Очерк
Совершенно не могу объяснить себе, как русская литература последних десятилетий проглядела, не расслышала Александра Колля. Ведь она, литература, почти никогда не бывает незрячей по отношению к сущностным событиям, происходящим внутри её естества. На то ей и дан собственный бдительный призор в лице лёгких на ногу критиков, маститых литературоведов, а уж в этой среде если кто зевнёт и не заметит назревающего явления, то его быстро упредят более чуткие соревнователи. Почему же не разглядели поэта Александра Колля?
Ладно, критики. Их в последние десятилетия сильно поубавилось, а иные додрёмывают свои дни с полуприкрытыми веками. Но есть же вокруг и поэты, и не все же они снедаемы завистью или не читают ничего кроме собственных строчек. Есть и просто читатели, уцелели бескорыстные ценители, и они то и дело произносят свои оценки с опережением мнений профессионалов.
В этом году, для него юбилейном (80 лет со дня рождения), мне так хотелось побывать в Волгограде, разыскать его могилу, навестить места, где он работал (радиокомитет, издательство), встретится с теми, кто его, надеюсь, не забыл, и даже съездить в Урюпинск, на родину поэта Божией милостью. Но прикинул, что понадобится на всё про всё не менее хотя бы десяти дней, и руки опустились. Не было мне воли вырваться летом или осенью на такой срок. Огорчила и весть о том, что нет уже в живых поэта и прозаика Валентина Васильевича Леднева, который в 1989 году предпослал коротенькое, но ёмкое предисловие первому сборнику Александра Колля «День необратимый». Ведь своей намеренной недосказанностью ледневское «краткое напутствие», как мне казалось, при встрече с его автором позволит расслышать хотя бы некоторые объяснения недомолвок. Привожу здесь почти целиком это, может быть, единственное на сей день письменное свидетельство того, что не все у него на родине проглядели поэта.
«Никто не обязан читать, а тем более любить поэзию. Но и поэт не обязан стремиться непременно понравиться каждому, кто прочитал его стихи. А опытному читателю достаточно 4 — 8 строчек, чтобы определить поэтические возможности автора. Для меня, например, довольно вот этих строчек:
Я вас искал. Я вас нашел
не молодой и не мадонною.
Вы положили, как на стол,
четыре дали на ладонь мою,
и эти дали мне – что дань:
щедры, вольны, ничем не скованы,
и это значило: отстань,
ступай на все четыре стороны!
А ведь эти строки – капли в поэтическом море Александра Колля. Цитировать его неловко, потому что поэзия у него – на каждой странице, причем нередко такой высокой пробы, что невольно чувствуешь светлую зависть к его блистательной технике стихосложения (поэтому не замечаешь или прощаешь налет некоторой книжности, «красивой эрудиции» в иных стихах), к его самоотверженной (потому что безвестной) поэтической судьбе. Я прочитал стихи А. Колля ещё лет 15 назад и почувствовал приближение поэтического праздника. Но празднику не суждено было тогда состояться. Тут разговор особый, некраткий и нелегкий. Но и сам поэт не спешил, больше уповал на работу. И он достиг своего – написал книгу яркую, талантливую, но слишком к огорчению, позднюю, «слишком первую»…
Почему всё же праздник не состоялся в заслуженные сроки? Из-за чего случилась огорчительная задержка? Зачем гадать об этом, если нет возможности поддержать «разговор особый», к которому читатель предисловия так и не был тогда допущен? Ведь трудно поверить, что главной причиной, откладывавшей признание поэта, был «налет некоторой книжности» и даже «красивой эрудиции» в его стихах. Да, водилась и тогда, живуча и по сей день привычка упрекать стихотворцев, которые черпают свои темы и образы не только из природной среды, но и из книжного ряда, из искусства – «родины второй». Но с таким лихим подходом можно забраковать чуть не половину строф «Евгения Онегина». Вообще Пушкин, на радость и в назидание всем нам, необыкновенно книжен.
«Трагически напряженный лиризм»… Эта сочувственная строчка из аннотации к той самой книге Колля намекала: изъян его письма усматривался, скорей всего, в куда более важном предмете – в самом мироощущении. Лиризм мало что напряжённый, но ещё и трагический, – да разве это хорошо? Разве таким должен быть голос и стиль поэта – нашего современника, вместе с народом оптимистически устремлённого… и т. д. и т.п.?
Мне повезло: в год выхода его первого стихотворного сборника я вдруг встретил Александра в Москве, да ещё в Центральном доме литераторов, куда сам заглядывал лишь изредка. Он сидел за столиком в нижнем буфете с двумя своими, похоже, земляками. Окликнув меня, привстал и предложил подсесть к ним. Подвал был местом громким, его завсегдатаи после двух-трёх рюмок водки обычно переходили на крик, стараясь не отстать от других компаний, шумно и уверенно обсуждавших всё, что творится в громокипящей литературе и её окрестностях. А эти трое жевали свои бутерброды и салатики с молчаливым достоинством, не выражая ни досады, ни провинциальной растерянности. Они явно не собирались тут засиживаться, потому что сегодня же отбывали, не помню, то ли домой, то ли на недолгую побывку в переделкинский дом творчества. И мне очень захотелось напомнить Саше, что последний раз мы с ним виделись, ни много ни мало, четверть века назад и… тоже в буфете. Но то был крошечный буфет волгоградского аэродрома, на который только что приземлился прибывший из Москвы пробным рейсом Ту-102. Мне в Волгоград дали командировку от газеты, чтобы описать и этот рейс, и облик достраиваемого мемориала с вучетичевской Матерью-Родиной. И Саша вернулся домой, оказывается, на этом же борту, но увидели друг друга лишь на земле, в очереди за порцией холодной жареной печени… И, конечно же, захотелось вспомнить наше университетское литературное объединение, которое посещали с 1957 года, и самые первые наши публикации под одной обложкой – в коллективных сборничках начинающих поэтов МГУ – в «Радуге», а затем в «Открытой земле», названной так по его, Колля, одноименному стихотворению.
Эй, что ты, товарищ? Не спится?
– Не спится:
Я землю
такую
большую
открыл!
И твоё «Выше Кинешмы маленькой…» помню. И «Радость и молодость – весь я.»
Саша сдержанно-расстроганно улыбается, открывает портфель, извлекая из него свой «День необратимый» в плотном бордовом переплёте. Неторопливо, устойчивым своим и прочным почерком выводит строку за строкой: «Юрию Лощицу – с признательностью за твой талант, в знак давней-давней университетской дружбы, с пожеланием творческой мудрости и поэтического дерзновения! Будь счастлив! Не забывай. А. Колль. 27 февр. 89 г. Москва.»
Это единственное мне от него рукописное послание. Потому что ни до того необратимого дня, ни после него, так уж получилось, мы не переписывались.
Но не забыл. Не забываю.
* * *
Стихотворения из первой и предпоследней прижизненной книги Александра Евгеньевича Колля «День необратимый», приводимые ниже, к сожалению, не оснащены датами их написания и потому даны здесь в свободной композиции. Впрочем, одно хронологическое уточнение аннотация к сборнику содержит: «В книгу вошла лирика поэта 1957-1987 годов».
Наконец, стоит напомнить, что в течение нынешнего 2013 года в «Русском Воскресении» публиковались подборки стихотворений А. Колля «Выстрел в окно», «Чаша», «В белой станичке кубанской», а также поэмы «Рота поёт» и «Мой ангел-хранитель».
2013 г.
Подборка стихотворений А.Колля
* * *
…И снился ей псалом царя Давида,
не строчки, а видения псалма,
не то, что было учено для вида,
а что теперь увидела сама:
как будто кто, чья плоть в тряпьё зашита,
взывал в молитве, в трепете ее.
«Прибежище мое, моя защита,
я уповаю!..» – корчилось тряпье.
В чертополохе мертвенном по пояс,
через ступни проросший беленой,
«под сенью всемогущего покоясь», –
то был, похоже, сын ее больной.
И невозвратно гибнул он у вяза,
в сетях безумья, в язвищах до пят…
«Ни сеть ловца, ни гибельная язва…»
Но губы вопль уже не довопят.
Дракон и лев припали в гневе близком,
его попрали: двое – одного,
и нет, не он, а аспид с василиском
зверино наступили на него.
И сжался сын, и жить осталось малость,
и крик стихал и был уже далек,
и с сердцем материнским что-то сталось,
и мать и Бог вступили в диалог:
«Я долготою дней его насыщу…»
– Спаси! Он гибнет. Милостью не минь!..
«Явлю ему спасение…»
– Не слышу…
но он же умер… Господи…
«Аминь».
И саранча полезла по холстине,
и мать в кошмаре силилась понять:
когда и где?., в библейской Палестине?..
в песках Ливана, вскровленных опять?..
Ни спать и ни проснуться не хотела.
А в полуявь приметила потом,
что отлетел от скрюченного тела,
как сытый гриф, израильский «Фантом».
* * *
Холодеет, светая,
Небо – словно слюда.
… Совершенно седая,
ты приходишь сюда.
Тянет тинной водою,
и кричит козодой
над тобой, молодою,
совершенно седой.
Хочешь – ветром подую,
хочешь – в дверь постучу,
совершенно седую
от тоски отучу?..
Рыбок робкая стая,
бликов беглый поток.
Совершенно седая,
надеваешь платок.
Голубеет, светая,
пьет росу козодой.
Остаешься, святая,
совершенно седой.
Ветром я не подую,
мне ли в двери стучать,
совершенно седую
от тоски отучать.
Небо вскроется вскоре.
Ты и небо. Вдвоем…
Неуемное горе
в совершенстве твоем.
* * *
Л. Мартынову
Какая-то тучища серая
задела тебя за висок,
а ты закричал ей: «Я верую –
красив небосвод и высок!»
И тотчас такое разведрилось,
такая пришла высота,
что в синие дымы разветрилась
туманная тучища та.
И все: бородатые, дети ли –
свидетели стали тому,
но только лишь дети заметили,
что не было небо в дыму,
что был небосвод удивительный,
что сроду он ясен и тих. …
И ты подивился разительной,
спасительной мудрости их.
ПЯТАЯ СТИХИЯ
Баюкало небо ее, как младенца,
глыбастую землю в оправе морей.
На небо земля не могла наглядеться,
и было ей небо милей и милей.
Она говорила: «Мы дружно… мы станем…
в живом сотворении станем равны.
Не надо нам, небо, меняться местами,
как это бывало в разгуле войны».
И небо расстаться с землей не хотело,
родней и родней становилась земля.
И небо сказало: «Не надо… не дело…
не дело сшибаться, в осколках звеня».
И третья стихия – земной и небесный
огонь, и четвертая рядом – вода –
твердили: «Мы вместе… и, как там ни бейся –
мы с вами, и с миром, и впредь, и всегда…»
Но пятая вышла стихия двуного,
горячей рубахой плеснув на ветру:
«Начнем! Далеконько сегодня до бога.
Смешаю и вздыблю! Спасу и сотру!..»
* * *
Казалось, что-то в мире расползалось,
разъединялось, рушилось, рвалось
и в ад неслось… И если бы казалось!
А то и впрямь трещало вкривь и вкось.
И зримо боль текла из каждой поры,
и реял свет, распадом заражен,
и все ползло, не ведая опоры, –
в себе, и дома, и за рубежом.
И в смуте все, и сам я среди прочих,
и тщетно сердце комкалось в комок…
И только тополь клеем поздних почек
все это вместе склеивал, как мог.
* * *
Усталость явилась и руку пожала –
усталую руку усталой рукой,
устало усталости мне пожелала,
да только, пожалуй, забыла – какой.
– Такой, – подсказал я с улыбкой усталой,
какая велела бы: «Мужествуй, верь!» –
и вскрыла бы окна, и стукнула ставней,
и взашей тебя, из души – и за дверь!
ЛЮБОВЬ
Огнем и мечом через годы прошла,
бедой обдавая, золой пороша,
но даже и это еще нипочем.
…Огнем и мечом!
– Живыми не брать! – объявила в упор,
татаро-монгольский явила убор.
Редеет и падает лет моих рать.
…Живыми не брать!
И в пепел и прах мои дни разнесла.
Святая? Но это одни словеса.
Святая. Но только на первых порах.
И – в пепел и прах!
Коленом на грудь. «И да снова начнем!»
И снова, и снова: огнем и мечом!
И плеч не поднять, головы не нагнуть.
…Коленом на грудь.
На щит, убиенный! А ей – со щитом.
Жестоко? Но дело еще и не в том.
Пусть раб я, и прах, и душа в нищете,
она – при щите!
ЛИШЬ НЕ БОЛЕЙ!..
Лишь не болей!
Лучше гонять голубей,
белой косынкой махая,
либо, ломая сюжет,
вроде Миклухо-Маклая –
с нудной работы ушед,
где-нибудь запропаститься,
где и ромашки белей,
где и луга, и водица –
лишь не болей!
Лучше убей
шуткой какой-нибудь резкой,
или насмешкой срази,
или с лукошком и леской,
в дождь, по колено в грязи,
выдерись из-за орешин,
из-за черемух и лип,
чтобы прохожий опешил:
«Блудная? Или Олимп?»
…Слабенькая, родная!
Лучше, минуя Оман,
иллюминатор отдрая,
слизывать с губ океан,
лучше бора по-цемесски
(или старинный борей),
лучше хватать занавески –
лишь не болей!
Или полей
детской раскрашенной лейкой
бедный балконный левкой,
локоны с детскостью некой
левой поправя рукой,
или какой-то другой
выдумай повод пресрочный,
чтобы в отлучке от дел
слышать, как шорох песочный
тишь за живое задел.
Или с тоской Авиценны,
тайн у звезды не урвав,
встань и пойди от люцерны
в цепком сплетении трав,
тропку нащупай ступнёю
и – по холодной, по ней!
Стань отщепенкой степною –
лишь не болей!
Лучше по краю полей
простоволосо, разуто,
мимо пшеничных щедрот
раза четыре за утро
к речке прошлепай и от,
либо – до леса и дальше,
либо (на самый уж край)
ну… полюби меня даже –
лишь не хворай!
* * *
Когда надежда руку снимет с пульса,
и милосердье выронит платок,
и каменная тишь, куда ни сунься,
и по лицу потянет холодок, –
тогда лишь ты, Отчизна-мать, – одна лишь –
прильнешь рукой в движении благом,
наполнишь пульс, и камень прочь отвалишь,
и в жизнь махнешь подхваченным платком.
НАПОСЛЕДОК
… и белую скину рубаху,
и тихо, как свет, упаду.
Но, даже и наземь упавши,
над слабостью приподымусь,
увижу травинку у пашни,
татарник, боярышник, Русь;
а там отползу на поляну
и, если отсрочку мне дашь,
привстану и выше погляну,
но… выше России – куда ж?
* * *
Искусство – родина вторая.
А первая – она сырая,
в туманах вымокшая вся,
с колодцем около сарая,
стоит, под ветром замирая,
не плача и не голося.
И спелый снег ее – горчит,
и зной сечет ее – до края,
и зов ее не нарочит,
и, ничего не повторяя,
она молчит, пока вторая
вторыми красками кричит.
И, красок этих слыша крик,
я обмираю, затворяя
раздерганные створки книг,
стучусь у врат цветного рая,
и забываю, что – вторая,
и вспоминаю: Тютчев… Григ.
И, проявляя, что горело
до Баха, Рериха, Гомера,
мазков и нот сдвигаешь строй –
ты, Жизнь!.. Ты, Высшая, как Мера,
одна: и родина, и вера,
и нет ни первой, ни второй!..
Из книги: Александр Колль. День необратимый. Волгоград. 1989.
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
Из дневника Кавказских войн
ВЫСТРЕЛ В ОКНО
Он что-то ловит ртом.
Пришли. Поцеловали.
Забрезжил. И приник.
Ушли. И он погас.
… Да, в наши дни. Роддом.
Суконный мрак. Цхинвали.
Новорождённый крик,
спелёнатый до глаз.
Ту ночь не преломить:
последняя кулига.
По нити на сукне
стекает время. Но
поистончилась нить,
теперь уже полмига
до высвета в окне,
до выстрела в окно.
Рванулся выстрел, ал,
и ржаво осветился,
он грозный был пароль,
а отзывом – дитя.
Раскрытый рот орал
по-южноосетински,
на общий эту боль
в себе переводя.
20 марта 1991
* * *
Удаляется Грузия, всё удаляется
и сама удивляется: как это так!..
И всё меньше ей солнечных дней уделяется,
и в глазу у неё грозовой кавардак.
А любовь моя тайная не утоляется,
утомляется, сякнет, мельчает, мельчит,
то Куре остановленной уподобляется,
то, как если б оглохла Арагви, – молчит.
Но не глохнет Арагви, Кура – укротима ли?
«… Эй, куда вы?! И вопли бросаются вплавь,
и сдвигаются дни боевыми картинами,
и из тайной любви выявляется явь.
Приближается Грузия, всё приближается,
на себя обижается или на свет,
принижается в распрях, слезой приблажается,
к тишине приглашается выстрелу вслед.
Я разбитым проспектом пройдусь Руставелевым,
и споткнусь о расстрелянный старый пилястр,
и на гильзу наткнусь разуменьем растерянным,
и склонюсь, и надежда меня не предаст.
18 января 1992
СУХУМИ, 14 АВГУСТА 1992
Памяти Дмитрия и Георгия Гулиа,
памяти мирного Сухуми
Живы, как прежде, и не постарели,
добрые, о́б руку, оба, –
выйдут опять на проспект Руставели
с улицы длинной Лакоба.
Этот вот – Дмитрий, премудрый и горький,
чист, как на мраморном бюсте.
Этот, с задумчивой шуткой, – Георгий,
в приступе чести и грусти.
Это – отец, вислоух и классичен,
сын в прозаичном берете.
Что им Сухуми сегодня приспичил?
Спали бы мирно в бессмертье.
Вышли. А драка!.. В саду и в квартире.
Бой – у стены, на ступени.
– Что бы на это сказала Фати́нэ?
– Верно, сказала б: «Сдурели!..»
Город – в безумии, в полном комплекте
гневного боезапаса,
тут «на делах» не такие, как эти,
тут и бессмертным опасно.
Тут не стихи и не проза. Не сказки.
Тут не до ахов-рассказов:
город стреляет в грузин по-абхазски
и по-грузински – в абхазов…
– Страшно мне. Рыщут от стара до млада,
спины под страхом сутуля.
– Смерти единой на всех маловато.
– Я понимаю. Но пуля?..
Тонут, отец, тротуары в разбоях,
выстрела ярость драконья.
– Пуле одной не убить нас обоих.
Смерть – это дело другое.
15 августа 1992
МЕЖ ДВУХ ОГНЕЙ
Ну, что же… проводи меня, о мати,
и ты, «безвестный» отче, – проводи,
я буду там один, ни в чьей команде,
один – клейменный смертью не в кровати,
един – меж двух обрезов, посреди.
Я так любил с младенчества Кавказ,
его каркас извилистохребетный,
упрямство моря, эха клич победный,
и там я начинался, неприметный,
теперь мне там закончиться как раз.
… Ползла заря кавказская – и я́ с ней,
и было нам все выше, все ясней,
и весь, от той вершины и до сей,
его прошёл я. Там теперь ужасней,
чем на краю. Но с краю быть – опасней,
и я с бедой кавказской: вместе, с ней.
Чего терять? Я пожил, сколько мог,
в комок сжимался, гордо выпрямлялся,
и неприятство прятал за приятство,
смеялся, клялся в нежности – и мок
под милыми дождями и слезами,
и кожей змей – года с меня сползали,
теперь – чего ж?.. я пожил… как уж мог.
Меж двух огней я стану, посредине.
Простреленные плечи так болят…
А ты, убийца-выстрел, посвети мне
средь ледянистых конусов-палат.
Один, из сил последних, предпоследних,
и пусть их с двух сторон в меня палят:
в любовь и в кровь, и в бровь, и в глаз – подряд! –
в висок и в лоб, в беспомощную дужку
слепых очков, готовых вдруг прозреть,
во всё что есть: в желанья, в жизнь и смерть,
в лицо, в затылок – лишь бы не друг в дружку,
лишь не себя б с лица любви стереть.
………………………………………….
…………………………………………
Иль благородный пламень ваш затух?
Не подвергайте честь свою лишенью,
соседа – мщенью, горечи – старух.
Мне надо стать средь ваших заварух
живым барьером, чучелом, мишенью.
Флажком белейшим вам машу, немею,
считаю про себя: до трёх… до двух…
18 декабря 1992
ЧТО, РОССИЯ?..
Что, Россия, – выбилась, устала?
Стоном расплатилась за добро?
… Рвали перстень, тискали у стана,
жгли у плеч кровавое тавро,
жирно объедали, обпивали,
обирали начисто, с лихвой,
и преуспевали в отпеваньи
над ещё красивой и живой;
по сто раз в лицо орали на день,
врали всяк, кто чист и прокажён,
теребили, как младенец – матерь,
мяли, как молодку – ухажёр,
били в грудь, забыв про суть, про милость,
вили вервь – утишить, удушить…
Вырывалась, гневная, прямилась –
доглядеть, дочувствовать, дожить.
Чем взбесила родинка у шеи?
Чем некстати родина пришлась?
Неужели даром хорошели
сны твои? Рассыпались, крошась.
Неужели – те ли, все ли, я ли –
из княгинь свели тебя да в грязь,
неужели мало было яви,
чтоб и сны рассеять, озверясь?
Но – вставала, слепо, как с тумана,
а потом яснела, как и встарь,
молодела, светлая, ступала –
дорешить, дозвать себя: восстань!
И слыхали скот и обирала
чистый клич: «Попробуй-ка, смоги!..» –
Уходила, чести не теряла,
лишь теряла туфельку с ноги.
А сынам своим достойным – нежно
за́ плечи обняв и ширь внуша,
громче гроз нашёптывала: «Нешто
стерпит дольше наша-то душа?
Исполать! А тем несдобровати,
зычным, грязно-алчным, как ни смой.
В новый путь и в новый день ступайте,
да не в чей, а в наш, святой и свой!»
………………………………………..
………………………………………..
Пусть кругом несносно и неясно,
день скулит продажно, кость грызя;
боль кругом – но вражьим татям на́зло
в боль раскрыла ясные глаза,
назло лицедею, лиходею
доброе лицо открыла в боль,
улыбнулась: «Я-то молодею –
вам-то, старым недругам, вольно ль?..»
21–22 марта 1993
* * *
Приехал электричкой и, сойдя,
пробрёл меж грядок лука и редиса
и в третий раз я к жизни возвратился,
к земной, привычной, – из небытия.
Таков порядок счёта числовой,
таков Устав той службы караульной,
когда в беде, кровавой и разгульной,
стоишь ты, безоружный часовой.
И снова караулю я «Маяк»,
и всё над той же кровлей тополь тот же,
и из-под Псоу окрик – тот, но строже,
и снова сдал я духом и обмяк,
и счёт-возврат – он будет всё крепчать,
и было три, и будет и четыре,
и вновь прощаться будут в Очамчире,
и в Гудауте девочка кричать.
8 июня 1993
* * *
Я вам настырно твердить не брошу,
впредь образумить вас норовя:
не раздавите коровку Божью
и муравья!
Вас, богачей, богоборцев, бо́мжей,
я заклинаю, прошу, молю:
не навредите коровке Божьей
и муравью.
Совесть взывает – вынь да положь ей! –
нежно ступать в траве-мураве,
не забывать о коровке Божьей
и муравье.
Будьте любезны быть осторожней
с жизнью людской, смиря неуём.
будьте любезны с коровкою Божьей
и с муравьём!
10 октября 1993
* * *
Мать, а там и бабушку
как-нибудь и я
тихо, в шёпот, вызову
из небытия,
выпростаю, вызволю
из недвижной тьмы,
обниму, как сызмалу:
вот и трое мы!
Выйду в утро, в позолоть,
вьявь, как на юру:
в невидимки поздно ведь
затевать игру.
Мать, а с ней и бабушка,
сзябнув в охолод,
в помидорный, в тыквенный
ступят в огород,
там ботва губастая
растянулась в смех;
им-то старь кубанская
памятнее всех,
а меня, нелишнего,
вспомнят или нет –
это от Всевышнего
сыдет им ответ.
Их из мира косного
по траве-канве
садик абрикосово
подведёт ко мне;
средь стручков-горошинок,
вызван бузиной,
вот он, я, заборошенек, –
что ж вы не со мной?
Но того заброшенка
узрят? – враз? – не враз? –
это уж как Боженька
даст на то указ.
P.S. Мы не знаем, вёл ли самобытнейший волгоградский поэт, журналист, книгоиздатель Александр Колль (1933 – 2001) в начале девяностых годов прошлого века полевой дневник во время своих неоднократных командировок на Кавказ, – в его вдруг заполыхавшие межэтническими усобицами и войнами внутренние пограничья. Но тематика стихотворной публицистики Колля той поры, бережно соблюдённые самим автором даты, – всё убедительно свидетельствует: образ такого дневника-летописания был для поэта твёрдо осознанным волевым актом и, одновременно, духовным императивом его державного мировосприятия. Осенью нынешнего 2013 года исполнится 80 лет со дня рождения поэта, члена Союза писателей России, чье обширное словотворчество в силу ряда субъективных причин до сих пор всё ещё не оценено по достоинству даже представителями критического цеха. Нынешняя публикация – не первое знакомство читателей «Русского Воскресения» со стихами того, кто по праву достоин возвращения в число самых востребованных сегодня поэтов России. А потому мы считаем своим долгом соучаствовать в «воскрешении» Александра Колля и впредь.
Ю.Лощиц, член редакционного совета «Русского Воскресения»
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _
РОТА ПОЕТ
Из цикла «Юность курсантская»
Горький, январь-51
Георгию П.
Смеркся кремль, потупились ворота,
снег причах на древнем кирпиче.
Темно-фиолетовая рота
тут проходит с песней на плече.
Вся — как выдох, шкентелем мотая,
с думой о свиданье и стране
тут проходит рота молодая
по нижегородской старине.
Капитан, едва мы арку минем,
рявкнет устрашающе весьма.
Нам не страшно, наш комроты — Минин,
вот он, с нами рядышком,— Козьма!
Кремль в России — свято и не пусто,
это вам не то что Колизей.
Вон Шаляпин снеги мнет до хруста,
с ним пешочком — Пешков. Алексей.
А мороз! Ужасней террориста.
Жмет. Но рота крепко сложена.
Панушкин прокрикнет тенористо —
наш непрекословный старшина,
и в ответ кремлевская бойница
эхо перекатит тишиной.
Рота ничего не убоится
с Мининым и с нашим старшиной.
Что — продрог? Иди, не ерепенься,
в скат вбивай башмачный след стопы.
Девятьсот шагов, четыре песни —
до судьбы, до сути, до Скобы.
Шагом в шаг. Ни вздохов и ни всхлипов.
Спрячь тоску, как льдинку за припай.
Старшина морозно зыкнет: «Клипов!
Запевай!»
Молодой запев сорвется с горла:
«…в не-бо смо-отрят ма-а-ачты,
я вер-нусь по-одруга ско-оро,
не грус-ти, не плачь ты!»
Но — ни мачт, лишь песня за плечами,
ни подруг, чтоб плакали о нас.
В одиночку или с землячками
нам еще ходить в кино «Паллас».
А пока с булыжного пригорка,
твердый наст нетвердой бьем стопой.
«Эх, махорочка-махор-ка,
no-роднились мы с то-бой!..»
Ах, ты!.. С ноты сбились. Вот умора…
Нет. Собрали песни ручейки.
Смотрим гордым взором военмора,
хоть пока — «болото», речники.
Сгоряча, с кудлатым паром вместе,
выйдет песня глоткой — как наждак.
(Вы в мою шинель сначала влезьте —
может, запоете и не так.)
— Запевай! — А жизнь неодолима.
Будет всё: и выси, и моря.
«…как заку-ришь — и с ко-лечком ды-ыма
улета-ет грусть мо-я».
Нам Россию смелостью прославить,
выси и глубины покорить.
— Эй, вы там, на шкентеле, отставить!
Не курить!..
Вниз да вниз, по скату, шагом ротным.
Справа — этажи и белый сад.
И — к воротам, левым поворотом.
Пройден кремль. Не пятиться ж назад.
Грозный век клеймо на роте выжег.
Мы до пят — из века, из зимы.
Нет Козьмы. И где его сподвижник?
Ты уж нас, Пожарский, извини!
Мы — из века гневного, из драмы.
Но сомненья нас не потеснят:
с нами вождь, и мамы живы-здравы,
им еще по сорок-пятьдесят,
и Отчизна — Феникс, но святее! —
гарь и прах низринула, светла,
и в метельной истовой затее
нас и песню с юностью свела.
Юность, юность… Памятью помянем…
Я теперь тебе и не знаком…
Слева — Радин, спереди — Тотмянин,
сзади Серкин в пятку бьет носком.
Небывалов, брось свои забавы:
тезы, антитезы… Спой-запой:
«…и звё-зды на-ши а-лые
си-я-ют, не-бы-валые,
над всеми стра-нами, над оке-анами
осу-ществлен-но-ю меч-той!»
Снежной пылью скулы обкололи,
шапки — в пух, похожи на зверят.
В двух проёмах давней колокольни
колокольно звездочки звенят.
В тишине пронзительной и ковкой,
как там снег в глаза ни пороши,
полусонной долгой Маяковкой
утомленно, ощупью пошли.
Маяковка. Гулко, как в тоннеле.
А в проулках — сумрак и Ока.
Вот балкон. Уютное томленье
за морозной росписью окна.
Мы теперь у дремы в карантине,
рота в дреме вязнет, как спьяна.
Ты, Тотмянин, мир загородил мне.
Эх ты, друг, суконная спина!..
Жизнь! Ты будешь вера — не верига.
Этой верой душу я прожег.
Эй, Тотмянин, спину убери-ка,
жизнь не загораживай, дружок!
Но грустить — не в нашенской манере.
Окна… Пришагаем мы и к ним.
На рекламной, рядом, на фанере –
женщина, шампанское и Крым.
Я четыре года как из Крыма,
мне он — песня, чтоб не забывал.
Песня, Клипов, неискоренима,
кто в России — тот из запевал.
— За-певай!..— Да будет мир в России!
Запевай! Да светит свет в окно!
Шагом в шаг. В Россию — как вросли мы.
Шагом в шаг: сливаемся в одно.
Шаг. Пятидесятые. В начале.
За спиной — войны подбитый монстр.
С нами — век. И песня над плечами.
Жизнь. Мечта. Метель. И окский мост.
Ч А Ш А
* * *
Исторгалось тело. Кость ломило.
Дрогнула палаческая свита.
Чаша смерти, уксусная, мимо
не пронесена, взята, испита.
Но не до конца. Едва прибили
ко кресту Всесветного пред всеми,
из неё, из Чаши, в изобильи –
свет, любовь, бессмертье во спасенье!
14 апреля 1996
* * *
Сними, сними Его с креста,
впусти, впусти Христа в себя!
Смотри, как истина проста.
Но эта истина не вся.
Прими, прими, тот крест неся,
Его страданья – на себя,
впусти Христа! Но, так проста,
и эта истина не вся.
Сними!.. Но час настал узнать,
что всё равно Его не снять,
и значит – с верой, во Христе,
впусти Христа на том кресте.
24 июня 1992
ПРИЧАЩЕНИЕ
(В Троицын день)
Церковный этот праздник
совпал на сей раз
с днём рождения А.С.Пушкина
Утро-свет июня шестого –
праздник Троицы Пресвятой.
Покарайся, мой грех, жестоко,
свейся, смойся святой водой!
… Блеск царапал грань парапета.
Шёл я в храм, и была мне весть:
день рожденья Царя-Поэта –
в Пятидесятницы – днесь.
Солнце, светлой томя морокой,
в дверь ввело меня, сбив с гордынь.
И пришёл я – и тих мой робкий
шёпот «Благословен грядый».
Знал, что грешен, и слаб, и брошен,
а вошёл в переблеск лампад:
«Причащается раб Божий
Александр…»
Счастье – в близости. А несчастья
за кадильный сползли за дым.
Вот, сподобился, причастяся,
Боже, Тайнам Твоим святым.
От словес блудоликих, пошлых
отошёл – и познал: судьба! –
причастились-то два Божьих
Александра-раба.
6 июня 1993
* * *
Ко мне во сне приидет Матерь Божия,
пронзённо душу высмотрит на свет.
– Живи, сынок, – обмолвится. На большее
мне и во сне рассчитывать не след.
Ни одеяний белых, ни сияния –
в пальто «мышином» (помню, покупал),
и для неё в сыновнем высшем сане я,
и тень мольбы и зова по губам:
«Не лезь на ветер!» – в августе ли, в марте ли.
И будет становиться всё земней,
пока насквозь не примет облик матери,
ушедшей к Богу матери моей.
8 октября 1992, 7 января 1993
* * *
Белый старец сидит,
белый старец сидит,
в думе дух затая,
локтем стол затеня:
не судит, не рядит,
не рядит, не судит –
пишет солнцем смиренно
святых жития.
А монах молодой,
а монах молодой
в том же солнечном дне,
со живым въедине,
не из кельи долой,
не с молитвы долой –
в твёрдом помысле ладит
его житие.
13 августа 1995
* * *
В Алуште, в шторм, услышал голос – глухо
он в слух вошёл, дыханье сбил с пути:
«Кто не родится от воды и Духа,
не может в Царство Божие войти».
Я не войду. Рожденному от века –
от голодухи, засухи, войны, –
лишь ветер с гор да море близ Артека
мне дали образ Духа и воды.
Я не войду. В сиротстве незавидном
хожу-гляжу – чужой, какой невесть,
меж Алустоном, сном и Горзувитом…
но это ж Царство Божие и есть.
23 июля 1992
* * *
Приготовил я речь, обращённую к Богу.
Я писал её долго, немел,
исправлял, перечёркивал, звал на подмогу
все глаголы, какие имел.
Не хватало причастий, к величью причастных,
существительных – по существу,
междометия были… изрежь хоть сейчас их…
и сравненья – подобны шесту.
Эта – празднична фраза, а эта – суконна,
фальшь, растянутость, море чернил.
За словами словес не увидя Закона,
всё писал и писал. Настрочил.
Показалось – не то. Навязалась усталость.
И тогда, озарясь на зарю,
искромсал я всё это, пока не осталось
только: «Господи, благодарю!»
24 августа 1995
_ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _