1. Вечные селенья

     

    – Старший лейтенант Госавтоинспекции Переславского района, – представился он мне, ласково улыбнувшись. – Ваши документики, пожалуйста.

    Я протянул ему техпаспорт и водительские права. И тоже постарался улыбнуться, хотя где уж соревноваться с такими мастерами. Нет, умилительна всё же эта почти дружеская обстановка, которую опытный сотрудник ГАИ успевает создать накануне грядущей кары. Бывалый психолог, изощренный сердцевед, он тут преследует по крайней мере две цели. Во-первых, он не хочет расстроить вас настолько, чтобы через километр-другой вы совершили оплошность более грубую и поставили знак вопроса над собственным или еще чьим-то существованием. Во-вторых, ему нужно как можно больше вас расслабить, погасить вашу предвзятую настороженность, сделать так, чтобы вы до самого конца не знали, что именно у него на уме: обычное профилактическое знакомство или все же наказание.

    – Дорогой… – он назвал меня по имени-отчеству, и теперь его улыбка была почти подобострастной, как будто мы вместе кончали милицейскую школу, но я с тех пор сильно опередил его в звании, – с какой скоростью вы въехали в населённый пункт?

    Ах, вот он куда клонит. Я приободрился.

    – На спидометре было чуть больше шестидесяти. Всегда притормаживаю перед деревней, если надпись на белом фоне.

    – Чуть, не чуть, а под семьдесят было. – Он гостеприимно показал в сторону будки. – Можно пройти и посмотреть на приборе.

    – Да зачем же, я и так вам верю. Но ведь прибор показал, что я сбавляю скорость? Всегда перед деревней…

    – Да не деревня у нас, а село, дорогой… – Он снова назвал меня по имени-отчеству, но уже с некоторой укоризной в голосе. Кстати, скажите, пожалуйста, а во-он тот значочек вы видели, когда подъезжали к посту?

    – Какой? Это перед которым куст растёт?

    – Ну, куст ему, положим, не мешает, он с трассы хорошо виден. И что же на нём обозначено?

    – Кажется, сорок. Но ведь он у вас только-только поставлен. Всегда вашу деревню проезжаю на шестидесяти…

    – Знак есть знак, когда бы его ни поставили. Придётся вас огорчить на три рублика… К тому же, повторяю, у нас не деревня, а село. Се-ло.

    – Ну что ж, воля ваша. Вон они в техпаспорте как раз и приготовлены, три рублика.

    Ловко они тут приладили этот «значочек», досадовал я про себя. Пока успеваешь сообразить, к чему такое чрезвычайное ограничение скорости, машину уже выносит прямо к жёлтой будке. И потом, что это он заладил: село да село… Что же, если у них село, значит, нужно до сорока сбавлять?

    И вот, пока он доставал книжечку с талонами штрафа, я решился: огорчу-ка и его взаимно.

    – А кстати, дорогой товарищ старший лейтенант, почему вы так упорно называете это место селом?

    – А церковь вон стоит, разве не видите?

    – Вот это… без купола? Да вы со мной шутите, дорогой товарищ старший лейтенант. Разве это церковь? Может, она когда и была церковью, но теперь это не церковь, а, как писано в старых книгах, мерзость запустения… Что у вас там внутри-то? Небось, движок стоит. Или керосин в бочках держите. Или овёс туда ссыпаете… Или у вас там клуб был, да заколотили давным-давно – за ненадобностью?

    Он слушал насупившись, как будто признавал точность попаданий.

    – Вот если бы вы её отреставрировали, да на куполах поставили кресты, а не шишки, да пригласили к себе попа из Загорска, вот тогда бы у вас опять было село. А пока что, не обижайтесь, но деревня – она и есть деревня, дорогой товарищ старший лейтенант.

    Он густо покраснел от досады, но промолчал.

    Потом уже, когда я порядочно отъехал от Глебовского, на смену радостной возбужденности от одержанной, как мне казалось, победы пришло сомнение. Нужно ли было так его «огорчать»? Ведь не он один, а вся крестьянская Россия до сих пор упорно именует свои бывшие обесцерковленные сёла селами, не желая смешивать их с деревнями.

    Так ведь и у нас в Остееве, куда я теперь еду, про соседнее Пречистое тоже все говорят не иначе как про «село», хотя пречистенская церковь восемнадцатого века давным-давно закрыта. Причем не только старики да старухи, но и молодежь, наслышавшись от старших, именует его так же: «К нам вчера на костёр ребята из села приходили», «Дедушка наш в селе схоронен…».

    Кто прав, кто нет? Не только ведь в местном крестьянском обиходе, но и во всевозможных административно-территориальных справочниках за старыми сёлами оставлено их родовое имя.

    От этих недоумений, с которыми сам не умею совладать, гляжу, отпочковываются у меня и новые. Почему, к примеру, у нашего Остеева, которое все его коренные жители чтут за деревню, имя всё же сугубо сельское, то есть среднего рода? Никто из деревенских не помнит, чтобы тут стояла когда-то своя церковь. Выходит, по правилам нужно бы произносить: не Остеево – Остеевка. Или, как увидел на какой-то из дореволюционных карт: деревня Остеева. Чья, значит? − Остеева. − А кто он, тот Остеев?− Да кто ж его ведает, видать, барин какой…

    Словом, у памяти наших стариков не такие уж и глубокие корни, в чём мне пришлось несколько лет назад убедиться.

    Но прямо в восторг привёл я тогда своего пожилого собеседника, теперь уже покойного, сообщив ему, что деревня Остеево стоит на земле лет шестьсот, не меньше, и, значит, куда древней она многих-многих именитых городов земли. В тот год, когда Колумб открыл Америку, нашему Остееву, по самым скромным подсчётам, было уже около ста лет от роду… И я объяснил ему, почему уверен, что так оно и было. Дело в том, что во времена Дмитрия Донского, во второй половине четырнадцатого века, значились в летописях среди приближённых к великому князю московских бояр два родных брата – Фёдор Свибл и Александр Остей. Фёдор, похоже, хорошо потрудился при строительстве столичного белокаменного Кремля. Недаром одна из кремлёвских башен до сих пор называется Свибловой. Осталось от Фёдора и старое село в окрестностях Москвы, тоже Свиблово, там теперь одноименная станция метро. Великокняжеское правительство не раз доверяло Фёдору ответственные воинские поручения. Назначался он воеводой то в один, то в другой поход, а в 1380 году, когда русская рать вышла из стен Москвы и потекла на Дон навстречу Мамаю, Фёдору было наказано охранять столицу. Важные задания своего князя исполнял и Александр Остей – после Куликовской битвы был наместником в Коломне, втором по значимости городе в Московском великом княжестве. Перед смертью Дмитрия Донского Фёдор и Александр в числе избранных бояр скрепили своими подписями духовное завещание куликовского героя. Почему такая им честь? Потому что известно было: предки братьев верой и правдой служили предкам Дмитрия Ивановича. О родоначальнике их боярской династии, знаменитом Ратше, сам Пушкин писал: «Мой предок Рача кистью бранной святому Невскому служил…» Ратшичей князья, начиная с Александра Невского, щедро наделяли землями; первые свои сельские угодья они получили вокруг Переславля. Вот почему я и не удивился, когда вычитал в работе академика С. Веселовского: боярину Александру Остею принадлежало Остеево «в тридцати километрах от Переславля-Залесского». В ту пору уже существовали – тоже по древним документам известно – и соседнее с Остеевым Заозерье, и Елизарово-село, и слобода Караш, что тоже у нас под боком − на дороге от Заозерья к Ростову. Обжитые были места, так же как и речка наша Нерль была тогда обжитой, судоходной. По ней Александр Невский из Переславля спускался в Орду; по ней везли из Орды тела убиенных тверских князей Михаила и Дмитрия…

    Надо было видеть в те минуты глаза моего собеседника, старого крестьянина, – они сияли восторгом! Его восхищение взбадривало и меня, как будто сам слышу всё это впервые.

    – А совсем рядом с нами, представьте, в десяти неполных верстах, через то же Елизарово пролегала пешая великокняжеская дорога – от Переславля на Владимир, и по ней тоже не раз хаживали и Александр Невский, и Дмитрий Донской, и иные знатные мужи Руси. И тот же Иван Калита… Он, между прочим, упоминает Елизарово в своей духовной грамоте…

    Вот мы сидим со стариком у него на веранде, чаёвничаем, через открытую дверь долетают до нас обычные деревенские звуки: горланит петух, сосед приколачивает свежие штакетины к забору, проскрипела к магазину телега, нагруженная буханками хлеба, но мы будто парим над этой милой повседневностью, оглушённые древней славой великого Остеева. Не мы придумали эту славу, мы только вызвали её к жизни, и так многое вдруг расставилось по своим законным местам.

    – Это подумать только, – лепечет старик, – значит, мы с тобой ловили рыбёшку, стояли на берегу, а на обрывчике том, выходит, сам Александр Невский мог отдыхать?.. Это какие же чудеса!

    – Вполне мог стоять на том самом месте. Так, пожалуй, и было.

     

    Пока беседуем, подкрадывается незаметно час поливания огородов… Без досады, в благодушном просветлении завершаем мы своё историческое витийство. Нас ждут теперь вёдра, гладь бочажка, прочерченная салазками жуков-водомерок.

    Раскаленная за день, морщинистая земля грядок всеми трещинами жадно вбирает тёплую поливную воду. Изнывшие растения, как дети, радуются купанию, наперебой подставляют под струи ладошки своей листвы, бочки́ плодов, лопочут, булькают, брызжутся, стряхивают за шиворот друг дружке серебряные капли. Огород переполняется свежими острыми запахами, ублажённая почва влажно дышит. Кажется, даже корни потягиваются и покряхтывают от удовольствия. Скрипят по всей деревне колодцы, охают опорожняемые кадушки, повизгивают там и сям калитки. Звуки прибавляют в гулкости и важности, в их возбуждённой несогласованности есть своя мера, никем не расчисленный настрой.

    Долгая, умиротворяющая власть сельских вечеров. Если ты застал хоть один из них от начала до конца, и не просто застал, а успел ещё как бы со стороны посмотреть и на себя, совершающего ежедневные труды, и на окрестные набухающие тишиной поля, и на зардевшийся лес, и на прозрачность остывающего неба, и на своё селение, всё медлящее и медлящее отойти ко сну, то ты застал не один-единственный, а, может быть, сразу тысячу вечеров, целую вечность вечера.

    От нашей усадьбы, самой крайней в Остееве, я пройду мимо картофельных борозд, спущусь к бочагам и, перепрыгнув через ручей, поднимусь на взгорок, откуда начинается просёлок, обходящий деревню с южной стороны. С пустынного этого просёлка просматривается всё Остеево, вся его немудреная одноулочная, в два посада, планировка, все шестьдесят дворов, кипящих теперь жизнью, смехом и визгом детворы, никак не желающей угомониться на ночь. И, кажется, это было всегда, это всегда пребудет. Невозможно поверить, чтобы этой жизни вышел предел, чтобы у кого-то поднялась рука отменить этот детский эдем.

    Лет двенадцать назад, когда со стороны казалось, что сроки остеевского бытия на исходе, что и ему со дня на день суждено пополнить унылый список «неперспективных», потому что закрыли и разобрали школу, закрыли клуб, исчезли все до единого лабазы, все тёрочные, в которых остеевские кустари лет сто подряд крахмал на продажу готовили, закрылась и тоже была разобрана на дрова мельница на Нерли, умолкла пилорама, опустела конюшня, – тогда-то вдруг и случилось непредвиденное. Говорят, в один из громадных покосившихся пятистенков к мамке своей, не чаявшей такой радости, прибыл в двухнедельный отпуск сынок её, ярославский рабочий человек, да не с бутылкой прибыл, как в иные времена, а с двумя большими банками краски в рюкзаке, да ещё с флаконом олифы, да ещё со связкой толстых кистей. Уж где он всё это богатство раздобыл – в магазине ли купил, или приятели с соседнего завода по дружбе постарались, – замнём для ясности. Наш сюжет состоит в том, что на следующее утро этот отпускник, в маечке, в тапках на босу ногу, в старой соломенной шляпе, нахлобученной на прическу полубокс, вынес на улицу табурет, прислонил его к завалинке и принялся олифить наличники. Темно-коричневые, спекшиеся, потрескавшиеся от солнца и старости наличники никогда не знавали ещё такого удовольствия. Это были добротные, затейливые, с дореволюционным ещё узорочьем наличники, и на них он сразу на глаз определил те места, которые будет крыть белилами, и те завитки, что пойдут под зелененькую-салатненькую.

    В тот день в магазине, заменявшем теперь остеевцам клуб, много было смеху, пожиманий плечами и даже брани. Почти единогласно сошлись на том, что парень рехнулся. Потому что где ж это видано, чтоб тратить такую краску на наличники, когда и полы-то в избах не крашены. Так, глядишь, он ещё и стены примется промазывать.

    Пусть первый титан остеевского возрождения останется здесь безымянным. Есть опасность, что это звание у него могут оспорить: ведь в это же самое лето, если не в тот же месяц, ещё на двух остеевских избах засверкали двухцветные наличники. Ярославских мужиков не зря ещё в прошлом веке почитали самыми расторопными, смекалистыми, шустрыми и переимчивыми на всей Руси.

    В смысле переимчивости ярославский крестьянин может потягаться даже с японцами. Захочет – и оборудует «тойоту» ещё и электробритвой. Или ветряной кофемолкой. Но у нас в Остееве началось с наличников. На следующее лето почти вся деревня сияла двух-, а то и трёхцветными наличниками. Ярославскому мужику стоит завестись, он не только масляной краски, он и кирпича для фундамента добудет, и шифера для крыши, и вагонки для веранды, и леса для баньки. Закряхтели старые срубы, выравниваясь на кирпичных стульях, напрягаясь под тяжестью светлых, поверх дранки и толи, крыш. Заохали в жарких чревах своих банек первые парильщики. Попёр в родимую сторонку многолюдный отпускник, всякого пола и возраста. Там и тут взвизгнули, зашумели мехами отёртые от пыли гармошки. Стали восстанавливаться в размерах полузапущенные было приусадебные участки. Антенны телевизионные замаячили над кровлями одна другой выше. Взревели на тропах мотоциклы, купленные для лихих внуков. Вдруг выросли и тесовые гаражи – для тех же городских детей, приезжающих достраивать веранды, варить варенья, солить грибы, копать картошку.

     

    Мы объявились в Остееве последними и последними меняли нижние звенья сруба, ставили его на кирпичный фундамент, укрывали шифером, заменяли полы и сплачивали потолки, распахивали запущенный огород под картошку, красили наличники (хотя начали, как и все, именно с них, с наличников). Вся деревня, проходя мимо нас к речке, сочувственно подбадривала, похваливала, одаряла советами. Дружная деревня, ещё помнящая о временах сельской общины, взаимовыручки. Может, поэтому она и поставила в тупик районных прогнозистов, уже было подготовивших её к списанию, как подгоовлены были соседние, ныне несуществующие Берсеньки или Пищики. Но что всё-таки будет с нами завтра?

    На чём держится Остеево? Конечно, не на сезонных хлопотах его бывших уроженцев, нынешних горожан. Оно держится на магазине и на ферме. Оно стоит благодаря упорству стариков и старух, которых в города на зиму никто не приглашает, потому что и дети живут там вовсе не в хоромах. Но продавщица магазина уже вышла на пенсию, и если ещё работает, то лишь по своей доброй воле да по привычке быть на людях. Еженедельный выезд за продуктами в Петровск или в Ростов – для неё удовольствие маленькое. Долго нужно трястись в грузовике в любую погоду, да и машину чтобы выхлопотать, по телефону накричишься. Разносолами и деликатесами на продбазах её не балуют, привозит самое необходимое: муку, крупы, макаронные изделия, сахар, масло; нагружают её и консервами рыбными и всяческой карамелью.

    Открытый магазин и действующая ферма – это связь с миром, это накатанная зимняя дорога через лес и поле к центральной усадьбе, это частые гости из соседнего Конюкова, где давно уже нет своего магазина.

    Но ферма, как и магазин, висит на волоске. Одна доярка и один пастух – сегодня у Остеева нет больше людей, чтобы содержать здешнее коровье стадо.

    Что же дальше? Старики храбрятся, изо всех сил стараются показать, что и они не лишние люди, способны не только потреблять, но кое-что ещё и производить. В каждом жилом дворе – пусть и не держат больше домашней скотины – припасают с лета кое-какое сенцо, потому что совхозных кормов до новой травы никогда не хватает и, значит, в марте-апреле начнётся это всегдашнее – с миру по нитке, с сеновала по пудику. Тогда же, по весне, обязательно наведаются к старикам и за другой подмогой – или из совхоза, у которого вымерз посадочный картофель, или со спиртзавода, которому угрожают простои из-за нехватки сырья. А ещё наши старики плетут для совхоза ивовые корзины – под ту же картошку, мастерят черенки для вил и лопат…

    Каждый год мы прощаемся с людьми этого двужильного, героического поколения навсегда: если несколько месяцев кряду не был в деревне, то по приезде непременно услышишь про недавние похороны. Или сам обо всём догадаешься по траурным еловым веткам, лежащим у чьего-то крыльца.

    Неужели цветастые эти наличники, щегольские веранды, крепкие баньки – лишь попытка обмануть самих себя, игра в прятки с неизбежным предписанием судьбы? Неужели мы приедем сюда однажды и увидим только распаханное поле на месте изб да несколько неподдающихся выкорчёвке старых вётел и лиственниц?

    Увы, совсем не трудно – потому что примеров-то сколько угодно – вообразить себе именно такой конец ещё одной русской деревни, не успевшей, может, немного дотерпеть до своего семисотлетия.

    Гораздо труднее мне – да и мне ли одному? – вообразить другой финал, уже в масштабах всего человечества. Переступив через дьявольский соблазн самоистребления, повзрослевшее и умудрённое человечество наконец произносит твёрдое «прощай» всякому оружию, войнам, взаимной подозрительности государств и систем, освобождает истёртую в кровь выю от страшного ярма военной индустрии. Десятки миллионов людей оказываются вдруг свободными от ежедневных забот о производстве винтиков и болтиков для военных нужд, от сидения в штабах и за пультами локационных устройств… За разоружением военным непременно последует и громадное техническое разоружение планеты, сокращение сотен гигантских производств, выстраданное и здравое облегчение, духовно-нравственное и материальное опрощение жизни. Произойдёт переоценка многих ценностей, ещё недавно казавшихся абсолютными, не подлежащими обсуждению. Научно-техническое перенапряжение утеряет ореол притягательности. Его широко разрекламированные «прогрессивность» и «революционность» окажутся риторическим хламом (хорош «прогресс» и хороша «революция», едва не повергшие человечество в геенну огненную!).

    И что же тогда большинству населения земли, по необходимости сконцентрированному в гигантских промышленных центрах, останется делать в этих своих пяти-, девяти-, шестнадцати- и так далее этажных времянках? Будет ли у человека необходимость и далее оставаться в вынужденной противоестественной разлуке с породившей его природой? И не распадутся ли тогда по швам эти наши сверхгорода, где простой человек задыхается от тесноты в метро, от гари на улицах, от смятения в душе? Или он настолько уже притерпелся к этому своему городскому «уюту», что яростно затопает ногами, когда при нём прошепчет кто-то: «Природа»? Посмотрите на молоденькую кошку, выросшую на пятнадцатом этаже и впервые выпущенную на улицу: шевеление трав и листьев приводит её в ужас, она дрожит на полусогнутых лапах, боясь лечь на землю и боясь сделать хоть один шаг. Несчастные твари городов, неужели и мы станем на них похожи?

    Нет, человек, пусть и не без душевной оторопи, снова ступит на землю. Он вернётся, как блудный сын, в свой родительский дом. Но он пойдёт не «назад к природе», по шутке острословов урбанизации, а впёред к природе. Потому что природа всегда – и вчера, и сегодня, и завтра – впереди нас и всегда нас дожидается, терпеливая, необидчивая, хотя и способная иногда прогневаться на оскорбителей.

    Мы вернёмся в свои деревни, хотя и не похожие на нынешние, но вполне узнаваемые по излукам реки, по очертаниям поля и леса. Мы вернемся в свои вечные селенья, к этой живой воде, к теням наших облаков, к иконостасу звёздного неба, к могилам прадедов, к молочным травам, вернёмся со слезами счастья и раскаяния на глазах, с желанием огладить ладонью древнее берёзовое топорище, черенок лопаты…

    Если устоит земля, мы вернёмся.

    Если мы вернёмся, она устоит.

     

    1985


  2. »

    Добавить комментарий

  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.

    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.