1. Любительская фенология

     

    ЮГРА, МАЙ 2005 года

    Резкие перебросы в пространстве с запада на восток, с севера на юг или наоборот всякого человека, пожалуй, приохотят — хотя бы изредка, по-любительски — пробовать свои фенологические способности. Судите сами: на дворе почти середина мая, а тут у них ещё и трава не пошла в рост. И золотые звёздочки мать-мачехи едва-едва зашевелились на обогретых солнцем пядях суглинка. А ведь в том же Подмосковье мать-мачеха, а за ней и молодая трава заявляют о себе не позже второй декады апреля. Следовательно, весна в Ханты-Мансийске сравнительно с Москвой запаздывает как раз на месяц?

    На такое обобщение я решился в самый первый день по прибытии своём в столицу Югры. Наблюдение вроде бы подтверждалось также поведением ивы, вербы и берёзы. Две первые пушисто доцветали, а берёза, разнежась на тёплом ветру, осторожно разлепляла листочки.

    Когда от гостиничного корпуса спустился в лес и побрёл вниз, в сторону Иртыша, то здесь, после ясного полдня, в полумраке кедров и молодых пихт стало вдруг так свежо, остро и радостно пахнуть снегом, что я невольно задышал глубже. И почти тут же увидел: асфальтовую дорожку пересекает десятиметровой ширины жесткий, как асфальт, ледяной панцирь. Сбоку, в распадке зашумел ручей. «И ты в реку торопишься?» — подумал про него. И вспомнил, как утром по дороге из аэропорта мои случайные спутники, молодые люди в галстуках с модной широкой завязкой, громко, взахлёб обсуждали не какие-то там банковско-чиновничьи свои новости, а… позавчерашний ледоход на Иртыше. «Эх, опоздал!» — огорчился я. Но, впрочем, порадовался за них, что ледоход ребята не зевнули, прыщут фенологическими радостями, а не чахнут напропалую над нефтедолларами.

    Оно и сверху, на подлёте к городу было видно, что весна тут только-только разворачивает свои основные ресурсы. Бесчисленные озёра ещё лежали под бурыми чехлами льда. Только по их краям солнечными вспыхами постреливали водяные каймы. Зато леса, притянув к себе весь воздушный жар, теперь сплошь затоплены вешним разливом — судя по непрерывной игре зеркальных отражений, пронизывающих чёрную хвойную щетину.

    Да, это было — на мой аршин — необыкновенно волнующее, будоражащее, и, не побоюсь преувеличения, вполне космическое зрелище. Мы как бы подглядывали тайну тайн природы — последние потуги и схватки роженицы-весны. И нам для этого даже не нужна была специальная оптика, которой вооружены космонавты.

    Мы видели землю совсем близко, но в масштабах всей югорской весны.

    А тут, на земле сообщают: Иртыш и Обь только что вскрылись. Слава весне, потекли воды!..

    Но на Полярном Урале, соображаю теперь, прислушиваясь к звонким рукоплесканиям ручья, тундра по-настоящему отмокнет почти месяцем позже, и возлюбленное моё озеро Хадата Юган-лор скинет в воду последний береговой припай лишь в начале июля.

    Так-то так, но, поднявшись из кедрового сумеречья наверх, к биатлонной гостинице, я обнаружил то, чем моё обобщение легко опровергалось. Несмотря на поздний час небо было непривычно светлым. Почти безлюдные в это время года корпуса призрачно стояли над кромкой леса, будто стесняясь своего сезонного сиротства. Румянец зари явно медлил остывать на оконных стёклах.

    Значит, световая весна здесь на целый месяц опережает московские сроки? Там в эту пору ещё ночь как ночь. Кто же кого и где, и в чём, и насколько обогнал?

    Как мне, дилетанту, в этом разобраться? Но, может, есть в Сибири хоть один настоящий фенолог-профессионал, который составляет по неделям, месяцам и временам года словесные акварели волнующе-текучих природных перемен? Не знаю. Может, и есть он где-то. Не читал.

    Многие теперь и слов-то таких — «фенолог», «фенология» — не помнят. Или отродясь не знают. Негромкая фенологическая лирика вытеснена со страниц газет мельтешнёй гороскопических и астрологических подтасовок. На этом бойком фоне скромный фенолог с его взволнованными откликами на прилёт и отлёт птиц, с его малыми букетами лугового и лесного разнотравья, приготовленными в дар читателю, выглядит этаким простецом, припудренным цветочной пыльцой. А ведь он — поистине пчёлка златая. Он не устаёт жужжать всем нам о радости природных перемен, о бурлении вод, о шелесте гусиных крыл, о капустном хрусте последнего ночного наста. Эта пчёлка летала за взятком к Тургеневу и Фету, к Пушкину и Шолохову, к Бунину и Пришвину. Её беспримесный, никакой патокой не балованный медок стоит где-то в чистой посудине, дожидаясь гостей.

    Но здесь? — вдруг спохватываюсь я. Каким опереньем, каким изощрённейшим глазом, каким раблезианским запасом и размахом любознательности нужно обладать, чтобы обозреть и запечатлеть в словесном узорочье неохватную панораму планетарной Сибири! Разве управится с такими пространствами бедный одиночка-фенолог? Да тут понадобился бы целый Институт фенологии. Со своими газетой и журналом, с сериалами видовых фильмов. Со своими — в любое время года, во всякий день, при любой погоде и непогоде — экспедициями, по воздуху и по воде, по болотам, тундрам и горам.

    Когда дождёмся?

     

    Речная пустыня

    Один из дней своего нынешнего пребывания в Югре я решил оставить для Белогорья. Заранее съездил на разведку в пригородное Самарово, зашёл в громадное, ещё необжитое по-настоящему, полупустое здание ханты-мансийского речного вокзала. Мне повезло: Белогорье значилось в расписании. Дождусь воскресенья и обязательно возьму билет, побываю там. Карты речных маршрутов в зале ожидания не оказалось, но я и без карты видел наперёд: Белогорье как стояло четыре века назад, так и теперь, значит, располагается на своём законном месте, — притулившись где-то там, у впадения Иртыша в Обь, к подножию поросшего лесом Белогорского кряжа. И, надо догадываться, туда каждый год, как и я теперь, устремляются тысячи коренных сибиряков и гостей Югры, чтобы потом рассказывать родным и друзьям: «А я вот побывал на месте впадения Иртыша в Обь!» И, может быть, услышать в ответ: «А вы уверены, что это Иртыш впадает в Обь, а не наоборот? Иртыш-то, даже по карте видно, длинней Оби будет, если отсчитывать от места их встречи…»

    Такие разговоры — о том, кто в кого впадает на самом-то деле — приходилось слышать и в августе прошлого года, когда на борту теплохода «Чернышевский» мы с Аркадием Елфимовым и Александром Быковым шли из Омска до Салехарда. Мне тогда понравился задор патриотов Иртыша, пусть они и обречены на неуспех. Гидронимическую номенклатуру не переиначишь. Так ведь и в русской Европе бывает: люди камского бассейна готовы доказывать, что на самом-то деле это не Кама в Волгу, а Волга в Каму впадает. Как и люди Оки уверены, что Волга — её приток.

    Тогда, в августе, речной вокзал Ханты-Мансийска ещё не был достроен, но вызывающе мощным корабельным своим силуэтом обещал: все флаги в гости будут к нам… И пора, давно бы пора! А то что ж такое: почти трое суток шли мы Иртышом и ни единого теплохода не встретили, ни одного не обогнали. Какая-то пустыня. Почти безлюдный Иртыш уныло изгибался от плёса к плёсу, выделывал крутые петли, будто норовил увильнуть от ответа. Какая же кругом краса, какая воля, ширь и… пустота. За что, за какие грехи? Ну, ладно, что не видать барж, танкеров. Это и хорошо, что нефть и газ пущены по железным рекам. Но где теплоходы?

    И ведь только кликни, сюда бы прибыли десятки тысяч желающих совершить путешествие по величайшему Иртыш-Обскому двуречью России. Наш старенький, ещё гэдээровской выделки теплоход просто трещал от избытка кочевого народу. Люди спали на матрасах, расстеленных вдоль прогулочной палубы между ящиками с луком и яйцами, на скамьях в тесных полутёмных коридорах. Правда, это были, в большинстве своём, семьи отпускников. Загорелые, умиротворённые, они возвращались на свой север — к работе, к школьным скамьям. От зари до зари они старались побольше быть на палубе, без устали смотрели на проплывающие островки, плёсы, луговые стога, песчано-глинистые обрывы, на всё, что видели, похоже, много-много раз, но от чего никогда не устают глаза. Ближе к вечеру весь свет, включая, конечно, и шумную, снующую там и сям малышню, собирался на корме. Здесь среди взрослых так непринуждённо заводились знакомства, лились дружелюбные беседы под аккомпанемент детского счастливого визга и ора. Путешественников в чистом виде я нашёл, правда, всего человек десять, если считать и студенток художественного училища, командированных в Тобольск — для знакомства с его архитектурными древностями. Путешественнику всё-таки нужен хотя бы минимум удобств. На матрас, обдуваемый ночным свежаком, на топчан в переполненном кубрике его не заманишь.

    Да, как ни грустно, а Иртыш и Обь сегодня простаивают. Эти две великие священные реки Сибири (две из пяти), конечно, не откажутся покачать на своих волнах французов и англичан, японских или шведских туристов. Но ждут перво-наперво своих российских паломников, которые в тех же Тобольске, Ханты-Мансийске, Берёзове и Салехарде-Обдорске захотят побыть хотя бы по полдня.

    Мы тогда столицу Югры так и не успели почтить вниманием. Даже до Самаровской церкви не рискнули с пристани добежать. Да и что впопыхах-то нестись? Как-то неприлично это. Но не могли не поглазеть на странное металлическое диво, что торчало на уступе горы справа от православного храма. Это была стилизованная под чум островерхая пирамидина, вездесущий символ масонерии всех земель.

    — А что же это? Обелиск, что ли? — спросили у местного жителя.

    — Абилис? Никакой не абилис… Ре-сто-ран, — осклабился он.

    — Нет, шашлышна, — сиплым баском отозвался другой. — Словом, забегаловка!.. А нам што?.. Нам и тут хвата-ат.

    И тоже благодушно залыбился.

    Когда вернулись на теплоход, и он отчалил, когда проплыли высоко над нами крашеные ярким суриком конструкции новенького, ещё недостроенного автомобильного моста через Иртыш, народ на палубе стал исподволь готовиться к встрече двух рек. Но ещё не раз и не два захотелось оглянуться на ханты-мансийское семигорье. Потому что оно, величаво развернувшись, отступив на задний план, наконец открыло нам саму столицу. В солнечном полуденном мареве Ханты-Мансийск, хотя мы уходили от него, воздымался за кормой неуклонно, всё воздушнее реял над водами. Пока, наконец, не стал походить на какой-то округло-сферический град царя Салтана, будто скопированный с билибинской иллюстрации к сказке Пушкина. Выше всех светлых стен и цветастых крыш млели золотом купола собора и колокольни. И я в те минуты проникся надеждой: будет обидно, очень обидно не вернуться снова в этот нежданно-негаданный град, которого почти никто на свете не видит таким вот парящим над водами, каким он нам сейчас на прощанье предстал.

    А где-то через час обозначился справа тёмный курчавящийся лесом кряж. Вот оно! Значит, выходим к Оби, к Белогорью. Мы все подались на правый борт большой палубы. Раздались крики «ура!», брызнули на солнце монетки, впопыхах выхваченные из карманов.

    — Кидайте, кидайте… Это на счастье!.. — подсказывали нам.

    — Прощевай, Иртыш!.. Здорово, Обь!..

    — Эх, сюда бы олигархов! Тут же на дне целая гора денег скопилась! — смеялся кто-то.

    — На счастье… Чтоб ещё нам сюда вернуться!

    Загадал и я: да, вернуться бы.

    — Ну, так кто же в кого впадает? — раздался чей-то с подковыркой вопрос.

    Патриоты Иртыша молчали. Дух захватывающая картина широченной обской прорвы ошеломила в эти минуты всех. За какой-то миг Иртыш, до сих пор казавшийся нам великаном, вдруг посмурнел, захлебнулся, взмутился под натиском Оби, и ищи теперь, где он сам по себе. Был да сплыл. Впал и пропал.

    — Эх, тут бы остановочку. На полчасика. На самой стрелке, — вздохнула стоящая рядом учительница из Яр-Сале.

    — Да костерок. Да ушицу, — подмигнул мне её муж.

    — Размечтался, — она не отрывала глаз от заросшей бором горы. — Хоть бы просто так постоять.

    И мне совсем не трудно было вообразить её, окружённую выводком школяров из яр-салинского интерната, там, под горой.

     

    Как Самарово не стало столицей Сибири

    Югра ещё не обзавелась своими мегаполисами. И вряд ли такая перспектива ей будет когда-нибудь угрожать. Молодые здешние города и городки не имеют ни нужды, ни достаточных угодий, чтобы чересчур шириться и шибко устремляться под облака. Им, похоже, нравится быть крепенькими, ладненькими легковесами. Нравится щеголять какой-то игрушечной компактностью планировки. Им претит мегаполисная дряблость, рыхлость, уныло-зевотная протяжённость от центра города до мутнеющих где-то за горизонтом окраин. Собственно, у них и нет окраин, убогих прокладок между микрорайонами и лесным, водным, полевым окружением. Их кварталы сразу обрываются в природу.

    Такова, по сути, и здешняя столица Югорского края Ханты-Мансийск, ещё в начале XX века бывшая селом Самаровым.

    Всё-таки не вполне ясно, почему остяцкий городок княжца Самара, взятый с бою 20 мая 1682 года всего пятьюдесятью ермаковцами, присланными сюда под началом Богдана Брязги, не стал сразу же и навсегда столицей всей Новой Сибири. Или почему таким местом не было избрано Белогорье.

    Неужели же ни сам Богдан, ни его бойцы не разглядели толком, какие особливые угодья дарованы им лёгкой победой? Или они так были возбуждены достигнутым успехом, что пренебрегли частью наказа, полученного от Ермака?

    Недочёт Богдана, проглядевшего чрезвычайную стратегическую выгодность Обско-Иртышской смычки, в кратком летописном рассказе Семёна Ремезова никак не обозначен. Хотя поручение Ермака выражено в нём вполне ясно.

    «5 марта 1682 года послаша Ермак вниз по Иртышу реке в Демьянские и в Назымские городки и волости пятидесятника Богдана Брязгу с пятьюдесятью человеки все Назымские волости пленить и привести к вере, и собрать ясак вдоволь розкладом поголовно»…

    Поход оказался трудным. Предельно ранний, ещё до ледохода, срок его начала, требование объясачивать целые волости, необходимость, когда река освободится, пересесть с саней (или лыж) на лодки, — всё принуждало двигаться рывками. К остяцкому острожцу на протоке Иртыша, где княжил Самар, добирались два с половиной месяца.

    «И маия в 20 день доплыша до Самара княжца, и ту в сборе 8 княжцов, ждуще побити силою. Богдан же с товарищи, моляся Богу, в день неделный приплыша протокою под самой Самар, и засташа многих остяков, в карауле спящих твердо без опасения. Егда же на стоящих удариша из ружья и убиша княжца Самару и с родом его, прочие же в собрании в разбех разлучишася по своим жильям. А жителей осталося малое число, и принесоша ясак с поклоном и шерстоваша ту. Богдан же пожив с неделю и поставиша князя болшего Алачея болшим, яко богата суща, и отпустиша со своими честно».

    Далее Ремезов говорит и о прибытии Брязги на Обь, на Белогорье, где казаки увидели большое мольбище, похоже, совсем недавно разобранное и по частям попрятанное местными жителями. Из их уклончивых объяснений можно было сделать вывод, что именно сюда на поклонение какой-то самой важной и древней богине собирались сибирские племенные вожди и их люди. Та богиня, говорят, была совершенно нагой, с голым ребёнком на руках. Её все трепетали, ей посвящали различные жертвы, у неё надеялись вымолить удачу на охоте. Но горе было тому, кто пожадничал принести ей даров поболе.

    Видимо, Брязге в этом выжидающем безлюдье показалось как-то неуютно. Он посовещался с товарищами. Решили, что дальше ехать «не по что» и отправились вверх по Иртышу. На юг, в стан Ермака.

    По дороге осматривали недавно взятые городки. Видно было, что их жители вернулись и намерены оставаться здесь на предложенных им условиях. Они мирно встречали и провожали казаков, исправно принося ясак. Приёмщики дани по такому случаю одевались в цветное платье, «чтуще честь, царского величества славу». «И со зборщиками доехавши к Ермаку здраво и в честности».

    Почему всё же, выслушав сообщения Брязги и его людей о столь удачном походе, Ермак не пожелал закрепиться при впадении Иртыша в Обь, завести там острожек с постоянным гарнизоном?

    Ответ на виду. Слишком мало сил было пока что у казаков для такого предприятия. Совершили удачную разведку — уже хорошо! Глядишь, попозже дойдут руки и до плотницкого топора.

    Так вскоре и получилось. Но уже после смерти Ермака, после гибели того же Богдана Брязги (о ней находим две записи в «Синодике Ермаковым казакам», составленном по поручению Тобольского архиепископа Киприана в 1622 году).

    Не прошло и двух лет от кончины Ермака, как Москва послала за Урал новый боевой отряд — во главе с воеводой Иваном Мансуровым. Воевода не стал задерживаться в обезлюдевшем остроге Ермака Тимофеевича и подался вниз по Иртышу — до самой Оби. Так русские вторично оказались в Белогорье. «Против иртишьшсково устья» Мансуров строит крепость. И строит удивительно вовремя. Потому что уже через несколько дней его отряду придётся выдержать здесь осаду. Герард Миллер в «Описании Сибирского царства» справедливо замечает про этот деревянный мансуровский городок, что он «из всего Российскаго в Сибири строения был перьвой».

    Существуют разные мнения о том, сколько времени просуществовал тот детинец, получивший от остяков название Руш-ваш — Русский городок. По самым свободным прикидкам получается не менее десятка лет. Хотя тот же Миллер считает, что строение опустело уже весной следующего года. Крепкая осенняя стычка с местными племенами, пожалуй, достойна какой-нибудь батальной панорамы. Перед одним из очередных приступов остяки приносят на поле боя своего особо почитаемого идола — шайтана. Пока нападающие, прервав осаду, творят жертвы кумиру, русская сторона спешит воспользоваться передышкой. По команде Мансурова, нацеливают на идола имеющуюся в распоряжении отряда небольшую пушку. Гремит выстрел. Идол разлетается на мелкие кусочки, сильно расщеплено и дерево, к которому он прислонён. Нападающие в священном ужасе разбегаются.

    Кто-нибудь, конечно же, не преминет заметить, что подобный сюжет обиден для нынешних хантов. А потому и не стоит брать его за основу для какого-то там живописного полотна. Но почему подлинную историю нужно на каждом шагу выхолащивать и укрощать, приноравливать к розовым представлениям чиновников, считающих себя спецами по «правильной» национальной политике. Настоящая история тем и хороша, тем и права, что она, как и во все времена, живёт конфликтами, противостояниями и противоборствами, сшибом намерений, воль, порывов, красотой обоюдного мужества.

    Когда я читаю у современного автора, что нужно увековечить в памятнике князя Самара как защитника самобытности своего народа, то думаю: а почему бы не увековечить рядом и Богдана Брязгу. Чем этот хуже? Не провалялся же всю жизнь на жениной перине, а пришёл сюда из такого далека с горсткой храбрецов? Даже если брать чисто воинскую сторону дела, то Самар всё же проспал схватку, погиб по собственной оплошности. Уж скорей другому здешнему князю, Алачею, надо воздать должное. Он и сам уцелел, и своих людей сберёг, и был Брязгой поставлен над всеми княжцами и отпущен с миром.

    Нет, куда честней и в этом событии показать обе стороны конфликта. Восхититься выразительностью и силой противостояния. А не тешить себя очередной исторической иллюзией.

    То, что Мансуров продержался в Русском городке всё же недолго, не свидетельствует ли о силе оказанного ему здесь противодействия? Да, пушечка своё дело лихо сделала. Но и окружающая мансуровцев долгая тревожная зима, ожидание новых приступов никак не грело души казачьей сотни. До весны, до воды кое-как продержались и все до одного ушли вниз по Оби. Чтобы по малому её приточку добраться до уральского волока, а оттуда уж — в миролюбивую Печору, на Москву.

    Словом, получается так: не окажи местные жители в тот год такого упорного сопротивления отряду Мансурова, отчего было не стать или Русскому городку, или городку князя Самара столицей Сибири.

     

    Кафка в Ханты-Мансийске

    Когда день-другой посидишь в полупустом зале краеведения Окружной библиотеки, исподволь начнёт казаться, что и все обитатели города сейчас читают у себя по домам хорошие умные книги, знакомятся с той же историей Миллера или с воспоминаниями Хрисанфа Лопарёва… Или же листают альбомы с репродукциями картин живописцев Югры — Игошева, Райшева, Панкова, Бахлыкова.

    Чтобы избавиться от этого приятного мечтания, или, наоборот, подтвердить его, пошёл я в главный книжный магазин города. Благо, до него, как и до всего здесь главного, оказалось рукой подать.

    А по дороге вспомнил один старый анекдот, прочитанный когда-то в ленинградском толстом журнале — то ли «Звезде», то ли «Авроре». Байка была про питерского интеллигента, который, на беду свою, не знал ничего из сочинений очень тогда модного у нас Франца Кафки. Сослуживцы по такому поводу просто запрезирали нерасторопного мужика. В коридорах, в столовке он только и слышал язвительный шёпот: «А этот-то… Кафку не читал. Вот срам». На Невском, возвращаясь с работы, увидел знакомого верзилу-геолога. Тот ещё издали заорал ему: «Старик, а ты знаешь, что в Ханты-Мансийске совершенно свободно продаётся Кафка?!» Это ещё не весь анекдот, но я его оборву, потому что мне интересен именно геолог, прибывший из крошечного, сплошь деревянного в ту пору Ханты-Мансийска. Он своей осведомлённостью указывает на очень характерную для обычаев тогдашнего советского книготорга игру.

    В Москве или Ленинграде однотомник перенасыщенных тягостными галлюцинациями повестей и рассказов Франца Кафка достать было невозможно. Основная часть тиражей подобных «идеологически неблагополучных» книг сплавлялась-ссылалась куда-нибудь подальше, в ту же Сибирь. И там становилась экзотической добычей для приезжих или местных гуманитариев.

    Вот я себе и загадал теперь: обязательно поинтересуюсь в магазине Кафкой? Как он? Ещё остался или весь распродан?

    На мой вопрос скучающая за прилавком девушка недоумённо пожала плечами. Она явно не знала, о ком идёт речь. Но на всякий случай пролистала картотеку. Нет у них Кафки.

    И всё же нескольких минут разглядывания прилавков и полок оказалось мне достаточно, чтобы убедиться: как же его нет? по крайней мере, дух кафкианских фантасмагорий здесь вовсю витает!

    «850 золотых сочинений»… «Золотой сборник сочинений»… «500 избранных сочинений»… «203 золотых сочинения»… «Шпаргалки. Сочинения»… «Супер! Сочинения по литературе»… «1300 новых золотых страниц»…

    Что за глюки, если выражаться слогом продвинутой молодёжи? Уж не брежу ли? Нет, передо мной безмятежно возлежало семейство дебелых книг-шпаргалок. Толстые, пухлые, просто упитанные, с пёстро размалёванными обложками…

    Присматриваюсь: книги-то почти все безымянны. Лишь в одной или двух сообщается, что некий составитель выбрал для своей коллекции лучшие из лучших, подлинно написанных в недавние времена сочинений старшеклассников по родной и зарубежной литературам. Это как же он, в какой школе или каком вузе умудрился отобрать столько блестящих опусов и запамятовать при этом имена-фамилии юных дарований?

    И всё же нашёлся храбрец — зовут его Владимир Круковер, — который не стал темнить и признал себя единоличным автором всего своего «Супера!» И тем самым подтвердил: уж он-то не стесняется внушать подрастающему поколению: думать своей головкой? зачем? я, Круковер, за всех вас уже всё и навсегда обдумал.

    Итак, вот она — целая индустрия предложена молодым людям для откровенного воровства чужих идей, наблюдений, выводов, словообразов. Им дружно внушают: теперь вообще не имеет смысла читать какую-то там литературу, ходить в библиотеки, слушать лекции. Потому что есть это? Не надо больше таиться, писать шпоры на ладони, на коленке. Зачем мальчикам и девочкам XXI века Шекспир, Шиллер, Пушкин, Толстой, да заодно уж и Кафка, если у них есть душка Круковер и компания.

    И тут меня осенило. А что, если передо мной — книги-ссыльные? Что, если до кого-то из московского начальства, наконец, дошло: хватит позориться! Всю шпаргалочную макулатуру срочно загрузить в контейнеры и отправить как можно дальше от больших городов. И безропотный Ханты-Мансийск, как когда-то в случае с Кафкой, опять вполне сгодился. А что, право? Школьников тут раз в десять меньше, чем присланных золотых сочинений. Не станут же они и их родители скупать все шпаргалки подряд. Ну, пролежат «суперы» год-другой на прилавке. Потом перекочуют в подвалы. Потом — в цеха по изготовлению картонных коробок…

     

    Шишка и дерево

    С музеями в Ханты-Мансийске мне поначалу не везло. В одном не оказалось на месте научной сотрудницы, а директор куда-то очень спешила. В другом затеялось что-то вроде капитального ремонта, и экспозиции были в свёрнутом состоянии. Третий совсем недавно вообще куда-то переехал, но мне посоветовали искать его следы в четвёртом — Музее нефти и газа. Последний выглядел в масштабах города каким-то скучающим великаном. То ли время для посещения избрал я неудачное, то ли тут всегда так малолюдно? Наскоро оглядев экспозиции, я сразу вспомнил соответствующие нефтегазовые музеи Тюмени и Сургута и прикинул, что вряд ли найду здесь что-нибудь для себя новое. На выходе всё же спросил на всякий случай у охранника: не знает ли он, куда ещё мог переехать нужный мне музей?

    — Так он же у нас. На самом верху. В мансарде. Или… на чердаке, что ли? Вам художник нужен?

    — Ну, да, именно он мне и нужен.

    Молодой человек позвонил по служебному телефону и подсказал, как удобнее подняться наверх.

    В итоге я оказался в предлинном, действительно, чердачном помещении с характерным острым наклоном потолочных стропил. Впрочем, обилие света и воздуха придавали этому пространству вполне роскошный вид. По московским меркам здесь бы запросто уместилось три-четыре мастерских. Их обладатели просто ликовали бы от такого везения.

    За небольшим столом, сворачивая или разворачивая какой-то рулон, сидел щуплого телосложения молодой человек в очках, с небольшой бородкой, в тёмном берете. Наверное, ассистент? Я издали поздоровался и приблизился к нему, чтобы узнать, где можно найти хозяина помещения. Но, подойдя, сообразил, что вопрос неуместен. Просто он очень молодо выглядел, даже вблизи. Лишь сильная проседь в бородке давала всему облику возрастную определённость.

    Это был явно он — Геннадий Райшев.

    Я попросил извинить, что пришёл без предупреждения. Но это, пожалуй, было лишним. Скорей всего, он просто привык, что к нему большинство людей приходят именно так, прямо с улицы.

    Заговорили о его совсем недавнем переселении сюда, и это дало мне возможность поозираться, поглядеть на два больших многофигурных панно в виде арок, над которыми он как раз работает теперь. На них он хочет собрать всех близких ему по жизни людей — родных, приятелей, знакомых, деревенских и горожан, охотников, рыбаков, поэтов, стариков, старух, девочек, подростков, удачливых, непутёвых, нелюдимых, мечтателей, невидимых миром мыслителей, — всех-всех…

    — Ну, сколько ещё успею, — улыбнулся он едва заметно. Мне показалось, что он, похоже, вообще никогда не смеётся громко, а от чужого хохота даже способен про себя страдать.

    И вообще он говорит тихо, будто прислушиваясь, что в это время делается где-то очень далеко отсюда — в природе: вопит ли желна, свистят ли оперением гуси, пускает ли пузыри рыбина?

    Я сказал, что только вчера увидел большой альбом его графики, и нахожусь под особым её впечатлением. В графике, даже по альбому (это уже мысли не вслух) легче разглядеть мастерство. Или обнаружить его отсутствие.

    Про живопись Райшева не возьмусь пока говорить что-то окончательное, потому что знал её до сего дня лишь по репродукциям. Но в графике он умеет всё. Или почти всё. Мне очень понравились его птицы, те же летящие над тайгой дятлы. Его портреты деревьев, когда мигом различаешь, где сосна, а где кедр.

    — Различить можно уже по шишкам, — кивнул он головой. — Какова шишка, таково и дерево. Крона у сосны всё же разлапистая, как и её шишка. А кедровая шишка — крепкий кулачок. И крона такая же. У ели шишка тянется в длину. И ель подражает ей — тоже вверх тянется.

    Как-то сразу от деревьев и птиц перешли к… Гомеру. Мне показалось, что он, иллюстрируя песни «Илиады», поставил перед собой сложнейшую задачу: о большом, эпическом сказать самым экономным способом, какой-то полудюжиной штрихов, но так, чтобы большие — воин на поле боя или ослеплённый Полифем — вопили о себе на весь исчезающий для них свет…

    И я не стал признаваться ему в том, что только теперь, после знакомства с его графикой, мне стало вполне ясно: его слава, несмотря на очевидный ажиотаж вокруг неё, — не дутая, не мнимая, не внушённая кем-то и для чего-то величина. Графикой он окончательно себя объясняет, самодоказывает и завершает. Впрочем, уместно ли говорить о завершении, когда он только обживает новое место мастерской, панно ждут очередных толчков кисти, а завтра хочет отъехать в деревню на рыбалку. Как пропустить весну?.. Так что если увидимся здесь ещё, то лишь дня через два.

     

    Кирзавод

    С утра солнце греет почти по-летнему. Но на реке свежо. Наша «Заря» погромыхивает на гребнях иртышских волн, и при каждом толчке в ворохе брызг по правому борту вспыхивают, изгибаясь, малые радуги.

    Но на душе — досада. Надо же, как промахнулся я с Белогорьем! Она, эта пристань, оказывается, вовсе не там, куда заранее нацелился. Не напротив устья Иртыша, а уже на Оби, причём на её левом, пойменном берегу. Да ещё километрах, говорят, в десяти ниже слияния рек. За что же было величать такой посёлок или село Белогорьем? И что мне там делать до вечернего рейса на Ханты-Мансийск? Опять, значит, пройду мимо усть-Иртыша не солоно хлебавши? И даже монетку бросить не дадут, потому что на «Заре» нет палубы, и пассажир обязан смиренно отсиживаться в салоне до своего причала.

    Но тут услышал, что перед этим Белогорьем, явно не на своём месте стоящим, будет ещё пристань. И она — как раз на правом, гористом берегу. И на несколько километров ближе к устью.

    Когда подходили к посёлку, я разглядел за избяными крышами поросший березняком кряж — тот самый, белогорский. И твёрдо решил: сойду здесь.

    «Заря» ткнулась носом в мягкое дно. До берега оставалось несколько метров. Сбросили вниз трап, но он не достал до полоски сырого песка. Тогда к нему приделали под углом ещё один трапик. Мы спускались, неловко пятясь, придерживаясь руками за выступы трапов, чтобы не потерять равновесие. На берегу я увидел дамбу из берёзовых брёвен и жестяную дощечку с надписью «Кирзавод» на столбе. Оглядев одноэтажный бревенчатый посёлок, лежащий за дамбой, понял, что здешнее предприятие вряд ли имеет отношение к восточному царю Киру. (Хотя, к примеру, по всей Сибири — от Урала до Хабаровска — по сей день гуляют легенды о закопанных здесь сокровищах Александра Македонского.)

    На всякий случай спросил на дамбе у здешнего человека:

    — А что значит Кирзавод?

    — Кирпичный, — ответил он нехотя.

    — И где ж он, кирпичный?

    — Где?.. Был да весь вышел.

    — А где ж народ работает?

    — А кто где… А кто и нигде, — сказал он тусклым голосом.

    — Отсюда до устья пешком я пройду?

    Он поглядел на меня с недоумением и пожал плечами. Мне и самому показалось, что до вечерней «Зари» туда и обратно никак не управлюсь. Даже если в ту сторону и есть у них дорога. Значит, нужно где-то здесь скоротать время.

    Я выбрал глазами подошву кряжа, где на кромке карьера виднелись остатки какого-то строения. Наверное, завод? Чуть повыше этой седловины голубели между берёзами кладбищенские кресты. Там, пожалуй, и лежат люди, строившие завод. Скорей всего, они были, как и строители деревянных бараков Ханты-Мансийска, спецпереселенцами или их детьми.

    По дороге мне объяснили: то, что я принял за завод, на самом деле — его гараж. Судя по обилию здесь, в кирпичных остовах гаражных стен, всякого металлического, не сильно ещё проржавелого хлама, завод закончил свои дни не так давно. Но от унылого зрелища меня вскоре загородили кладбищенские берёзы и молодые ёлки.

    Рядом с крестами я как-то быстро успокоился. Листва уже давала лёгкую тень. Сочно пахли обогретые солнцем, прущие вверх травные жальца. По сухим старым стеблям шастали муравьи. Даже поблекшие бумажные цветы на крестах выглядели нарядно. Всюду жизнь?

    Я разложил на газете простую дорожную снедь, помянул здешних обитателей бутылкой пива и решил, что на такой прогретой земле не боязно и полежать.

    Сон — не сон, а что-то лёгкое, бережное обволокло меня… Откуда были эти загнанные в Сибирь люди? Одного из моих прадедов, родителя бабушки Даши, тоже когда-то «кулачили». Правда, пощадив хромоногого старика, никуда не выслали, а лишь забрали для нужд колхоза его вместительную хату и изъяли большое рядно, годное, чтобы использовать его вместо брезента под зерно, свозимое на ток. «Кулачили» и мужа бабушкиной родной сестры, многодетного вдовца Филимона, участника ещё японской войны. Но через несколько дней всё же отпустили из райцентра домой, узнав, что у него на руках в селе осталось семеро детей. Этого высокого, гренадёрской стати старца Филимона я ещё видел два или три раза после Великой Отечественной и помню, как он, слегка подвыпив, начинал грозным хрипловатым распевом свой всегдашний солдатский сказ: «От, колы я воював у Ямпонии…» Что там с ним было, когда он воевал в этой «Ямпонии»? Взрослые слушатели вежливо кивали, дети чаяли продолжения. Но на самом зачине его память иссякала, и он понуро склонял седоусую голову на грудь…

    Словом, моему роду с «кулаченьем» просто повезло. Зато этим, что лежат тут, сполна досталось. Как отчасти достаётся их детям и внукам, что доживают свой век в этом посёлке безработных, но всё ещё держатся за свои грядки и картофельные сотки, всё ещё держат — по звукам слышу — коровок, овечек и кур и не хотят больше никуда-никуда переселяться от родного кладбища, от Оби, пахнущей льдом, от заречных покосов…

    Да кто их и где ещё ждёт, этих пасынков сибирского нефтегазового надрыва?

    Никто не ждёт.

    И потому я мало верю в искренность нашей «мемориальной» публицистики с её стенаниями о загубленных жизнях спецпереселенцев. Будь их чувство искренним, они не допустили бы тихого вымирания и этого Кирзавода, и тысяч других наших сибирских и европейских посёлков, деревень и сёл, оказавшихся на пороге нового тысячелетия жертвами «демократизации», «приватизации», «либерализации», «монетаризации», — словом, всего очумелого реформаторства, по сравнению с последствиями которого тускнеет в своих масштабах и коллективизация тридцатых. Но не станут, ни за что не станут говорить «мемориалы» о сегодняшней беде вымирания. Нет, они в сотый, в тысячный раз будут кричать о жертвах «тоталитарного режима», лишь бы мы не успели собрать внимание на самых новых массовых жертвах их реформаторской оголтелости.

    Их стенания лживы. Своим бесконечным плачем о спецпереселенцах, о голодных морах тридцатых годов они надеются заглушить сегодняшние удары заступов, грохот комьев земли о крышки свежих гробов. Россия в их узде из года в год — уже второе десятилетие подряд — продолжает больше хоронить, чем рожать. Русский мир сегодня держит равнение в сторону моргов, крематориев и кладбищ. Он меряет свои сроки не крестинами, а панихидами. Мы теперь проводами, прощаниями, расставаниями навсегда живём гораздо чаще, чем встречами, праздничными приветствиями, чистосердечными знакомствами, дружеской беседой о чём-то хорошем, лучшем вокруг нас. Когда поднимаем полные рюмки, уже ждём, что кто-нибудь участливо предупредит: «Чокаться не будем…» Музыкальный звон «заздравных чаш» всё реже озвучивает наши застолья. То и дело бормочем: «Земля да будет пухом». Но присказка не сбывается, и каждая поминальная горсть глинки всё тяжелей на вес…

    Нужен чей-то громкий, звонко-весёлый и злой одновременно окрик, чтобы прервать это оцепенение. Не слова многословных, многообещающих, а короткий, как хлыст обжигающий, окрик. У России только одна теперь надежда — на мужество Мужа, Христова ратая, ратника. Уже поздно жить прошлыми победами. Полновесная, подлинно спасительная Победа — только та, что впереди. Окрик нужен, вопль: Россия, роди!..

    Солнце вышло из подвижной берёзовой тени. Оно стояло ещё высоко. Я вспомнил, что хотел побыть подольше у реки, поднялся с земли и пошёл не спеша в сторону дамбы.

     

    Ханты-Мансийск строится впрок

    Тихоходный речной трамвай, заменивший вечером «Зарю», забрал нас уже в сумерках. Здесь можно было сидеть и на палубе, но к ночи посвежело, и большинство пассажиров коротали время за тихими беседами в салоне. Тут были горожане, что впервые за весну выбрались на свои дачные участки или навещали родню, живущую в том же Белогорье, в Троице. За выходные их лица докрасна обветрило и омолодило на вольном воздухе. Теперь этот благодушно настроенный народ возвращался в город.

    Трамвайчик против течения шёл совсем медленно, натужно. После устья Иртыша от берегов потянуло дымом, там и сям заморгали блуждающие зарева.

    «Палы», — коротко говорят об этих дымах и огнях сибиряки. Значит, горит на необкошенных лугах старая травная ветошь.

    Когда палы остались за кормой, задрожало далеко впереди зарево городское, а справа от него изогнулось ожерелье моста. И опять город, как и в прошлом году, вырастал, привставал, почти парил над водами. Но теперь я уже немного знал его изнутри. В том числе, знал одну его, на мой взгляд, слабину. Не знал лишь пока что, как правильней её назвать.

    Архитектурная эклектика? Но она теперь везде и всюду выступает законодательницей. Заполонив большие города страны, она не обошла своими нескромными чарами и маленькую столицу Югры. Многие новые и новейшие здания в здешних центральных кварталах смотрятся так, будто их взяли напрокат из Лас-Вегаса, или из Голливуда. Конечно, масштаб помельче, но аляповатость, крикливое совмещение разных стилей тут как тут.

    Но даже не в этом главная слабина (стерпится — слюбится), а в том, что внутри эти здания пустоваты. Явно не хватает в городе народу, чтобы заполнять большие или очень большие залы. Наверное, в дни пышных фестивалей, с приездом званых крупногонорарных див, они всё же как-то заполняются. Но такое бывает часто ли? Совсем, догадываюсь, не часто.

    Не нужно в городе долго искать примеры несоответствий между внешним и внутренним, между, как прежде говаривали, формой и содержанием. Да я уже кое-что и называл. Тот же почти безлюдный речной вокзал. Те же скучающие экспозиции Музея геологии, нефти и газа. Или вот университет с его помпезно-неэкономным фасадом. Или Центр искусств для одарённых детей Севера. Всё в этом центре бьёт по глазам купеческим ухарством — великолепные аудитории, экзотический сад, громадный холл с какими-то неохватными (крито-микенскими, что ли?) колоннами, с плохо освещёнными копиями картин больших художников. Нет меры, нет вкуса и такта. И самих детей как-то не очень видно. Да и гоже ли собирать — да ещё с таким вызовом — одних лишь «одарённых»?

    Вот Окружная библиотека. Она только вселилась в новый белоколонный, как где-нибудь в пригороде Вашингтона, особняк, а уже и здесь проблема: чем заполнить праздный от пола до самого купола центральный залище? Как раз при мне готовились установить тут экран, по которому, говорят, будут прихотливо скользить то ли буквы, то ли какие-то цветовые зигзаги и пятна. Монтировать экран подрядились находчивые петербуржцы. Название затеи впечатляет загадочностью: инсталляция. В словаре я нашёл только инстилляцию, что означает: вкапывание (жидкости, лекарства). Скоро, надеюсь, здешний читатель сам разберётся, глазеть ему часами на инсталлированные буквы или по старинке книжки читать, шевелить газетными страничками.

    Кстати, о двух здешних газетах. Я их углядел тут же, в библиотеке, на полке свежих газетно-журнальных поступлений. Одна называется «Луима серипос» и выходит на языке манси. Другая — «Ханты ясан» (извиняюсь за неточное воспроизведение орфографии, поскольку буква «а» в обоих словах снабжена надстрочными знаками типа чешских «гачеков») напечатана на языке ханты. Но у первой тираж — всего 600 экземпляров, а у второй чуть побольше — 822 экземпляра. Признаться, тиражи меня сильно поколебали в моих наивно-мечтательных представлениях о, скажем так, достаточной ханты-мансийскости громадного многонационального края. Вот опять, ещё одно несоответствие между внешним и внутренним, вывеской и содержанием, титулатурой и реальной этнологической картой Югры.

    Но один я, что ли, такой востроглазый? Скорей, наоборот: до меня только-только доходит то, о чём люди бывалые давно здесь ведают. Да только почему-то помалкивают. Из боязни обидеть две и без того малочисленные нации? Но не большая ли для них обида — эта длящаяся двусмысленность, когда малое, но достойное, выдаётся за громадное, но, увы, дутое.

    Известно, что Ханты-Мансийск после Самарова звался Остяко-Вогульском. Но однажды посчитали, что то название обижало и хантов, и манси. Не подступает ли время, когда и нынешнее имя сочтут морально устаревшим и предложат что-либо вроде Обь-Иртышска?

    Но продолжу свою кратенькую прогулку по городу. Циклопическими, явно избыточными выглядят, по крайней мере, с улицы, здание крайвоенкомата, дворца бракосочетаний. Схожее впечатление вызывают и мощные контуры возводимого на окраине Самарова зимнего спортивного стадиона. Хотя один здешний житель, молодой отец, объяснивший мне, что именно строится, на моё покачивание головой отреагировал бодро и с вызовом:

    — А что! Мы давно скучаем без такого дворца. И сам пойду, и сына поведу… Очень нужный стадион.

    Так что не стану перечить молодым. Тем более что мне вовсе не доставляет удовольствия этот обзор несоответствий между размерами общественных помещений Югорской столицы и их сегодняшней рабочей отдачей… Наоборот, я был бы просто рад за горожан, если бы, приехав сюда через какое-то время, увидел переполненные посетителями библиотеку, музеи, галереи, концертные, спортивные залы. Может, город и застраивается с расчётом на неостановимый, просто стремительный прибыток его населения уже в ближайшие лет десять-пятнадцать?

    Почему бы нет, если сегодня Югра вышла на третье место в России по естественному приросту населения.

    Как говорят в таких случаях: вот на этой оптимистической ноте…

     2006

     

     


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.