* * *
Мама вносит с мороза бельё.
И громадная ноша её
громыхает, как крыша из жести.
Перепутанные впопыхах
белоснежные рёбра рубах –
синих сумерек чистые вести.
Пахнет синькой и первой звездой,
скриплым настом, Сибирью лесной.
Занавески звенят, как синицы.
В клубах пара блаженствуем мы.
Нестерпимая свежесть зимы
от потёртой скатёрки струится.
Где подштанники, где простыни?
На себя не похожи они.
Это ангелов крылья и латы.
Чу! Врывается песенный гром.
Мёрзлый грохот за синим окном –
из тайги маршируют солдаты.
Понасупилась к ночи Сибирь.
Бьёт мороз, будто в нос нашатырь.
В этом царстве не ведают скуки.
Спит зима бельевою горой.
И ещё этот запах родной –
это мамы горячие руки.
1990
1946-й
Новоявленный сибирячок,
офицерский сынок, внук солдата,
я в землянке томлюсь, как сурок,
потолок надо мной в три наката.
Над сугробом – молчунья Сибирь,
равнодушная к ахам и всхлипам.
Но с утра её мёрзлая ширь
Огласится торжественным скрипом.
Тыща валенок рушится враз
На дорогу в размывах позёмки.
Это полк исполняет приказ.
«Зап-певай!» – слышен голос негромкий.
Распахнутся горячие рты,
пар рванётся, к губам прирастая,
и бойцы призовут с высоты
незабвенную душу Чапая.
Да, гулял по Уралу герой.
А вчера погуляли до Эльбы.
А сегодня за Камень-горой
производят учебные стрельбы.
1995
Побудка
Ночная побудка. «Доставить пакет
Никулину. Ясно?» – «Так точно!»
Отцова команда похожа на бред.
И мама: «Куда его?.. ночью?»
Ушаночку впопыхах – набекрень.
Но сам-то я – струшу, не струшу?
Дверь настежь. С порога падёт моя тень
в смятенье, в таёжную стужу.
Полковник Никулин, я слышал, добряк.
В барашковой ходит папахе.
Но как постучаться посмею? Но как
дойти, одолев эти страхи?
Окно различилось, зловеще черно,
того одинокого дома.
Секретный доставлю пакет всё равно.
Исчезни из сердца, истома!
Горячие валенки… Что там внутри?
Тревога? Идти на японца?
«Товарищ полковник, глаза-то протри!
Выходим… до солнца…»
Дойду. Подниму командира полка.
Разбужен и я неспроста ведь.
Но тут – еле слышное издалека
отцово: «От-ставить!»
2014
* * *
Я – сын офицера. Прошу не шипеть.
Я – сын голодавших дивизий.
Я – сын обезлюдевших сразу на треть
сёл после известных коллизий.
Я – сын этих трудных славянских полей,
то хмурых, то блещущих житом.
Я вырос почти как в раю соловей.
В раю. Только Богом забытом.
Родился я там, где хочу умереть,
но – вымолвив правое слово.
Готова по мне деревянная клеть.
Душа вот ещё не готова.
1984
Бегун*
Смеётся бегун.
Надевает шипы.
Цветёт стадион.
Как волна,
о дорожку шипит.
Согнулся бегун.
Ждёт спиною хлопка.
Только где ж он?
Зрачков миллион
на себе, как на привязи, держит.
Обвал голосов
по рядам,
по пятам
нарастает.
Как голуби с крыши,
срываются стайеры стаей.
Он честен и смел,
он не ждёт за спиною,
а сразу
уходит один,
раскалённую брешь
пробивая в пространстве.
Так молнии рикошетят,
Так импульсы хлещут средь ночи.
Так рушится храм.
Таковы его ноги.
Я будто бы рядом,
внизу,
а не здесь –
над рядами,
так знаю
дыханье и радость,
тревогу его и страданье,
и бег его,
хрип его,
пот его,
крик его,
бой
и боль его лёгких,
тяжёлых,
как тонущий бот.
Но,
стрелкой секундной дрожа,
он частит и минует
соперников,
и обходит на круг,
как часы и минуты.
Он рушится мимо
покорности их и сопенья.
Соперников нет.
Но он сам себе –
главный соперник,
когда на последней прямой,
кинув руки вразлёт,
не ленточку вовсе,
а кожу на рёбрах он рвёт.
… Ревёт стадион.
А бегун?
Он не помнит
пожатий и лиц.
В ушах его звон
и завеса в провалах глазниц.
Приливом,
отливом
вздымается,
падает грудь.
Неторопливо
несёт он её –
непомерный свой груз.
1964
_______________________ * Это стихотворение, написанное по московским впечатлениям от забегов выдающегося легкоатлета Владимира Куца, впервые напечатано было в омской молодёжной газете, стараниями моих друзей-сибиряков Юрия Буданцева и Валентина Свининникова. Разве, думаю, не достаточный повод, чтобы включить «Бегуна» в «сибирскую» тетрадь?
* * *
Вселенная ночной Москвы пылала
недолго под срезающим крылом.
Потом сверкнули спутников кварталы.
Ушли деревни робкие.
Потом
большие города являлись смутно –
как бы кометы распыляли хвост.
Включался полустанок на минутку
или военный сиротливый пост.
Потом
космической глухой берлогой
Сибирь разверзлась за моим стеклом,
и я, объятый мраком и тревогой,
воззрился в непроглядный окоём.
Что там?
Затяжка тайной самокрутки?
В болотах факел?
Зябнущая ГЭС?
Моторы выли в чёрном промежутке,
где сплоховал запышливый прогресс.
Какие прорвы будущих народов
заселят эту вековую стынь?
Или, как воды из плотинных сводов,
рванут на запад из лесных пустынь?
Во мгле гремят, не замерзая, реки
цивилизации электробритв,
но остывают быстро человеки
к ристалищам своих с природой битв.
Не на последнее ль своё веселье
зовёт Москва безлюдные поля,
рядя в бесчисленные ожерелья
насупленную изморозь Кремля?
1987
* * *
Эгей, народ,
ты где, куда ты сгинул?
Дверь избяную позабыл замкнуть?
Какой ещё, скажи, железный стимул
тебя погнал с утра в неясный путь?
Что там маячит?
Серые плотины?
Дрожащий рельс над вечной мерзлотой?
Сверхурожай жевательной резины?
Девятый вал пшеницы золотой?
Ты где?
Иные выручаешь страны,
свою опять не ставя ни во грош?
Иль пялишься в домашние экраны
и в них себя никак не узнаёшь?
Собрать тебя – да нету колокольни.
Да и расслышишь ли набатный гуд,
когда секретные грохочут штольни,
футбольных игрищ кратеры ревут?
Эгей, народ,
пусть заблужусь и сгину,
но я тебя впервой не узнаю.
Прости отчаянье худому сыну,
но ты, как я, похоже, на краю.
Я знал тебя в обмотках Сталинграда,
в лаптях Толстого, в латах Ермака.
Какая же бетонная преграда
теснит твою судьбу, народ-река?
Иль, правда, мы душою обмелели,
не в силах вынесть вековой тоски,
и вот скользим без воли, на пределе,
чтобы в иные влиться языки?
Неужто дымом обернулась слава
Берлина, Дона и Бородина?
Иль вправду проржавела ты, держава?
Или народная прихлынет лава,
огнём страдания закалена?
Но слышу:
«Перестань гадать!
Так – было.
Так было, было, было – тыщу раз!
Но нам судьба ещё не разрешила
последний распечатать русский сказ».
1986
* * *
В ночном лесу сухой и хлёсткий выстрел.
Невольно вздрогнешь, пятясь на крыльцо.
Какой мороз над прорубями вызрел!
Наждачный воздух так и трёт лицо.
Но нам не привыкать к земной остуде.
Моргают угли, печь раскалена.
Отдельно спят леса, отдельно – люди,
отдельно зрит в пустых полях луна.
И кот поёт, и самовар вздыхает
о путнике, что не стучится в дом.
Так наша жизнь, куда идёт, не знает
меж древней стужей и родным теплом.
1992
Гиперборея
Драгошу Калаичу
Твердят: «Всё спишь, Гиперборея?»
Смеются: «Счастье проспала».
А ты, от стужи пламенея,
уж раскалилась добела.
«Да пусть и спит, – решают где-то,
ухмылкой губы искривя.
– А то как хлынут на полсвета
из-под снегов её кровя».
1999
* * *
Землю в камень обратил мороз,
а тоску – в задор.
Что там ржавой плесенью оброс
по щекам топор?
Для того ли удался денёк
над бронёю рек,
чтоб глаза тупились о порог
из-под сонных век?
Самый час встряхнуть красны боры,
встормошить тайгу.
Гей, сыны, направим топоры
на кривом кругу.
Как вгрызёшься, лютая пила,
костку не отдашь.
Брызни, брызни, масляна смола!
Ухай оземь, кряж!
Век да четверть простоял ты лишь,
веку старший брат.
Но зато полтыщи простоишь
в шепоте лампад.
Только бы дышал, как бор, народ
да молились все.
Дерево дотоле не замрёт
в восковой красе.
Не струхлявеет пока душа, –
брёвна не сгниют.
Не пожрёт их, пламень вороша,
Страшный суд.
Землю в камень стужа обратит,
а сосну – в порфир.
Потому топор в руке горит,
жжёт до дыр.
Так вскипай же, хвоя синих крон,
под последний мах.
Это ходит-бродит наша кровь
и поёт в лесах.
1997
Какая-то большая станция
Какая-то большая станция
Средь ночи нас остановила.
Не мог спросонья догадаться я,
какая там большая станция,
а на вокзальное светило
взглянуть мне воли не хватило.
Я слышал: вдоль пути смотрители
простукивают важно буксы.
Билетной кассы покорители
пустые занимают люксы.
Диспетчерша бессонным голосом
прибывший называет поезд.
Где б ни услышал, хоть на полюсе,
он всюду тот же – грустный голос.
Большая станция, небедная.
Вот так, припомнишь, и бывает:
Является из тьмы, неведома,
неузнанною отплывает.
В её невнятности томительной
мне чуется укор усталый.
Ну, наконец…
Толчок медлительный.
Счёт затевают стыки, шпалы.
И мчит уже, трясёт, как бешеный.
И я мгновенно засыпаю,
почти счастливый и утешенный,
что есть она в ночи…
Большая.
2004
* * *
Всю жизнь я свою пролистал
по диагонали.
Какой отплывает вокзал?
Какие леса отмелькали?
То к западу, то на восток
неслись, отлетали страницы.
Всё мимо, всё наискосок –
мосты, полустанки, столицы…
О, жадность!..
А что там ещё?
А что там за этим,
а что там?
И множился, множился счёт
пролистанным жизни пустотам.
Казалось, вот угомонюсь,
на месте, как вкопанный, стану
и выучу всё наизусть,
как зверь, залижу свою рану.
Замкнётся разомкнутый круг.
Душа обретёт постоянство.
И в пройденном дивные вдруг
откроются лица,
события,
звуки,
пространства…
2004
* * *
Погляжу на карту – затоскую:
Не был… не был….
Стыдно и глядеть.
А мечтал ведь в сторону любую
хоть на третьей полке долететь.
На любой на станции убогой
хоть денёк желалось мне пожить.
Так хотел своею путь-дорогой
землю отчую перекрестить.
Как умру-то без Владивостока?
Без Архангельска как доживу?
Без того колёсного хард-рока,
что будил в плацкартах поутру.
И без той сестрицы-проводнички,
что, журя невежливый народ,
от шумящей на углях водички
чай нам в подстаканниках несёт.
Я на шпалы выйду посредь ночи:
– Машинист, тоска!
Притормози!
Дай мне напоследок что есть мочи
прокатить во все края Руси!
Прогрохочем вдоль по новой, старой,
по советской,
царской,
золотой,
что звалась возлюбленной державой
и держала зло в узде стальной.
По распятой, погружённой в темень…
Куда хочешь – в Пензу, Брест, Казань,
в Керчь, во Львов
и на деревню Таллин,
в Томск и Омск,
в Тюмень,
в Тмуторокань…
Эй, ямщик, сияют наши спицы!
Мы гуляем,
мы пространство рвём!
Мы порушим бисовы границы,
в щепки все таможни разнесём!
Ну, а напоследок, слышишь, старый,
дай мне в Тихом омочить тоску
и оставить синему песку,
первой зорьке
поклон
запоздалый.
2000
Люди Оби
Люди, одетые в перья птиц,
вопят и поют, как птицы.
Люди в рубашках из рыбьих кож, –
плавниками им служат вёсла.
Люди, укутанные в меха,
спят на снегу, по-собачьи,
нежатся, будто лисы,
пугаются пуще оленей,
рыскают, точно волки,
встают на дыбы, как медведи.
Люди, одетые в дождь и в пургу,
в жужжание гнуса, в туманы,
в лопухи, в паутину, в шелка ветров,
в бересту, в пятна нефти, в коросту,
в камуфляжи рябые, в тину болот,
в обереги из беличьих лапок,
сердоликов, медвежьих клыков и рублей
серебряных с профилем Николая.
Люди в одеждах своих морщин
и неторопливых дум.
2005
Иртыш
Ишь ты, Иртыш,
круто шалишь!
Гнёшь коромыслом
берег-крепыш.
В дуги и кольца
свиваешь луга.
Стозвонна
твоя чешуя-шуга.
Брага вод
мучнисто-мутна.
Сам своего
пьяного дна
не различишь,
Иртыш.
С каких ты пещер
выполз, удав?
Или как барс
снежный
стремглав
прыснул с гор
в душную степь,
в пыльный ковёр,
в рыжий камыш,
А, Иртыш?
Эгей, Искер!
Эй, Потчеваш,
ну-ка кольчугу-панцирь
покажь
ту, что выкрал
и в иле таишь.
Что молчишь-то,
Иртыш?!
Нехорошо.
И ты же, и ты ж
ластишься льстиво –
ну, гладь да тишь!
Старый буян,
не проведёшь.
Мы ведь под стать тебе
тож.
Мы куролесили
тоже не раз.
Дурью своей
разбавляли сказ.
Кровью своей
окропляли страну.
Мёртвым хребтом
волоклись по дну.
Кто без греха,
кто не бесстыж?
Или не так,
Иртыш?
А всё ж обожаем
твой жильный ток,
ленты твоей
легковейный шёлк,
белых круч
осетровую желть
да куполов твоих
ржавую жесть.
Нас не научат
себя жалеть
ни смерть,
ни тюремная клеть.
Нас не разучат
тебя любить,
на берег лунный
в обнимку ходить.
О буре погибельной
песню кричать.
Исполать, река,
исполать!
2004
Крестовая строка
Вагон подпрыгивает на хореях.
В Япониях, Китаях и Кореях
разносит эхо твёрдый перестук:
«Аз бых, отгрохотах, исчах, отвеях…
В прозрачных от безлюдья эмпиреях
мои костры кипреем прорастут».
О, кабы жить, глазеть и петь вовеки!
О, как свежи на перекатах реки!
Как слёзы вяжут кожу на ветру!
Как плещут в стёкла ливнями долины,
распадки, сопки, крутизны, стремнины…
Но их с собой из жизни не попру.
За что, скажи, за что я впал в немилость?
Зачем ты напоследок мне явилась,
земля, где ангелам пристойно жить,
а не таким бездарным растеряхам?
За что, скажи, за что единым махом
смахнулась отовсюду наша прыть?
Как перед окончательным парадом,
мне каждый светофор проверить надо,
засечь тигриную любую падь.
И жадным, ненасытно-алчным взглядом,
летя вовстречь вращаемым громадам,
Байкал, Амур, Читу перечитать.
В амфитеатре гулком поезд злится,
и упреждением река змеится
внизу, чтобы железный не зевал.
Мосты мелькают мягче тени птицы.
Казачьи первобытные станицы
как горсти жемчуга под горлом скал.
Что полустанок, то благие вести:
хозяин справен, есть что пити-ести.
Сойду – и мир, и радость обрету.
Стога – на месте. Куры – на насесте.
Картофельные гряды, что невесты, –
все в белом и сиреневом цвету.
Но где же табуны и где отары,
стада, гурты, кипящие базары,
дух дёгтевый и сена синий вздох,
где конский каравай – златой, горячий,
что пышет на дороге, раскорячась,
и в воробьях творя переполох?
Прожектор надрывается. Он хочет
девчонки платье выхватить из ночи,
смешок, объятье, поцелуй, испуг –
и не находит. Где ж вы запропали,
горячи руки, огненные шали,
и в лоне бабьем новой жизни стук.
Зачем сюда сходились великаны?
Где их хребты? В какие бел-туманы
их время смертное отволокло?
На каменных читаю лобогреях:
«Аз бых, отгрохотах, исчах, отвеях».
Ощупай моё доброе тепло.
Аз бых… Труды мои совсем недавни.
Ещё скрипят в домах слепые ставни,
ещё не рухнули стропил азы,
ещё шуршат о следопытах плавни,
ещё крестов и звёзд могильных грани
не утомились вашей ждать слезы.
Но кто вы, мимоедущие орды?
Какими подвигами вы столь горды?
Какие взвили в даль мою мосты?
Минув тоннели эти и фиорды, –
что? – все свои расщёлкали кроссворды
и все гондоны бросили в кусты?
Ветра ревут, что нету вас когтистей.
Всё шаритесь приглядкою корыстной,
чего б ещё из дырищ наскрести.
Вам Царь оставил царственный подарок,
а вы ж ему жалеете огарок
к штампованной иконке принести.
Как перед окончательным парадом,
мы, кто ушли, восстанем с вами рядом –
да попримеримся, да посравним, –
а ну, каким разродитесь народом,
каким почествуете Русь приплодом
и хлебом-солью встретите каким?
В вас исподлобья вперилась дорога,
летящая то круто, то полого
сквозь буреломы, горы и века, –
стальная вьюга, ода громовая,
могильная, стосильная, святая,
всемирная крестовая строка.
Новониколаевск (Новосибирск). Транссиб
22 июля 2001
Второй век
Тихо правя свой труд,
я живу второй век,
недреманный
читаю Псалтырь.
Мне Господь поручил
описание рек
и озёр твоих,
Матерь-Сибирь.
Три уносятся к норду,
одна – на восток.
Им и Азия, вижу, тесна.
Отражают небесный они потолок
как четыре святых письма.
А озёра?
Да где там!
И так уже сед.
Рябь в глазах.
Не по мне эта честь.
Не достанет, пожалуй, тысячи лет,
чтоб озёра твои перечесть.
Бирюзовые, сизые,
чёрный агат,
блеск алмазный,
густой малахит…..
Половина из вас,
сколь язык ни богат,
без имён ещё
в тундрах спит.
Лишь тебя я пою,
Хадата Юган-лор,
незабвенная до сих пор,
ледниковый твой взор
в зорях белых ночей,
в чёрной щели
полярных гор…..
2005
Прощёный день
Облаянный всеми, кому не лень,
во всём обвинённый, за всех,
позволь мне, в этот прощёный день
хоть один сниму с тебя грех.
Советской попсы как ни боек припляс,
а всё же в застолья час
ты наши долгие песни певал
про степь да про море-Байкал.
С бродягой бродяжил,
пил с ямщиком,
по матери старой тужил.
В такую-то ночь, от себя тайком,
ты русским запасом жил.
В тайге не пропал, не замёрз во льдах,
но за песни те до сих пор
обвывает тебя и кромсает твой прах
ненасытный шакалий хор.
2008
Кит
Между двух морей земля Камчатка
будто кит на якоре пыхтит.
Не к нему ль ершовский конь-горбатко
загребает звонами копыт?
Наше царство славится широко
урожаем дураков и дур.
Ведь не зря ж его чужое око
похотливо щупает вприщур.
И в зубовном сладострастном лязге
этот ненасытный щуплый тать
сокрушил нам позвонки Аляски
и Чукотку рвётся обсосать.
На последней парте от Расеи
ты ещё живой ли, камчадал?
«У Петра и Павла батареи, –
отвечает, –
ржа не съест металл.
Камчадалы вам не маргиналы.
Он – авианосец, рыба-кит.
На свои Курилы, на Сахалы
Ключевская сопочка сопит».
2007
Восточное предание
До сердца земли достаёт стотысячный топот,
До солнца – мгла, до волчьей печени – горечь
лошажьей мочи, людского полынного пота…
Куда разомчалась конница Чингиз-хана?
Не в землю племени Ы, где долгую жизнь ночуют,
Не в дебри племени У, где вьюгой детей пеленают,
Не к морю племени О, где горы воды солёной,
И не в муравейник людской, где сёрбают чай зелёный,
А на луга земли, где сладкие травы млеют:
Там девки на молоке щекасты, стыдливо рдеют;
Там белые старики молчат в деревянных клетях.
А глупые их князьки, – стоит ли нам жалеть их?
Когда-то давным-давно, как сказывают преданья,
Они приходили к нам и нас облагали данью.
Позорили наших жён, идолов поджигали,
Умыкивали табуны… Орали, кумысом пьяны,
что первыми будто бы мы когда-то на них напали…
За эту наглую ложь теперь отомстить не пора ли?
От Селенги и Тувы до Оби и до Арала…
Нам и своей земли, сколь помним, всегда хватало
И знамя мира всегда над ханским шатром трепетало.
В Подлунной держим и так лучшую половину.
Чужое тряпьё ни к чему мудрому Темуджину.
2007
Сибирь счастливая
Сибирь – счастливая?
Годится ли насмешка?
Такой в помине не было и нет.
И станешь ли
с кедрового орешка
румян да весел, сыт, обут, одет?
Счастливая?..
И всё же были миги,
когда в разрывах и разломах бед
её запекшейся тяжёлой книги
слепил глаза
блаженства самоцвет.
То не был знак
удачливой охоты:
архара рог,
тайменя алый хвост,
сон чароита,
золотые соты,
цветок женьшеня,
бивня тусклый воск.
Там не было отчаянной погони –
казны царей в отцепленном вагоне,
бахвальства пьяного,
блатного хвастовства,
купания в Байкале,
как в бокале,
гитарной дури на ночном привале,
где с перегара сыплется листва.
Нет, ты не там, где лагерные вышки,
где над тайгой воды зацветшей сырь,
где городов-времянок торопыжки,
сочащаяся нефтью глубь и ширь.
То всё не то.
То всё не ты, Сибирь.
Нет.
Ты была чиста и одинока,
послушницей при замыслах Отца,
и с ликованием вперяла око
в черновики заглавного листа.
И там, посреди каменного хлама,
рыданий океанских,
птичьих туч,
тебе уже мерцал как дивный луч
Пасхальный жар Зашиверского храма.
А дальше – свет ещё Дочеловечья –
первотворенья швы, рубцы, увечья,
автограф заданных противоборств,
и это счастие успел засечь я
и выпил нерасплесканную горсть.
2007
Александр Быков
От визгов на палубе, криков,
от плёсов, от облачных крыл,
гляжу я, поплыл у нас Быков,
и я за ним следом поплыл.
Река в полудённом мерцаньи
дрожит как серебряный язь.
На пире земном
созерцанье
дороже всех глюков и яств.
Художник до сути достанет,
когда на него наплывёт
излучин замедленный танец,
затонов и круч хоровод.
И что там такого, казалось?
Стога. Мелководья. Обвал.
Рассветов безлюдная алость.
Чуть вздрагивающий краснотал.
Не жадность нас манит в пустынный
предел, не воинственный пыл.
Вот так и Ермак со дружиной
в хмелю созерцанья поплыл.
Монетную прорву уроним
у встречи Оби с Иртышом.
У этой, тишайшей из родин
крестить бы всю Русь нагишом.
И плыть бы и плыть бы, и плыть бы,
всё плыть бы, всё плыть бы да плыть –
до светлой полярной ловитвы,
до конусов льдистых и плит…
Запомню то лето и день я.
Стоит. У флагштока. Один.
И пьёт из реки отраженья
плывущих над нами глубин.
2014
Путь к океану
Я прохожу под первобытным небом
на гром твой, первобытный океан.
А за спиною, сотрясая недра,
рык первобытный издаёт вулкан.
«Ты опоздал! – кричат мне. –
Ты там не был…
Гипербола!.. оптический обман!»
Но я иду под первобытным небом.
И это – первобытный океан.
Он смоет вас. Пусть и меня в придачу.
Все ваши цацки, башни, казино
сползут как хлам на мировое дно.
Но я ту судорогу не оплачу.
Вы – как хотите. Аз не опоздах.
Кроплю я хлеб свой первозданной солью.
Ладонью глажу рухлядку соболью.
Можжель кидаю в молодой очаг.
Я древний холод паром подстрекаю,
не страшен мне первоначальный зной.
Я по тропе медвежьей выступаю
босою первобытною стопой.
Сдираю от хвоста муксунью кожу
и рыбу мёрзлую пластами строжу.
Какое яство подано для вас!
Вкушайте же! Да образумьтесь враз.
Законов скудных я не соблюдаю.
Мне труд в субботу править не срамно.
И я с Христом руками растираю
немытыми
пшеничное зерно.
И, озирая горные скрижали
и звёздные надмирные моря,
я верю: мы свой путь не зря сверяли.
Ты – первобытна, Троица моя.
2008