свой зелёный промежуток уложиться с боковым манёвром, напоминают отсюда какие-то заусеницы и зазубрины. То и дело возникающие неразберихи оглашаются визгом тормозов, бранной перекличкой звуковых сигналов.
По Мельникайте малыми квантами продвигается поток, нацеленный от заречья в сторону новых микрорайонов. Бетонными бастионами сереют они в полгоризонта, на приличном расстоянии от старой части города, и вид имеют какой-то насупленный, будто недовольны такой отдалённостью. Впрочем, зачем я буду на них наговаривать? Ясно лишь, что народу на собственных колёсах там живёт предостаточно, и очень многие ежедневно рвутся в центр по своим делам или прихотям.
Аритмичный поток, то ползущий, то бодро прущий по улице Республики, ещё плотней. Не мудрено. Это осевая магистраль города, его хребтовина, к которой ребровидно подтянуты с двух сторон поперечные улицы и проулки. Здесь, на Республике или рядом с ней находятся главные административные, финансовые, хозяйственные учреждения самой громадной на всём белом свете области. Здесь же старейшие церкви Тюмени, большинство её музеев, лучшие магазины, лучший парк, самые ухоженные скверики, самые живописные виды на Туру. Да, кстати, здесь же высится и сине-стальной, холодно поблескивающий сплошь почти застеклёнными стенами и островерхой пирамидальной крышей небоскрёб, который, как можно догадаться по его космополитическому облику, принадлежит то ли нефтяным, то ли газовым владыкам края. От гостиницы до него рукой подать.
Ошибётся тот, кто посчитает, что название главной улицы Тюмени случайно уцелело от советских времён. Нет же, оно — ещё от времён Керенского, от февральского переворота. Это уточнение вряд ли кого из тюменцев сегодня по-настоящему занимает, кроме здешних очень дотошных краеведов, но о них — отдельный рассказ. Впрочем, для тех, кто нынешнюю торопливо-вороватую капитализацию страны напрямую связывает с «великими заветами» февраля 1917 года, название улицы должно звучать как поощрение их чрезвычайных стараний.
В Тюмени я не был уже больше двадцати лет, и она, надо сказать, за это время изменилась чрезвычайно. Не говорю про опоясывающие центр микрорайоны, про многократно приросшее население, про саму гостиницу «Тура», на месте которой тогда шумел, как утверждают старожилы, лес (плоть от плоти нам уже слегка известного Эрцинского леса).
Мне в тот первый приезд почему-то особенно запомнилось, как по присыпанным снежком улицам зимнего города в густых белых клубах выхлопных паров бодро сновали одни почти тёмно-зелёные УАЗики. Эту машину тогда не продавали частникам, по крайней мере, в европейской части страны. Достаточно сказать, что в Союзе писателей, говорят, только у двух человек — Василия Белова и покойного Владимира Солоухина — были собственные УАЗы. А тут они мелькали на каждом шагу и с таким невозмутимым и небрежным форсом, будто поигрывали мощью перед рывком по ухабистым тысячекилометровой длины первопуткам. Западная Сибирь тогда уже широким фронтом штурмовала свои недра, и мне показалось, что такой шик могут себе позволить только большие начальники — промысловики, геологоразведчики, снабженцы, партийные и комсомольские вожаки ближних и отдалённых районов — и что все они в эти дни съехались в Тюмень на какое-нибудь экстренное совещание. Машин других марок — «Волг», «Москвичей», «Жигулей» — почти не было видно.
Их и теперь почти не видно. Как, впрочем, и УАЗиков.
А что видно? Да то же самое, что и во всех больших городах России — от Владивостока до Краснодара, от Архангельска до Астрахани… Иномарки, иномарки, иномарки…
На следующее утро в номере «Туры», на седьмом этаже, меня разбудил какой-то странный гул. Примерно такой вот звук бывает в московских квартирах, когда под домом на небольшой глубине проходит самый первый с ночи метропоезд. Но поезд пройдёт, и снова, хоть ненадолго, станет тихо. А здесь-то нет своей подземки, и её, кажется, пока не роют. Откуда же этот непрерывный басовитый рык, сопровождаемый жалобным звяком стёкол?
Пытаешься снова заснуть, но, как всякий звук, природу которого не удалось сразу опознать, этот гул мешает забыться. Думаешь: скорее всего, перекрёсток уже до предела загружен машинами, несмотря на то, что едва-едва рассветает. Ну, что ж, столица западно-сибирских жидких и газообразных недр обязана просыпаться пораньше. Это ты, приезжий, ещё копошишься в мороке тусклых видений, и тебе даже вообразилось, что там, на перекрёстке, урчат сейчас не прибрызнутые дождиком иномарки, а какие-то совсем иной породы изделия.
И вдруг поблазнится: из глубинного своего лежбища толстый нефтяной заряд с бешеной скоростью понёсся наружу, но не вертикально вверх, как ему было предписано двигаться, а резко наискось, и на ходу своём от страшного жара начал, без всякого понукания, молниеносно делиться на фракции, так что самые густые из них тут же укладывались по дну асфальтом и гудроном, а те, что полегче, превращались в элитные масла, мастики, лаки и краски; бензин же, встречаясь с надолбами рудных хребтов, мгновенно оплавлял их, калибровал и гнал вверх уже не мусор и шлаки, не ахи и охи потревоженных платформ, не сырые всхлипы глин, не гневный скрежет отшвырнутых забавы ради алмазных самородков, не возмущение вмятых в асфальт золотых слитков, а нежно изогнутые, женственные, даже игриво-сексуальные оплывы кабин, капотов, багажников, бамперов, кресел, и в том месте, где раструб небывалого тоннеля выплёскивал это радужно сверкающее роскошество на дневную трассу, в кабинах уже плотно восседали невесть откуда возникшие мужики тюменских и тобольских микрорайонов, и на их невозмутимых лицах читалось: «Ну, и что? Нам это в принципе по фигу». А в багажниках топырились тяжеленные мешки с только что собранной картошкой.
Воля к лучшему
В Тюмень я собрался вовсе не с намерением изобразить её постсоветское настоящее в какой-то иронической подсветке. Но всё же, признаюсь, и с некоторым предубеждением сюда ехал. Потому что Тюмень для меня, как и для многих, перво-наперво олицетворяет сегодня некую громадную систему, стремительно откачивающую западно-сибирские нефть и газ за пределы страны. Систему, которая продолжает держать и Сибирь, и всю страну на полуголодном пайке, хотя и признаёт вслух, что барыши благодаря этому откачиванию с каждым днём растут, как на дрожжах. Опять же мне, как и многим, понятно: главный штаб этой силы нужно искать не в Тюмени. И даже не в Москве.
Собираясь в Зауралье, прочитал в одной новой московской газете статью лауреата Государственной премии Владимира Губарева на тему, имеющую к нашему Эрцинскому лесу самое прямое отношение. Автор пишет: «Как известно, всего через пять лет Англия полностью лишится своего топлива». Однако «газ из России позволит англичанам не только избежать энергетического голода, но и увеличить экспорт продуктов, производимых из природного газа».
Как не восхититься оборотливостью островитян! Выходит, наши хвалёные нефтегазовые выручки — лишь мелочь в сравнении с барышами, которые собираются получать английские переработчики русского сырья. «Но мы упорно перекачиваем, — сетует автор, — сырую нефть и газ по трубам на Запад, предпочитая получать гроши, а не зарабатывать серьёзные деньги». И ещё: «ни одна уважающая себя цивилизованная страна сырую нефть продавать не будет».
В. Губарев ссылается при этом на мнение академика Н. Платэ, на крылатое изречение Менделеева: «Сжигать природный газ — это топить печь ассигнациями». Статьи такого аврально-караульного содержания сейчас у нас пишутся и печатаются чуть не каждый день. Я ссылаюсь на эту лишь потому, что она — из газеты «Московская среда», подконтрольной Ю.М. Лужкову. Но если на властном этаже, где мэр Москвы может запросто войти в любую дверь, такие противоречия нашего буйного роста десятилетиями никак не решаются, значит, позорной для России почти даровой выкачкой её недр руководят извне — в том числе, из той же Англии, из Штатов. Руководят нагло, директивно, в чисто оккупационном стиле.
Так откуда же нам и от кого именно ждать перемен? Ведь, с другой стороны, и Тюмень — не на самом последнем месте в многоярусной системе властных соподчинений. Невозможно привыкнуть к тому, что содержимое подземных кладовых Сибири здесь будут и дальше выкачивать на сторону с безволием обречённых. Нельзя же в кухонных пересудах без конца ссылаться на колониальные приёмы Москвы. И от воли сибиряков очень многое может зависеть, коли не исчахла ещё она — воля к лучшему для своих ближних.
Волю людей к лучшему, — вот что хочется увидеть, в очередной раз сбегая из угорелой Москвы в любой предел своей земли. Волю к лучшему в самых разных его осуществлениях.
Ведь если ты не выродок, то просто не можешь не радоваться, когда у людей хорошо получается какое-то созидательное дело. А уж тем более, когда видишь: хорошо стало получаться с недавних времён, а до того по разным причинам не получалось.
Что и говорить, в центре Тюмени впечатляет ухоженность старой, а по сибирскому счёту, даже старинной архитектуры. Тут не увидишь теперь церквей обшарпанных, занятых под какие-то спортклубы, утильбазы, фабрички, котельные, а то и под тюремную пересылку. Не увидишь бурьяна и чахлых берёзок на месте куполов. Почти все из сохранившихся одиннадцати православных храмов отреставрированы или реставрируются. Многие возвращены исконным владельцам.
В ослепительном, прямо-таки сияющем, даже сквозь кисею дождя, Знаменском кафедральном соборе, с его барочным многоглавием, маленькими позолоченными куполками, громадными внутренними пространствами трапезной, главного алтаря и приделов сегодня невозможно различить хоть какие-то намёки на атеистические гонения ХХ века. Но именно в этих помещениях в 30-е годы размещалась пересыльная тюрьма. Корысть устроителей была двоякой: и народу запихнуть сюда можно было побольше, и унизить их побольней. Не молитвы, а проклятья и стоны звучали тогда под этими сводами. Не тропари и акафисты возносились горе, а шарахались под сводами матерщина, злые окрики. Может, ещё живы те, кто в семейных архивах хранят ветхие записочки из тюменской пересылки?
В соборе и в городе достойно сберегается память о купце Иване Иконникове, на чьи личные средства начинали строить этот громадный храм. О его предке, великоустюжском крестьянине Спиридоне Иконнике. Он-то и написал ещё в XVII веке образ Знамения Божией Матери, который тюменцы почитали как чудотворный, спасающий от холерных моров.
Вообще, к чести сегодняшней Тюмени, она знает наизусть имена своих купцов, и эта память не только словесная, но и вещественная. Потому что самые нарядные, обихоженные дома, украшающие старую часть города, — как раз купеческие особняки, купеческие конторы, на купеческую деньгу поставленные училища, гостиницы, магазины…
Дом Текутьева, дом Петухова, один из домов Игнатьева, особняки Жернакова, Буркова, Копылова, Плеханова, Вьюновой, Ядрышниковых, тех же Иконниковых, дома, построенные на средства Колокольниковых, дом Чукмалдина, да-да, того самого почти легендарного Николая Мартемьяновича Чукмалдина, который вырос в крестьянской избе, а стал миллионером, но при этом жил строго по правилу: «Всё, что добыто неправедно, посредством обмана, своекорыстия и зла, носит в самом себе смерть. Жизненно и прочно одно добро».
Проходишь или проезжаешь мимо этих, как правило, двухэтажных, а то и одноэтажных, кирпичных, а то и бревенчатых домов, и всякий раз воскликнешь про себя: «Ну, картинка же!.. Ну, умеют же!..» И за Тобольск так вдруг обидно сделается, потому что он-то свою купеческую архитектуру, ну, совершенно запустил, безвольно отмахнулся от неё.
То ли дело здесь! До чего весёлая, затейливая, разнообразная расцветка стен, наличников, карнизов, цокольных подэтажий, колонн… Будто попал в игрушечный ряд на ярмарке. Всё бы скупил и тут же раздарил!
Но такой вот нарядной, залихватски-цветастой, щегольской и должна была быть богатая купеческая Тюмень лет сто назад! Мы слишком привыкли к чёрно-белому фотографическому стандарту наших дореволюционных городов. Нам непросто, несмотря даже на подсказки Кустодиева или Лентулова, представить ту жизнь в цвете, в многоцветье. Продолжают давить и недавних времён идеологические приговоры типа «тёмное царство». Реставрируя свой старый центр, тюменцы, мне кажется, идут наперекор и обидному для них стороннему восприятию самого имени города, притягиваемого к какой-то «темени».
Впрочем, где теперь не украшают старые городские центры? А что в двух-трёх кварталах отсюда? Вот тут-то и замолчишь. И задумаешься: да кому они пригодятся, твои досады при виде пропадающей на глазах деревянной Тюмени? Не ту же ли самую задворочную обречённость увидишь на редко навещаемых приезжим людом непарадных улицах и переулках — в том же Иркутске или в Красноярске, или в Томске, словом, везде и всюду — вплоть до малого Якутска?.. Дело почти сделано. Как ни вопило десятилетиями ВООПИК, как ни кричат со страниц газет здешние журналисты, художники, реставраторы, а другой, несравненно более спаянный орден «творческой» интеллигенции (имею в виду архитекторов) своё дело по всероссийскому уничтожению городской деревянной застройки уверенно и весьма выгодно завершает. А где и завершил победоносно, как в том же Сургуте.
Меня пригласили в мастерскую здешнего реставратора Вадима Шитова. Его ценят в Тюмени как автора деревянного резного иконостаса, выполненного для одного из приделов Знаменского собора. Всего с несколькими своими помощниками он много и упорно трудится, восстанавливая первоначальный декор старых деревянных домов города. Поглядишь на шитовские наличники, вырезанные из кедра, на их пышное растительное узорочье — рука сама тянется прикоснуться к тёплому дереву. И думаешь: такими дивами впору украшать царские да боярские палаты. Впрочем, ему чаще всего и приходится брать заказы от новейшего тюменского боярства. Хорошо ещё, в среде молодых предпринимателей появилась мода на «дерево». Покупают для конторных нужд старые, но ещё прочные бревенчатые дома, и после капитального ремонта наступает черёд показать своё искусство Шитову со товарищи. Только не хватит его малой дружины на всю-то деревянную Тюмень. И хватит ли задору у бояр?
Снова о Ермаке
Стоя над устьем Тюменки, в историческом средоточии города, тоже невольно думаешь об утратах в его облике, уже невосполнимых.
Где-то в пределах этой площади покоятся залитые асфальтом подклеты Благовещенского собора, древнейшего каменного храма Тюмени, заложенного в 1700-м, а взорванного в 1932-м году.
А мост через Туру?.. Двадцать с лишним лет назад здесь, в морозном утреннем зареве, кряхтел укрощённым мамонтом, подрагивал мощными волокнами сосновых мышц седой от инея мост, — единственный, как мне представилось в тот час, и уже последний в России свидетель былого плотницкого богатырства. Его выпуклая несущая часть с помощью бесчисленных балок и стропил покоилась на нескольких башнеподобных срубах-опорах, защищённых понизу от напора вешнего льда остроносыми, утюгоподобными, тоже деревянными, быками. По дощатому скриплому настилу, лишь чуть-чуть придерживая разгон, катили те же крепыши-УАЗики, остальная мелкота.
«А он у вас стоит на учёте как памятник?.. А, может, ему альбом посвятить или хотя бы буклет?.. А нет ли о нём фильма? — то и дело задавал я в тот день вопросы тюменским знакомым. — Ну, может, в Сибири есть мосты и побольше, но в Европе, точно, ничего подобного не осталось».
Теперь не осталось и здесь. Доизносился. Как чаще всего бывает, изнашивали до предела. Чтобы уж потом не утруждаться дорогостоящим ремонтом. Оправдания в таких случаях известные: теперь-де и плотников таких не сыщешь и, вообще, чего там молиться на всякую рухлядь… Зато поставили на том месте самый современный пешеходный, прогулочный мост.
Мы привыкли говорить о потерях, оглядываясь назад. Но именно здесь, где срублен был когда-то первый тюменский острог и где стоял первый в городе каменный храм, и где бронзовел сосновой крепью сказочно-могучий, последний в России деревянный мост-великан, имеет смысл подумать о потерях наперёд. О потерях, нами самими подготовленных на будущее.
Одна из таких потерь, похоже, уже санкционирована решением Тюменской областной думы.
Несколько лет подряд пассионарная, как теперь принято говорить, группа горожан предлагала поставить в городе памятник Ермаку. Поставить как раз тут, на Исторической площади, где пока что сиротливо торчит убогонький памятный знак с датой основания Тюмени. Мне показывали немалую кипу переписки общественности с городскими властями. Дело, похоже, склонялось к тому, что памятнику быть. Да и какие, казалось, могут возникнуть отводы? А вот же, отыскались.
Хорошо бы, конечно, иметь на руках протокол или стенограмму злополучного обсуждения, на котором тюменская областная дума вынесла приговор: памятник не ставить. Может быть, посчитали, что Ермак для города — лицо случайное? Но ведь хорошо известно: следуя в 1581 году вниз по Туре, он останавливался на руинах городка Чингиден. Того самого, «идеже ныне, — как сообщил тобольский летописец XVII века Савва Есипов, — стоит Тюмень».
Да если бы и не останавливался тут Ермак, а пробежал мимо тех пепелищ на своих коломенках? Разве слава его пришествия принадлежит одному Тобольску, а не простирается по всей Сибири, по всей России? Увековечен же Ермак и в Иркутске, и в столице донского казачества Новочеркасске. И хоть по морям-океанам не ходил атаман, назвал же адмирал Макаров его именем первый в мире ледокол.
Что бы ни копили у себя на сердце законодатели области против Ермака, или против памятника ему, своим странным решением они, волей-неволей, подключились к проекту дегероизации исторического прошлого России. Проекту, осуществляемому давно, упорно, с охватом самых разных веков и личностей. Целеустановки проекта уже не раз выставлялись на обозрение в современной русской прессе: расшатать, до неузнаваемости исказить самые устойчивые представления и образы национальной памяти, лишить историю страны её лучших имён и событий. Для этого пригодно всё: намеренное умолчание, обряженная в одёжку «научности» новейшая версия-сенсация, передёргивание дат и мест событий, сплетня, похабный анекдот…
С такими инструментами загодя подбирались и к Ермаку. То придумывали ему какую-то наспех скроенную татарскую родословную. То, вооружась модной теорией мифа, доказывали, что он — не столько историческая личность, сколько затёртый фольклорный штамп, типичный мифологический персонаж. Ну, как не различить и тут повадки всё того же чёрного пиара?
«Окрик памяти»… Я поначалу не мог понять, почему известный тюменский учёный, педагог-просветитель Виктор Ефимович Копылов именно так назвал трёхтомник своих статей-разысканий по истории края. «Память» и вдруг «окрик»? Не очень ли резкое, кричащее сочетание? Но по мере знакомства с его трудом до меня дошло: автор хотел сразу же громко предупредить читателя: подготовься, будь бодр и внимателен! мы подойдём вплотную к целым пластам событий, казалось бы, совсем недавних, но уже прочно забытых или стремительно забываемых.
Да, наша национальная память сегодня слишком часто кричит, попираемая то злонамеренным забвением, то наспех сшустрёнными сенсациями, оскорбляющими её вековечные письмена. А человек, которого так или иначе разочаровали в его родовом прошлом, известное дело, постарается поскорее эти изодранные лоскуты памяти отшвырнуть от себя подальше — всё в ту же корзину забвения.
Краеведы
У Сибири, как известно, не оказалось своего Карамзина. Историки были, но никому не хватило карамзинской всеохватности. И уже такой не появится. По крайней мере, до тех пор, пока не народится новое племя великанов, рискующих в одиночку браться за историческое обозрение исполинских в пространстве и времени явлений.
Ни Карамзин, ни Соловьёв (Ключевский и вовсе не пытался) не успели как следует присмотреться к Сибири, к её первым летописцам. Или придать обобщающий монументализм громадному своду архивных материалов, которые скопил в XVIII веке трудолюбивейший Г. Миллер. Но Карамзину мы обязаны хотя бы тем, что он от времён Ермака на три с половиной века вглубь отодвинул первое знакомство русского человека с пространствами Сибири и сопредельной Монголии. О великом князе Владимирском Ярославе Всеволодовиче историк писал: «…несчастный отец Александра Невского падал ниц перед Гаюком в окрестностях Амура». Именно в ту пору, в 1246 году вынужден был отправиться в монгольскую столицу Орды сам Александр Невский, чтобы вызволить останки отца, умершего в Каракоруме «нужною смертию», читай: насильственной. На Русь вернулся князь только в 1250-м. Срок достаточный, чтобы с полным правом говорить об отце и сыне как о первых русских сибиряках. А о сыне ещё и как о первом святом сибиряке.
Капитальная пятитомная «История Сибири», коллективная работа 60—70-х годов минувшего века, как-то не заметила четырёхлетнего пребывания князя Александра Ярославича в землях восточнее Урала. Да и вообще этот труд по многим своим концептуальным позициям как-то быстро устарел. Конечно, с любого авторского коллектива недавней эпохи спрос в этом отношении невелик. Ведь всегда могут сослаться на давление со стороны тогдашнего идеологического сектора ЦК КПСС, а с него тоже не спросишь. Не лучше ли, думаешь, иметь дело с авторами-одиночками? Уж они-то сами отвечают за всё своё.
Тюмени повезло: если она не породила ещё сибирского Карамзина, то, по крайней мере, здесь сегодня живут и очень продуктивно трудятся, соревнуясь друг с другом, сразу несколько авторов-одиночек, серьёзных и дотошнейших краеведов. О самом маститом из них, Викторе Ефимовиче Копылове, уже говорилось выше. Он работает масштабно, с широким географическим и историческим охватом, так что в поле его зрения попадают и Урал, где он родился, и Обский север, и Средняя Азия, и сибирские маршруты Менделеева, и редчайшие страницы Великой Отечественной войны.
Повидался я, увы, лишь мельком, с ещё несколькими представителями тюменской краеведческой школы. У каждого свой почерк, свои любимые темы. А иногда и свои полемические поправки или шпильки в адрес коллег-соревнователей.
Валерий Чупин предпочитает жанр эссе. Его журнальные «прогулки по городу» или, как он их называет, «променады» — чтение лёгкое, занимательное, иногда развлекательное и, похоже, ему равно любопытны и барочная лепнина старого храма, и бытовые подробности из жизни тюменского «мехового короля» Янкеля Шайчика.
Кандидата экономических наук Александра Вычугжанина привлекает не столько вид отдельного старого здания, сколько панорама улицы, квартала, самых забытых уголков города. Вместе с московским художником Виталием Воробьёвым он осуществляет большой живописный и графический проект «Тюмень. Сквозь глубину веков…» Это десятки холстов и картонов с тщательно проработанными архитектурными пейзажами-реконструкциями Они воссоздают облик какой-то безмятежной, зачарованной городской старины и выполнены в манере одновременно документальной и лирической. В такой мягкой и тёплой среде, думаю, очень хотелось бы пожить хотя бы денёк-другой и ребёнку, и взрослому. Но и самому проекту для постоянной экспозиции нужна жилплощадь. И не малая.
Несмотря на чрезвычайную загруженность делами в областной телерадиокомпании, бодро выступает в печати со своими историко-публицистическими работами Анатолий Омельчук, твёрдый и даже бесстрашный защитник самобытности (не путать с самостийностью) Сибири. Недавний сборник своих очерков он назвал (может быть, полемизируя с покойным академиком Алексеем Окладниковым и его книгой «Открытие Сибири») — «Частное открытие Сибири». Когда прочитаешь книгу от корки до корки, содержимое убеждает: есть у автора право на такую громкость. Тут и очерки о всемирно известных теперь открытиях археологов на Алтае, в Якутии. И свежий взгляд на наших литературных классиков. И полемика с самим Лениным, с его обидными высказываниями о запредельной дикости сибиряков…
История музыкальной Тюмени занимает педагога-музыковеда, историка гитарного искусства в России Михаила Яблокова. От этой темы отпочковалась у него коллекция фотографий, в которой к изображениям местных музыкантов с годами стал добавляться и архитектурный, историко-бытовой материал…
Я привожу имена далеко не всех краеведов, а лишь тех, повторюсь, с кем удалось увидеться и хоть немного поговорить.
Тюменское краеведение много потеряло бы в весе, если бы не поддержка со стороны активнейшего здешнего книгоиздателя и журналиста Юрия Мандрики. За последние годы он переиздал целую библиотечку трудов дореволюционных исследователей по истории и этнографии Западной Сибири. Он же возглавляет журнал «Лукич», где печатаются краеведческие разыскания его соратников.
Нельзя не упомянуть и Сергея Кубочкина с его добросовестным историко-филологическим исследованием о детских годах Михаила Пришвина, проведённых в Тюмени, и о том, кто именно послужил прототипами для сибирских героев его романа «Кащеева цепь». Может быть, местные гуманитарии, печатающие свои опусы в «Филологическом дискурсе», и не удостоят вниманием работу Кубочкина, но, по-моему, она одна перевесит провинциальные старания многих, обожающих чужое слово паче родного и потому упорно «дискурсирующих» в своём узком кругу на смеси французского с нижегородским. Не про таких ли у классика замечено: уж очень они «свою образованность хочют показать, а потому говорят всё время о непонятном». Впрочем, сам филолог и филологов люблю, если даже тюменские отвесят мне за нападение на их «дискурсы» ответную плюху.
Сибирская встряска
Кстати, отрадно было увидеть, что на двухэтажном здании Александровского реального училища (теперь тут размещается Тюменская сельскохозяйственная академия), недалеко от парадного крыльца висит памятная доска, посвящённая автору «Кащеевой цепи», его учёбе в этих стенах.
Даже у знатоков творчества Пришвина первый сибирский эпизод его биографии остаётся как-то в тени. Должно быть потому, что, по заведённой привычке, внимание всегда сосредоточивалось на его более поздней, дальневосточной командировке, давшей миру великолепный «Жень-шень». И я подумал, любуясь нарядным фасадом бывшего училища: а что, если бы ещё в детстве будущий писатель не совершил это своё путешествие в сторону загадочного Беловодья? Стал ли бы он тем неутомимым охотником за людьми и неведомыми землями, мудрым ведуном природы и духа человеческого, каким мы его знаем? И сразу себе ответил: да нет же, стал бы он кем угодно, но не таким! Именно тогда, в отроческие годы Сибирь его приманила, тайно приручила, исподволь забросила ему в душу зерно искательства, странничества. Стала, пусть он о том и не догадался сразу, его первой настоящей любовью. И — пропал маленький Миша! Навсегда пропал для всякой иной деятельности — в науке ли, в учительстве, в политике.
Но стоит поосмотреться, и вдруг обнаружишь: да разве с одним Пришвиным так чудесно поступила Сибирь? Вспомним первые зауральские вёрсты Чехова, собравшегося на далёкий Сахалин. Ох, как же ему тут сразу не понравилось! С каким раздражением писал о тюменской подозрительной на вкус и на дух колбасе, о чудовищных ухабах раскисших после зимы трактов, о разлившихся по весне реках, где не докричаться было до паромщиков. И лишь когда дотрясся кое-как на бричке до Енисея, а затем до Байкала добрался, до амурских станиц, — оглянулся мысленно назад, и осенило его: это что же за страна такая, если он, несмотря на бессчётные невзгоды пути, ни разу тут не заболел, а, наоборот, с каждой неделей всё больше набирался здоровья и какой-то небывалой радости!
«…Я необыкновенно здоров; мне было так хорошо, что и описать нельзя»; «хочется навеки остаться тут жить…»; «Право, столько видел богатства и столько получил наслаждений, что и помереть теперь не страшно»; «Путешествие, особенно через Сибирь, похоже на тяжёлую затяжную болезнь; тяжко ехать, ехать и ехать, но зато как легки и воздушны воспоминания обо всём пережитом!»; «… какой кислятиной я был бы теперь, если бы сидел дома…Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошёл…»
Необычайный прирост творческой активности не был самообманом. Возмужание таланта Чехова вскоре заметит вся читающая Россия. До его сибирско-сахалинской поездки страна знала по преимуществу Чехонте, теперь же ей предстояло разглядеть Чехова. Не испытай он мощнейшую сибирскую встряску, увы, дальше Чехонте-юмориста писатель мог бы и не пойти.
А Достоевский? Кем он был до своего личного «преступления и наказания»? Не случись в его судьбе Сибири, тобольского Евангелия, страшной яви омского «мёртвого дома», не переболей он всем этим, — боюсь, автору «Бедных людей» почти невозможно было бы выбраться из ученического круга «гоголевской школы».
Скажут: такие прогнозы гадательны, зыбки; мы знаем только то, что произошло, и бесполезно отвлекаться на несостоявшиеся вероятия… И всё же, всё же. Очень уж красноречивы примеры того, как сибирская встряска буквально преображала тех, кто её однажды пережил.
Стоит вспомнить и писательскую судьбу Ивана Гончарова. Нужно ли доказывать, что его «Обломов» просто не мог появиться без опыта кругосветного плавания и без труднейшей — по подбору испытаний и невзгод — сибирской части путешествия? Только писатель, отважившийся в осенне-зимнюю пору одолеть расстояние — верхом на лошадях, пешком, в лодках, тележным ходом и санными путями — от крошечного порта Аян на берегу Охотского моря до Урала, а затем и до Москвы, только такой выносливый автор мог решиться на глыбищу «Обломова».
Во всех этих примерах (привожу лишь самые очевидные) проступает, не правда ли, что-то чрезвычайное? Но такова уж Сибирь. В ней то и дело обнаруживаются свойства мощнейшего духовного катализатора. Свойства какого-то чудодейственного ускорителя процессов. Мы пока лишь наощупь пытаемся определить природу этих феноменальных свойств. Они ведь способны воздействовать равно на всех — не только на писателей или учёных. Что-то при соприкосновении с Сибирью превращало обычных русских европейцев, каких тысячи и тысячи, в личности, в героев духа, в живые сгустки плодотворной энергии, — в того же Ермака, в Дежнёва и Хабарова, в Аввакума, в Соймонова и Крашенинникова, в Шелехова, Сарычева, Макарова, Обручева. Какими соками и плодами подпитывал их бескрайний Эрцинский лес? И сколькие ещё поколения способна эта дебрь взлелеять в своей сокровенной тени? Будет ли по-прежнему она для всех добра и щедра? Выдержит ли она беззастенчивый напор пришельцев издалека? Сколько ещё продержится в качестве объекта безжалостных всемирных вожделений?
На все эти вопросы Сибирь ответит теперь уже в кратчайшие исторические сроки.