Иеромонах Никон – один из священников-блокадников, переживших в Доме Советов все осадные дни, включая и расправу 4 октября 1993 года, – три недели спустя дал пространное интервью газете «Сегодня», в котором среди прочего сказал и о «партийном» составе защитников российского парламента. Вот его свидетельство: «По моим наблюдениям, когда была установлена жесткая блокада Дома Советов, то коммунистов там осталось, может быть, 10%. Говорю об этом уверенно, потому что я каждый вечер ходил вокруг баррикад, чтобы как-то успокоить защитников, чтобы ни у кого не возникало желания начать партизанскую войну. И из всех баррикад и палаток чисто коммунистических было, может быть, 3-4. Кроме того, я не думаю, что все, кто ходит под красными знаменами, были коммунистами».
Совершенно ничего не могу прибавить к красноречивым цифровым выкладкам отца Никона. Процентные соотношения меня в данном случае и не занимают. Они могли быть совершенно иными. Даже если представить себе, что Дом защищали исключительно коммунисты, и это не давало режиму морального права расстреливать их с такой жестокостью.
Скажут: мораль в наши дни – понятие растяжимое. Но существовал же еще вчера какой-никакой моральный кодекс коммуниста? И если ты, вчерашний коммунист, вдруг молниеносно превратившийся в демократа американского образца, кидаешь на расправу со своими недавними товарищами по партии танкистов и гранатометчиков, то, может быть, именно тебя, с такими вот «моральными устоями», и нужно в первую очередь подвергнуть на всякий случай изоляции?
В наблюдениях отца Никона меня занимает другое. Тут, в подсчете по «партийному» составу, он как бы невольно, подсознательно вынужден оправдываться. Очень уж стремительно был внедрен в сознание миллионов отечественными и зарубежными средствами массовой идиотизации (СМИ) миф о мятеже коммунистов-фашистов. Миф, не выдерживающий никакой критики, нахальный, насквозь лживый, но на первых порах оказавшийся спасительным для режима. Общество привыкло ко всякой лжи, но уж такой его еще никогда не ошарашивали. Многие и представить не могли, что такая вообще существует в природе, и – поверили.
Лишь один пример того, как ловкие идиотизаторы нас, простаков, учат уму-разуму. 13 ноября 1993 года у стен Краснопресненского стадиона собралось несколько тысяч людей – родные, друзья, знакомые погибших здесь, возле Дома и в нем самом, – все, кто захотел и смог прийти на сороковины, на православную панихиду по убиенным. Было много священников, пел церковный хор, потом состоялось и гражданское поминовение, громко зачитывались имена и фамилии жертв междоусобной брани… Воздух промозглый, небо в полной завесе туч, не пропускающих солнца, но на душе в те часы и минуты у всех присутствующих становилось как-то наконец спокойнее: закончились мытарства родных им душ, прозвучали вечные мудрые слова церковного прощания, – впервые после того, как здесь свирепствовала смерть… На лицах, озаренных огоньками свеч, – умиротворенная сосредоточенность, достоинство, светлая скорбь. Лишь одно мешало: беспрерывное снование в толпе множества людей с телекамерами. И что суетятся? Ведь ничего, почти ничего из снимаемого ими по нашему телевидению все равно не покажут.
А мешать они явно мешают – и священникам с певцами, и нам, собравшимся вовсе не для того, чтобы запечатлели они нас для непонятных нам целей.
Поэтому я очень удивился, когда в киселевских «Итогах» вдруг замелькали кадры, отснятые накануне на панихиде. Ведь это был сюжет вроде бы вовсе не в духе самого верноподданного из наших телеведущих. Или какое-то маленькое чудо случилось и даже эти вечно бегающие глазки увлажнятся гражданской слезой?
Не тут-то было. Всего две-три секунды, не более, камера задержалась на лицах москвичей. (Отработанный многократно прием: только крупные и средние планы; ни в коем случае на давать панорамы, чтобы телезритель не успел разглядеть, что так много собралось народу на панихиду.) И вот тут, старательно и шумно втянув воздух ноздрями, Евгений Киселев начинает очередной сеанс лжемагии. Он просит зрителей обратить внимание на фигуру молодого человека, одетого в казачью бурку с башлыком. Это баркашовец, то бишь фашист, – внушает Киселев, не утруждая себя никакими доказательствами. (Представим себе: кто-нибудь показывает по телевидению фотографию Киселева и объявляет его, без всяких ссылок на документы, агентом ЦРУ по кличке Валет Бубей?) Сразу после несчастного парня в бурке следует каскад кинохроники: баркашовцы стреляют в тире, Гитлер проезжает вдоль воинских колонн, баркашовцы маршируют, гитлеровцы маршируют, баркашовцы что-то там говорят, гитлеровцы орут «Хайль» и сжигают мирные жилища, убивают безоружных людей… Теперь зрителю ясно, что это были никакие не сороковины, не панихида вовсе, а тайная сходка коммуно-фашистов, благословляемых попами на новые кровавые мятежи.
Когда Киселев распаляет себя, то, заметьте, он все громче и громче втягивает ноздрями воздух. Одна знакомая телезрительница спросила у меня как-то с тревогой в голосе, зачем он это делает? Я объяснил ей, что такова техника дыхания на радио и телевидении: стараются вдыхать не ртом, а именно носом, чтобы лишний раз не шлепать и не чмокать губами. «Ну, ладно, пусть сопит, – согласилась женщина. – А то на меня это действовало просто ужасно: как будто он намеревается всосать воздух, предназначенный всем остальным». Я утешил ее тем, что, даже если бы он захотел, у него бы такое не получилось, – из-за слишком маленького объема легких. Но заметил при этом, что эфир он все-таки отравляет – громадными порциями выдыхаемой лжи.
Лживый миф о мятеже красно-коричневых на короткое время помутил умы многих именно благодаря мастерскому психологическому расчету лиц, его сфабриковавших: люди просто не поверят, что можно завраться до такой степени. Расчет вроде бы сработал: внушению поддались не только наивные, но и многие из тех, кого на мякине проводить прежде не удавалось. Вдруг ошеломил Россию своими одобрениями в адрес усмирителей «мятежа» Александр Солженицын, казалось бы, изучивший на своем веку все тонкости изворотливого коммунистического фарисейства. Как это он не разглядел, кто в этом мифе на самом деле были волки и кто – овцы?! Неужели он, бывший кадровый военный, не увидел разницу между совершенно ничтожным и смехотворным именно с военной точки зрения «штурмом» Останкина и двухнедельной блокадой и расстрелом здания парламента? И неужели мог он пожалеть то самое телевидение, насквозь изолгавшееся и испошлившееся, которое теперь, вернувшись в Россию, поносит на каждом шагу? Как не заметил, что миф о боевиках-коммунистах испечен коммунистами же, стремительно заметающими свои следы. Они понадеялись, что черные клубы дыма над зданием парламента станут надежной дымовой завесой над их марксистско-ленинским прошлым. Но дым развеялся, миф иссяк. Кому теперь интересно выслушивать доказательства, что Макашов в большей степени коммунист, чем Грачев, а Руцкой более правоверный ленинец, чем, к примеру, Гайдар, или Бурбулис, или тот же «добрый человек из Политбюро» Александр Яковлев? «Победители» продемонстрировали, что чисто коммунистический инстинкт власти в них гораздо сильней, чем в «побежденных». Если говорить о верхнем слое вошедших в конфликт сторон, то и на той, и на другой стороне имелись вчерашние коммунисты, но интернационалистское крыло одержало верх над патриотическим, почвенным.
Еще раз повторю: большинство тех, что пришли защищать здание парламента, пришли сюда не ради одних коммунистов, обиженных другими коммунистами, а потому, что Дом стал для них символом обворованной, доведенной до позора и отчаяния России. Именно этот их приход страшно всполошил интернациональную секту перекрасившихся коммунистов. Эта когорта всегда боялась всего русского, – еще при живом Марксе боялась и потому бурно аплодировала его русофобским высказываниям; и при Ленине боялась и потому с удовольствием топила в крови все «великодержавное»; и при Хрущеве она была в фаворе; и при Брежневе не сдавала позиций… И тут, когда увидела, что в России, после почти вековой неразбериxи, вот-вот может установиться собственно русская власть с собственно русской державной идеологией, – она срочно кинула в проран все средства лжи, все наличные деньги, задействовала все свои интернациональные конторы, дала срочные задания всем сценаристам, спецам по «путчам» и «мятежам» против несчастной и такой добренькой демократии. Но ведь никто же из них не крикнет громогласно, на весь свет: тревога! русская опасность! подымайся, все, кто может, русские идут!
И пошли в ход «красно-коричневые».
Так они способны дурачить простофиль не один век подряд. Все средства для них хороши, лишь бы не дать России снова стать Россией – сильной, самостоятельной державой. Православной державой. Впрочем, последнее уточнение – лишь для тех, кто не догадывается, что само понятие «держава» уже подразумевает, что речь идет именно о христианском, православном государстве. Ибо державное устроение на земле возможно лишь по благодати Вседержителя, Господа нашего Иисуса Христа.
Дом на Краснопресненской набережной расстреливался по приказу христоненавистников. Как в свое время по их же, христоненавистников, приказу подавлялось восстание кронштадтских матросов. Смешно думать, что в 1993-м наших интернационалистов-христоненавистников испугали до смерти ампиловские тетки с портретиками Ленина и Сталина или баркашовские чернорубашечники. Если они всерьез ждали опасности именно отсюда, у них были десятки способов укротить и того, и другого – и Анпилова, и Баркашова.
Но и тот, и другой им очень нужны были для сценария о «коммуно-фашистских» бандах. Опасались же они иной силы, – медленно, трудно и органично вызревающей в стране силы тысячелетнего государственного инстинкта, силы державного мироуклада, силы русской духовности и почвенности. Той самой, которая пришла к Дому с иконами и алым, цвета крови христиан-мучеников, стягом. С его полотнища строго и скорбно глядел Распятый за всех, тут собравшихся.
…И, краше хитрых крас, Над нами реял
Наш незлобивый тихий Спас.
Вот против кого ополчился интернациональный клан безбожных рыночников всех мастей. Но, повторяю, вслух они об этом никогда не заявят, а будут сочинять все новые и новые сценарии очередных схваток между добрыми капитализаторами России и кровожадными коммунистами. Если же вдруг обстоятельства коренным образом переменятся, то они, как ни в чем не бывало, снова переметнутся в стан «строителей коммунизма», и обязательно займут здесь все важнейшие посты, и тут же обрушат гнев, ярость, а то и ливень свинца на тех, кто еще вчера был «социальной базой» их мошеннических «реформ».
Под такими внушениями, как мы убедились, можно прожить не одно десятилетие. П р и н ц и п с ц е н а р и я действует в мире давно, но особенно успешно – от начала «противоборства» двух всемирных лагерей – социалистического и капиталистического. Правящие элиты обеих систем в равной степени участвовали в сценарии, отвлекая внимание народов на врагов мнимых, – во имя торжества технического прогресса. Идол научно-технической революции в равной степени был привлекателен для идеологов «противоборствующих» сторон. Когда у каждого из простых смертных появляется возможность для широкого, беспристрастного сопоставления, для самостоятельной работы ума, не опутанного щупальцами лжи-интернационалки, он с удивлением обнаруживает, что родовых сходств у капитализма и социализма гораздо больше, чем различий, как бы эти последние иногда ни бросались в глаза. Если каждому из нас не произвести однажды эту необходимую работу ума, то можно до бесконечности свергать то капитализм, то социализм, потом снова ополчаться против капитализма или размонтировать за ненадобностью социализм. В любом случае бедные снова будут околпачены, середняки обеднеют, сверхбогатые между собой сговорятся, а правящие элиты, тихонько похихикивая, засядут за новый сценарий.
Нам же, простым смертным, ясно должно быть одно: между социализмом и капитализмом выбирать нам нечего: каждый из них, как социальный уклад и как хозяйственный механизм, несовершенен и не способен ответить на главные жизненные запросы человека, государства, нации, всемирной людской общности. Они, социализм и капитализм, будто соревнуются друг с другом: который из них в большей степени опримитивляет человека, делает его рабом элементарных материальных утех, упорно, с угрюмой настойчивостью обезбоживает людей, отвлекая их от духовной заботы о самом главном, от решения вопроса о смысле человеческого существования, о подлинной цели жизни каждого из нас. И капитализм, и социализм в равной степени оскверняют природу, обезличивают целые нации, страны и континенты, города и села, без умолку болтают о лучезарном будущем, подсовывая нам на самом деле будущее грязное, безнадежно захламленное, лишенное воздуха и Бога.
Как и большинство моих читателей, наш родимый послевоенного образца социализм я знаю, конечно, лучше, чем то, что якобы ему так фатально противостояло. Да, своя рубашка ближе к телу, – и не отсюда ли нынешние ностальгические воздыхания по утраченному или почти утраченному «потерянному раю» социализма?
По сути, если разобраться, эта ныне повсеместная тоска пожившего на своем веку русского человека по недавнему прошлому вовсе не так примитивна, как может показаться со стороны. Дело ведь не в том, что тогда килограмм мороженой говядины стоил в магазине два рубля (в сопоставимых ценах он, может, и сегодня, стоит не намного дороже). Неизмеримо важнее для него то, что тогда Россия пусть и звалась она СССР, покоилась в своих вековечных державных пределах и, значит, подпитывалась этим надежда на лучшие для нее дни. Народ, сам того не сознавая, жил по пушкинскому завету:
Сердце будущим живет.
Настоящее уныло.
Все минует, все пройдет.
Что пройдет, то будет мило.
Прожитые десятилетия милы нам не потому, что это было при социализме, не потому, что тогда все прилавки были завалены дешевыми тканями, рыбными консервами в томате, а в космосе летали первые спутники с собачками на борту. У нас тогда же, в те же года и десятилетия, была и другая история, и она-то нам мила. Она мила нам великолепными днями детства, божественно ясными и чистыми, несмотря на оккупацию или эвакуацию, несмотря на бедность в одежде и пище. Она мила волшебными днями отрочества и юности, которых не смогла отравить убогая пионерско-комсомольская обязаловка. Мы влюблялись тогда и любили, и в токах этого чувства даже казенные окрестности социализма прихорашивались у нас на глазах, будто великодушно приглашенные участвовать в нашей радости.
В эту историю, в эту нашу радость входили, конечно, и война, потому что на победителей фашизма мы смотрели как на суворовских чудо-богатырей; и Юрий Гагарин, потому что мы приняли его как родного брата, как сына, как задушевного друга, а вовсе не как символ торжества советской науки, самой передовой и т. д. И нам дела не было до того, что не видел он в космосе Бога; не это для нас главное было в нем, – а его солнечная добрая улыбка, его русское богатырство, его старинная, во многих веках родной истории прозвучавшая фамилия.
В нашу радость входила и целина, – на нее мы тоже глядели глазами влюбленной молодости, как на удел былинных силачей, как на ниву Микулы Селяниновича…
Мы продолжали жить в своей истории, в своем эпическом времени, не забывая при этом, что являемся данниками и другой истории, что живем мы как-никак при социализме, а значит, обязаны – в большей или меньшей степени – усваивать и его историю, зазубривать ее для экзаменационных лихорадок, чтобы тут же и забывать – до следующей проверки… Милые мои патриоты социализма, кто из вас может сказать что-нибудь путное и вразумительное о первом съезде социал-демократов, состоявшемся почему-то в Минске и почему-то анонимно? Или вы помните, что за конференция такая была в Гельсингфорсе? Или чем знаменит товарищ Мартов и как его настоящая фамилия? Или сколько раз на дню большевики размежевывались с меньшевиками и тут же кидались снова друг к другу в притворные объятия? Или кто такие были отзовисты, – кого это они отзывали, откуда, для чего? Неужели вы родились для того, чтобы все это зазубривать, всю эту абракадабру, – а не для лучшей доли? А если бы победило, к примеру, не всесильное учение Маркса и Энгельса, а еще более всесильное – Каутского и Бронштейна,– неужели бы пришлось в течение десятилетий проносить по русским площадям на демонстрациях их самодовольные физиономии?
В том-то и дело, что мы вынуждены были жить в раздвоенной истории, как всегда бывает при длительных нашествиях и оккупациях. Кто сознательно, а большинство неосознанно – мы продолжали жить в своей родной, подлинной, органичной истории, в своей державной России под псевдонимом СССР, – но жили при социализме, при его истории, совершенно для нас случайной и внешней.
Обратите внимание на это замечательное при. Даже доктринальные документы постоянно употребляли в качестве формул: «при социализме», «при коммунизме»… То есть, и на уровне языковых оттенков партийная догматика выдавала, не умела скрыть своей посторонней сути и факта раздвоения истории: народ обрекался жить при коммунизме, а не в нем как таковом.
Зачем же нам теперь делать вид, что история была единственная? Зачем сваливать в кучу то, что отделяли друг от друга даже строгие идеологические умы? Присмотримся хотя бы к некоторым эпизодам той, другой, внешней истории. И убедимся лишний раз, что она не про нас писана. И что совершенно нечему нам в ней умиляться.
* * *
Дело было при Хрущеве.
Есть одна замечательная пауза в том, что пишут о нем историки либерально-интернационального толка: они не любят подробностей на тему «Хрущев и религия». Фигура умолчания распространяется на жесткую волну репрессий против русской православной церкви, санкционированных выдающимся либерал-волюнтаристом.
Хрущевский штурм неба пришелся на начало шестидесятых. Это была последняя по счету, самая тихая, но и самая массовая из расправ режима над православным народом. Репрессивные меры затронули и большие города, но особенно досталось селу: и в России, и на Украине, и в Белоруссии душу живу выколачивали с невиданным (и не видимым цивилизованному миру) размахом. Механизм, с помощью которого церкви закрывались в одночасье десятками и сотнями, оказался удивительно прост, – нужно лишь было, чтобы сам Синод узаконил иезуитские поправки к процедуре поставления священника на приход или снятия его с прихода. Поспешно собранный, далеко не в полном составе, Синод вынужден был под давлением мирских властей принять эти по внешности безобидные и даже демократичные поправки: священника отныне приглашали на приход (или отстраняли с прихода) местные приходские советы, так называемые «двадцатки». Лишь по их ходатайству церковные власти могли благословить иерея на новое для него место служения или отозвать оттуда, если «двадцатке» он почему-либо не пришелся ко двору. «Двадцатка» получала также полный контроль над денежными доходами церкви, что якобы обуздывало сребролюбивые наклонности иных батюшек. Подлинным хозяином прихода становился вроде бы сам верующий люд, лучшие, наиболее грамотные и совестливые представители паствы. А священник превращался в своего рода наемного работника. Не полюбился приходу – пусть ищет себе лучшей доли еще где-нибудь…
И что же? Правом отказывать священнику в приходе вдруг повсеместно начали пользоваться сотни церковных советов с внедренными в них агентами Комитета по делам религий. Просто выпроводить иерея, подать прошение о замене. А вот с заменами, ну, совсем непросто! Во-первыx, где их брать, свободных батюшек, желающих ехать к капризной «двадцатке»? А если и найдут, то закрытый храм нужно заново освящать, а для этого выезжай на село целым обозом, – с епископом и благочинным во главе, а у них тоже свободные дни не каждый месяц подворачиваются… Вот и стоит церковь под замком – год, два. Потом уж, глядишь, и замок сбит, и стекла повылетали, и надписи похабные заляпали стены поверх святых ликов, и книги церковные валяются на полу, а от иконостаса остался один каркас – торчащий деревянными ребрами скелет… Потом привозят в церковь на хранение и ссыпают прямо на пол семенное зерно. Это еще пристойный случай. А сколько приходилось видеть храмов, под сводами которых гремели станки ремонтных мастерских, а то и тракторы чадили!
Во второй половине шестидесятых годов мне довелось объездить с журналистским командировочным удостоверением многие районы срединной России. Счастливые, благодатные и скорбные дни! Мы были молоды, я и мои друзья из Музея древнерусской живописи имени Андрея Рублева, и мы впервые открывали для себя глубинные земли Руси, ее сказочные зимние пейзажи с монастырями или сельскими храмами на горизонте, с окающим говором владимирских, ярославских, костромских крестьянок, с дивными сокровищами провинциальных музеев, живущих в позорной нищете. Вот – Родина, достойная любви и чести, ждущая от нас труда, умного созидания! Какое счастье дышать ее воздухом, зная, что это небо над нами укреплено молитвами преподобных Сергия Радонежского и Серафима Саровского, Нила Столобенского и Павла Обнорского, святителей Стефана Пермского и Феодора Ростовского…
Но мы шли буквально по следам хрущевского погрома. В русском небе еще горчило дымом от сожженных церковных библиотек и одеяний, еще не улеглась пыль от только что взорванных – якобы на кирпич?! – храмов.
Поразительно все же! Шустрыми звездочками помелькивали в ночном морозном небе спутники, уже и на Луне высаживались, прытко выведывали военные секреты друг у друга, околоземные и отдаленнейшие тайны космоса, а об этой тишайшей войне победоносного социализма против огромного, все еще упорно желающего жить и молиться своему Богу русского сельского мира ничегошеньки цивилизованное человечество не знало – не ведало. А кто и знал, помалкивал. Что им какое-то там православие? В лучшем случае – ересь.
Попадались нам изредка церкви, закрытые еще до войны. Эти уже, как правило, с проломленными куполами, с ямами, зияющими на месте алтарей: какие-то старатели промышляли тут, знать, насчет припрятанных попами кладов, да только лопаты затупили.
Но подавляющее большинство упраздненных приходов были именно со следами самоновейшей облавы… Местный народ поглядывал на нас сперва с недоверием: а вдруг мы ш какого-то отряда, запущенного вдогонку, глубоко ли забился народишко в щели, не ропщет ли?..
Конечно, старый люд – сметливый, опаска быстро исчезала, слышали мы и ропот, и стенания, и крепкие слова в адрес местных и районного пошиба афеев, затеявших извести все до единой церкви в своем уделе.
– Неужели ни одной в районе не оставили? А куда ж ходите?
– А куда ж пойдешь? Разве что во Владимир ехай либо к вам в Москву… отменил нам кукурузник Бога. Уж на что Сталин был зверь, а такого дуролома, как этот Хрущ, свет не видывал.
Конечно, при всей его строптивости и склонности к самодурству (партия интеллигентно определила это свойство как волюнтаризм) Хрущев вряд ли имел какой-то глубинный личный источник ненависти к христианству. Ненависть эта, как и многие иные «настроения», умело ему внушалась. Он был, похоже, одним из наиболее последовательно ведомых советских вождей, – вот только кто именно был в числе внушающих и направляющих в соответствии с принципом сценария – поди теперь поищи! Хотя очевидно, что они и сегодня «ведут» посмертную репутацию «разоблачителя культа» и обеспечивают общественное мнение, чтобы причислить его к лику святых граждан вселенной, как уже причислили незлобивого атомщика Сахарова.
Нанесенный в шестидесятых чудовищной силы удар по православию в СССР должен был – в соответствии с замыслом сценаристов этой акции – стать и ударом по крестьянскому укладу как таковому. Многолюдные, веками обжитые, ухоженные села в европейской и азиатской России, каждое третье из которых существовало еще до Колумба, – стали на глазах пропадать в результате «укрупнений» и повального бегства людей в города.
Тогда-то и разбухли стремительно города за счет новых кварталов и микрорайонов, утыканных «хрущевками».
Если архитектура действительно – летопись мира, то в этой летописи не сыскать страницы более провальной, чем та, что посвящена «хрущевкам». Многие из них уже снесены, прослужив меньше, чем сталинские двухэтажные деревянные бараки. Но кое-что осталось и еще напоминает, до какого убожества опускали нас и опускались сами люди, которых и неприлично называть архитекторами. Козел, научись он водить по чертежному ватману рогами, спроектировал бы лучше. Многие помнят остроту: с архитектурной точки зрения в «хрущевках» была одна бесспорная заслуга: умение сократить до минимума расстояние между полом и потолком.
Идеалу христианской соборности противостоит не принцип индивидуализма, самоизоляции, а культ скученности. Наш социализм, – начиная от классических коммуналок и кончая «хрущевками» и «брежневками», – есть последовательное осуществление культа скученности. Задача ставилась не так, что нужно расселять людей повольготней, а, наоборот, сбивать их в плотные, тягучие, легко управляемые и легко контролируемые объемы. Чем скученней живут люди, тем меньше у них желания жить соборно.
В мой девятиэтажный («брежневка»), почти километровой длины дом на окраине Москвы вколочено, втиснуто, впихнуто, по моим округленным подсчетам, население двух-трех деревень. Стоит закрыть глаза и представить себе их местоположение, – одна, допустим, на скате холма, над прудами, другая вдоль речного берега, и при каждой избе своя березка, или ветла, или черемуха, свой палисадник с флоксами и георгинами, золотыми шарами, кустами сирени и шиповника, свой конечно же огородец, банька сбоку, дровник, ботва картофельного клина за жердями забора, светло-зеленые дымчатые поля ржаной ярицы и леса за ними, леса со всех сторон, упирающиеся макушками в высокое небо, – и не хочется снова открывать глаза… Ну, что я еще увижу вокруг, кроме таких же тупых, как и мой, бетонных бараков?
В который раз повторяю про себя предостережение поэта Рильке: «Господь, большие города обречены небесным карам…» Рильке ни минуты не жил при социализме, но его стихи помогают поразмыслить о загадочных (до поры до времени) сходствах «противоборствующих» систем. Капитализм с таким же сатанинским упорством, как и социализм, скучивает людские массы в городах и сверхгородах. По темпам скучивания он даже обгоняет своего «соперника», и сегодня, если статистические ведомства не лгут по обыкновению, всего пять (или даже три) процента населения США живут на земле, занимаются сельским хозяйством, насыщая ненасытные утробы городской Америки. Социалистическая футурология до самых последних лет упорно настаивала, что и мы обязаны равняться на этот заокеанский процент и к началу новой эры успешно подравняемся. Так вещают жрецы науки о будущем, последовательные и бескомпромиссные интернационалисты. Мое, ваше и наших потомков будущее они видят в урбанистическом незакатном зареве, когда человечество почти полностью покинет землю, чтобы перемеситься в тугом тесте городской биомассы. Им видится город как конечная цель, для которой когда-то в пещерах, в лесах и на берегах привольных рек зачался род людской. Им грезится город-человечество, великий УРБС, для которого будут в поте лица своего изо дня в день, от зари до зари стараться три процента простофиль. Покойный академик Будакер из новосибирского Академгородка мыслил о будущем даже более революционно, чем остальные футурологи. Все сельскохозяйственные угодья он предлагал выселить с земли (чтобы ими тут не воняло?) на гигантские орбитальные станции, а землю превратить в сплошной парк культуры и отдыха, окружающий великолепные сверхгорода и уютные академгородки.
Не знаю, много ли в этом мечтательном прожекте научной обоснованности, но неуважения к людям, возделывающим землю, здесь паче меры. Такое неуважение роднит социализм и капитализм: и для того и для другого люди с земли – второй сорт.
Почему как раз в шестидесятых, при Хрущеве, Москва стала разбухать, пухнуть на глазах? Ведь дело вовсе не в том, что были построены два-три новых завода и обросла новыми цехами дюжина старых. В пору «хрущевок» на окраинах столицы появились целые полки строителей жилья, которых тоже ведь нужно было снабжать жильем. Чем размашистей застраивалась окраина Москвы новыми микрорайонами, тем большим становился удельный вес строителей в населении столицы. Итак, для чего же строится сверхгород? Ответ на удивление прост: для того, чтобы его построить! А потом пристроить к нему еще столько же. И еще. И еще. В этом абсурде одинаково старательны и капитализм и социализм. Последний, правда, больше строит вширь. Капитализм круче забирает вверх. Но кучность попадания, скученность людская, – она и там и тут в итоге замечательная! Эта самая скученность и есть сверхзадача урбанизации. Скученными, как уже замечено, проще управлять, они все на виду, под рукой, наилучшим образом обрабатываются средствами массовой идиотизации – в дискотеках, на стадионах, везде, где молодежь, как она любит говорить, кучкуется. Скученные легче поддаются социальной дрессировке, над ними удобнее ставить эксперименты. Например, захотел, чтобы они все в течение года приноровились регулярно жевать жвачку, подражая бессловесной скотине. И, глядишь, уже жуют! Как при социализме, так и при капитализме, без всякой разницы.
Деревенские – те опаснее. Про них никогда не знаешь, что у них на уме, где кто в данный момент находится и чем занят. Хорошо, если он залег в избе и пялится на Мадонну либо Марадону. А если он где-нибудь на лесной полянке объясняет приятелям, что «новый мировой порядок» – это, блин, большая бяка? Ты бы хотел, чтобы он, дубина, умилялся песенкам Шаинского, а он раззявил на полдеревни свою гармозу и орет частушки про срамной «человеческий фактор». Или воскресным утром подался за шесть верст в храм к обедне. Вот что обиднее всего теоретикам и практикам поголовной урбанизации: чем дальше люди от сверхгорода, тем ближе они к Богу. «Осенюсь могильною иконкой, накормлю малиновок кутьей, и с сумой, с дорожною котомкой закачусь в туман вечеровой…»
Чем стремительней человечество скучивается в городах, тем быстрее отчуждает оно от себя природу, замусоривает ее, корежит, мазохистски распинает. Перед обществом будущего в равной степени за осквернение природы ответят и капитализм, и социализм. И тот и другой вломились в Божий храм природы с намерением пролить побольше зеленой кровушки. Намерения могли именоваться по-разному и даже красиво: преобразование, покорение, рациональное использование… Результат же повсеместно одинаков: земной природы в том виде, в каком она воспета в Давидовой Псалтыри, в творениях Гомера, Лонгфелло или Тургенева, в пейзажах Констебля, Шишкина и Гогена, – такой природы нет и никогда уже не будет, даже если с завтрашнего утра человек прекратит всякую техническую деятельность на планете и вокруг нее.
Наша природа расстреляна из капиталистическо-социалистической двустволки. Громадные индустриальные норы в теле земли уже никогда не заполнить тем, что копила в них природа. Какой супергений от науки вернет к жизни хоть один вид насекомых или птиц из тех тысяч, что задохнулись, отстаивая свое право на жизнь в неравной борьбе с полчищами механических монстров?
Откуда мы знаем: может быть, в каком-то одном-единственном жучке, который навсегда пропал, заключается разгадка всего человеческого биоцикла, и когда она разрешится через век-другой, то выяснится, что нас, людей, могла бы на тот час спасти лишь целебная слюнка, выделяемая железками того напрочь сгинувшего жучишки.
Что притворяться: мы, благодаря соревнованию двух «измов» – кто из них чище и человечней? – живем уже в пропащем, почти пропавшем мире. Двуметастазный рак «технического прогресса» догладывает землю. Оплетенные его щупальцами, мы все еще нежимся, сладострастно сучим ножками и умудряемся взбивать электромиксером коктейль из канцерогенных соков и сиропов. Капитализм и социализм, потихоньку подыгрывая друг другу, сделали все так, чтобы образцово оскотинить человека, превратить его в двуногое брюхо. Общество потребления? Это слишком деликатно сказано. Мы – общество самопогребения. Мы погребаем себя под траурную мелодию прямой кишки. Разве не обидно, что столько поколений мужчин и женщин, иногда привлекательных, иногда просто красивых, трудились для того, чтобы зачмокала и зачавкала на весь свет непонятного пола особь без талии и шеи, с ягодицами вместо щек? Вчера эта особь яростно внушала нам догматы «развитого», сегодня она с той же яростью отстаивает постулаты «свободного рынка», а на непослушных науськивает своих пятнистых биороботов: «Взять красно-коричневых! Ату их, ату!..»
Это про таких, как они, говорят: «На зеленый лист глянет, и зеленый лист вянет». Они хотят видеть землю такой же безобразной, как сами, и неутомимо мстят ей за свое уродство. Господь покарал их, отняв у них присущий всякой людской душе дар созидания. Они способны только разрушать и лгать, заметая следы. Постоянно сваливая свои вины на кого-то другого.
Еще вчера с пеной у рта они доказывали, что во всех неудачах социализма виноваты капиталисты. Сегодня, побратавшись с капиталистами, они дружно валят все неурядицы современного мира на коммунистов. Замечательная изворотливость! Ну, а вот эти зияющие озоновые дырищи над Антарктидой, – они чьи по происхождению: капиталистические или социалистические? На чей их баланс спишем? А выбрасывающиеся на берег киты, – какая из социальных систем напугала их больше? Разве не очевидно уже сегодня: оба варианта технократической возгонки человечества, или, как ее у нас ласково называют, «научно-технической революции», равно пагубны, – и их, и наш. Планетарный технический перегрев неумолимо выводит род людской на последнюю, смертную прямую. И тут уже, в беспощадном свете, становится окончательно ясно, что «противостояние» двух систем – великий миф XX века и что власть технократической элиты мира по сути давно едина. Нам-то внушалось, что идет соревнование, что на дороге, по крайней мере, два гонщика. А гонщик, оказывается, всего один, и он несется на полном газу, все еще любуясь комфортабельным салоном великолепной Машины, все еще упиваясь наркотическим воздействием полуезды-полуполета. А между тем сразу за финишем его ждет абсолютное ничто, вечная пустота безжизния.
И социализм, и капитализм одинаково успешно воспитывали человека общества потребления, приманивая его земным потребительским раем, «материальным благосостоянием», царством плотских услад. Человек потребляющий, «экономическая скотина», по определению современного сербского публициста Драгоша Калаича, совершенно убежден, что никакой загробной жизни ему не вкусить, что он безнадежно смертен н, значит, нужно устраивать свой микрорай здесь, в короткие сроки успеть взять от жизни как можно больше, чтобы напоследок сказать: я потребил все, что мог и все, что хотел, и пусть смерть потребит теперь меня как упитанного тельца, пусть жирный дым от этого жертвоприношения поднимается к небесам, где нет и никогда не будет никакого загробного воздаяния. И мне теперь совершенно все равно, что будет после меня, без меня. Да хоть сплошная озоновая дырища во все небо! Я успел домчаться, не задохнувшись, а вы как хотите. Меня уже нет, а значит, нет и вас.
Социализм и капитализм одинаково безбожны, как тот, так и другой последовательно внедряют в сознание человека культ земных услад, обещая ограниченный во времени и в пространстве земной рай для избранных – для тех, у кого больше глотка и крепче когти. Здесь неминуемо должны были появиться свои ритуалы, своя обрядовая система, своя «обедня», пародирующая церковную литургию… Ресторанные яства под сладкую музыку, в обрамлении сладкой плоти полуобнаженных или обнаженных певиц и танцовщиц – разве мы не видим такую именно «обедню» в каждом втором американском фильме? Вам неустанно твердят: вот смысл жизни, вот цель существования, вот у какого алтаря мы собираем человечество, вот – наш «хлеб насущный».
В современном итальянском фильме-притче режиссера Марко Феррери «Большая жратва» зритель присутствует при последних перед смертью «подвигах» четверых приятелей-обжор, собравшихся в римском особняке на очередную свою «обедню» чревоугодия и сладострастия. Трагикомическое, как бы протокольное повествование из жизни скучающих обывателей земного потребительского рая: за двое суток почти непрерывной работы челюстями (попутно с другими плотскими утехами, поскольку в особняке присутствуют и «дамы сердца») приятели поедают великое множество самых своих любимых кушаний, что сопровождается мелкими и крупными физиологическими неприятностями, вызванными неуемностью, пока участники ритуала не умирают один за другим от пресыщения. Каждая из этих кончин по-своему убога и жалка, но – по шкале ценностей потребительского рая – каждая действительно смотрится вполне достойным жертвоприношением на алтарь чревобожия.
«Ну, – скажут, – это у них там». Полно, только ли у них? Разве на нашем горизонте грезилось что-то иное, особенное, отличное от той же самой «большой жратвы»? Лишь именовали ее, с присущей скромностью, «материальными благами». Характерный анекдот (но, может, и не анекдот вовсе?) времен создания сибирских гидростанций: Хрущев выступает перед строителями Братской ГЭС с импровизацией о сущности «коммунизьма»: «Что такое коммунизьм? Коммунизьм – это не балерина на пуантах! Коммунизьм – это много мяса, сала, кукурузы, сметаны…» Каждый мог продолжить перечень составных частей коммунизма по своему вкусу.
А разве не анекдотом выглядит его же, Хрущева, глобальный лозунг, брошенный массам в пору предкоммунистического напряга: «Догоним и перегоним Америку по производству главных продуктов питания на душу населения!»? Можно ли представить себе, чтобы столь «духовное» задание великому народу исходило от кого-нибудь из русских государей – от того же Александра III или Николая II?
Да, в те времена Россия не на словах, а на деле догоняла и перегоняла многих – и в Европе, и за океаном. Но это делалось спокойно и достойно, как дело пусть и важное, но вовсе не тянущее на то, чтобы его оглашать как главную заповедь для великой православной державы. Да, народ знавал года не только изобилия, но и засухи, недород, голод. Но опримитивляющая сосредоточенность на соревновании с кем-то по поводу количества жратвы «на душу населения» выглядела бы обидной, даже оскорбительной для христианской души. Да, каждый день начинали и заканчивали молитвой о «хлебе насущном», но разве только ржаной каравай или пшеничную булку разумели под этим хлебом? Нет же, речь прежде всего шла о хлебе вечной жизни – «жизни будущего века».
Вот какую пищу отнимал у нас социализм и вот что будет отнимать у нас капитализм, если как следует постараются наши вчерашние коммунисты, намеренные вогнать обобранный и обездуховленный народ на стройплощадки капитализма, – картина, конечно, поразительная, единственная в своем роде, никогда, ни при каких идеологиях, в мировой истории такого не бывало! Но если приглядимся, то увидим, что метаморфоза очень даже закономерная; сообщающиеся сосуды поставлены в иную позицию, содержимое быстро перетекло, общий единый уровень восстановлен.
Пусть их, играют себе и дальше: в слова, в системы, в идеологии. Но пусть не впутывают больше в эти милые занятия русского человека. Пусть не дурят ему голову мифом о «коммуно-фашистах», не зовут с оружием в руках отстаивать светлые идеалы свободного рынка. Из одного духовного рабства да не попадем в сети очередного, еще более замаскированного и коварного. У России достаточно духовного опыта, чтобы познать сладкую ложь Интернационала Потребителей и их зазывал, обещающих нам очередной земной рай.
Мы быстро распознали их норов – по клыкам и когтям, обагренным кровью.
Образ. № 2,1996