1. Краем глаза

     

    ЛУКОМОРЬЕ, МАРТ 2005 года

    Воздушный скороход Як-40 расстояние от Надыма до Салехарда одолевает всего за час без малого. Кажется, не успели набрать высоту, а уже показались слева внизу кварталы маленькой столицы бескрайнего края. Но для захода на посадку пилоту нужно, оставив городок за спиной, пересечь безлюдное белое полотнище Оби. Лишь над уральским берегом развернулись и, продолжая снижение, пошли назад, на обдорский мыс, в сторону аэродрома.

    Я ещё раз оглядел снежную пустыню реки. Таким надёжными, веками отстоянным покоем веет от неё, что не трудно представить себе: точно такой она была в марте-месяце и тысячу, и две, и десять тысяч лет назад — царством ослепительной девственной чистоты. Хотя однажды, совсем уже недавно, волею «преобразователей природы», Обь могла здесь превратиться в какое-то чадное месиво, клубящееся стылым паром, не замерзающее и в декабрьскую ночь. Не таким ли однажды я увидел Енисей с набережной Красноярска?

    Но здесь — вековое серебро безмолвия. Лишь какая-то тёмная точечка упорной помехой скользит возле самой рамки иллюминатора. Не сразу и сообразишь: да это же тень от нашего самолёта! Лётчики сейчас по привычке поедают глазами показания приборов, вехи взлётно-посадочной полосы, и что для пилота эта тень? Скорей всего, она даже не входит в его видовую панораму. Я же по одной только тёмной пометине, по тому, как она неуклонно, резко увеличивается на снежном покрове реки, догадываюсь о скорости снижения.

    Взмелькнул перечёркнутый ею береговой кустарник.

    Тень всё неотвратимей, грузней. Она стремительно растёт, нагоняя нас сбоку. Уже цепляется за днище самолёта. Всё — толчок!…Мы будто споткнулись об неё — о свою же тень: раз, другой, ещё, ещё… Как будто именно эта тормозящая, вязкая сила и укрощает разгон машины.

    Только первозданная белизна Оби позволила мне сегодня различить краем глаза тёмное, по началу не крупней комара, пятнышко.

    Не обидно ли, что так много видишь в жизни лишь краем глаза?

    Но тут же убеждаю себя: ну, нет! Иногда и краем глаза заметишь больше, чем если бы глядел в оба, изо всех сил.

    Потому что всё вдруг меняется местами. «Комарик» подсказывает: да схвати же взглядом всю реку враз — в её тысячелетней неколебимости, в её безгреховном покое. В единый миг ты застаёшь тут целые эры земли. И ещё: крошечный крестик будто встормошил тебя. Не зевай! Запомни: как раз тут, к северо-западу от обдорского мыса и начинает свой исполинский раскат самая, может, громадная во всём свете лука морская — Лукоморье древних новгородцев…

     

    Крик

    Сначала поплыл от чёрного горизонта к небесному верху игольно-тонкий сине-зелёный лучик. Через полминуты слева от него возник веерообразный пучок лучей такой же расцветки. И ещё один пучок запульсировал, но уже по другую сторону от первого. Походило на то, что они пробивались из какого-то одного невидимого источника…

    — Неужели это оно и есть? — спросил я у своих спутников недоверчиво. Нас окружал город, он ещё не спешил отойти ко сну: дымы из труб, зарево фонарей, неоновых мигалок. И — оно?

    — Ну да, оно и есть, — подтвердил Николай.

    Пожилой человек, я даже не старался скрыть волнения в голосе.

    — Мне говорили… оно бывает лишь в начале зимы. А теперь уже март.

    — Да, в ноябре-декабре оно тут бывает чаще всего, — со знанием дела сказал Николай.

    — О-го-го! — неожиданно для самого себя заорал я, будто мальчишка. Странное дело, почему-то невозможно было удержать крик в груди.

    — Э-ге-гей!… О-го-го! — тут же громко отозвались и мои спутники.

    Мы шли быстрым скриплым шагом в дом, где предполагалась моя ночёвка. Но теперь, при виде зрелища, застыли на месте, головы задрав, несмотря на сухой тридцатипятиградусный к ночи мороз.

    — Друзья, — воскликнул я. — Поздравьте старого дурака. Я наконец вижу полярное сияние!.. Я его знал только по Ломоносову… С полночных стран встаёт заря…Не льдисты ль мещут огнь моря? Се хладный пламень нас покрыл… Как может быть, чтоб мерзлый пар среди зимы рождал пожар?.. О-го-го!.. А ведь, думал, так и умру и не увижу. Согласитесь, обидно было бы…

    — Поздравляем, — пожал мне руку Николай и уточнил как-то мельком, чтобы не огорчить. — Только это, по-нашему, не полярное. Это северное.

    — Да в чём разница-то?

    — Полярное как заиграет, так уж в полнеба. И оно куда ярче. Всё будто полыхает над тобой, даже как-то не по себе сделается. Ни с каким салютом не сравнить… Тогда уж весь город выскакивает на улицы. Все орут, прямо стонут в изнеможении, будто спятили. Малышня вопит, взрослые, старики… Девчонки визжат.

    Я легко дорисовал себе картину общего ликования. Можно понять: люди кричат и этим первобытным способом освобождаются от небывалой оторопи, переполняющего душу восхищения, близкого к священному ужасу.

    Но лучи на наших глазах пригасали, отходили к горизонту, к невидимому корню веера. Вот и последний иссяк.

    — Давайте ещё немного подождём? — попросил я. — Вдруг опять заиграет?

    Они согласились подождать.

    — Мы когда на Губе жили, в Кутопьюгане, — негромко, но с теплотой в голосе заговорил Николай, — ну-у, уж я этих сияний насмотрелся! И вдоль и поперёк. Прибегу домой из школы, ломоть хлеба за пазуху и — опять на улицу… Смеркается-то быстро, а мне надо гнать вдоль берега пять километров. Там у меня в кустах, в овражке силки расставлены — на куропаток. Пока добегу, уже ночь… И тут оно расшевелится, разыграется… Насобираю куропаток, обвешусь ими как доспехами, и — назад. Нет, заблудиться я не боялся, дорога-то всё берегом, светло мне, хорошо видно свои же следы. И волков не боялся. Страшно замёрзнуть. Задремлешь на ходу, убаюкает тебя это сияние, и запросто окоченеешь. Ведь бывало — и сорок, и пятьдесят, по сводке… Тогда я песни начинал петь, те, что в школе учили… Про Чапаева там, про Катюшу. Словом, весь репертуар, который помнил, и что дома взрослые пели. Ну, и стишки школьные вдруг кстати вспоминались… Дома кое-как уроки отмучаешь, и тут уж, точно, выключишься, аж до утра. А завтра — снова побежишь свои силки смотреть. Вот какой был азарт!.. Ну, что, пойдём? Сегодня сияние слабенькое, дело-то к весне…

     

    Чаепитие

    Одно из стойбищ — по случаю мартовского праздника оленеводов — расположилось всего в нескольких километрах от города. По хорошо укатанному зимнику таксист подвёз нас к чумам за каких-нибудь пять-семь минут.

    В ещё розоватых боковых лучах солнца стойбище выглядит безлюдным. На раздольной лесной поляне — несколько светло-серых конусов. Наверху, поверх оленьих шкур, торчат вперекрёст пики опорных шестов и чёрные металлические трубы.

    У нас замечательный проводник из города — молодой расторопный ненец по имени Иван. Завтра он будет участвовать в оленных гонках на городском озере и завоюет один из главных кубков. А пока Иван рассаживает нас на пустой нарте метрах в пятнадцати от ближайшего чума. Первое правило поведения здесь такое: нужно смиренно ждать на нарте, пока хозяин не позовёт в гости.

    А вот и оленье стадо выбегает из-за леска поближе к чумам. Почти все быки уже безрогие. Вид у них от этого какой-то понурый, будто стесняются своей временной безрогости.

    Рядом с оленями ревут, разогреваясь, моторы двух, нет, трёх «Буранов». В город — для участия в соревнованиях и праздничной ярмарке — ненцы поедут на «Буранах» с прицепами-санями. Берёзовые полозья саней подшиты металлическими лентами. Сверху — большие фанерные короба, загруженные мёрзлыми поленьями муксуна, нельмы, щокура, пыжьяна. Всё это нижнеобские драгоценные сорта, до московских магазинов и рынков ни при какой погоде не доплывающие.

    Откуда столько прекрасной рыбы… у оленеводов? Дело в том, что эти — не здешние, а ямальские ненцы. Но на зиму, по вековечному правилу, перекочёвывают на южный берег Обской губы. Здесь кормов для оленей больше. А пока идут по льду, налавливают рыбы на всю зиму — до возвратного перехода на Ямал. Рыбьего запаса должно хватить и себе для еды, и для собак, и для продажи в городе, где те же лучшие сорта есть и в магазинах, но рыба там дороже.

    Любо-дорого смотреть, как в самом центре Надыма прямо из этих коробов выбирают горожане — кто рыбину, кто две-три, — и хозяева «Буранов» взвешивают тяжёлые полиэтиленовые пакеты своими безменами.

    Между тем над «нашим» чумом уже воскурился берёзовый чад. Хозяин, ненец лет сорока, в синей суконной малице, приглашает войти внутрь жилья. Надо пригнуться и порасторопней приоткрыть и закрыть за собой мягкий угол оленьей шкуры, служащий дверью. Внутри чума много просторней, чем ожидалось. Пол застлан покрашенными суриком досками. Боковое пластмассовое оконце, вшитое в шкуры, достаточно освещает жердины опорных шестов, длинную буржуйку посередине помещения, берестяную колыбель, висящую поближе к оконцу. Над открытой конфоркой шумит тёмный пузатый чайник, подвешенный к горизонтальному шесту.

    Нас рассаживают на той стороне, что принадлежит хозяину и его семье. По другую сторону от печки живут сестра хозяйки со своим мужем и детьми. Сидим на мягких шкурах, подогнув, по возможности, ноги на восточный манер. Хозяйка, расторопно содрав кожу с мороженого муксуна, нарезает от хвоста к голове длинные, тонкие лопасти строганины. Её сестра тем временем подкладывает в печь короткие аккуратные полешки.

    Перед нами появляется продолговатый невысокий столик, и хозяин тоже присаживается за ним, спиной к входу. Хозяйка быстро выставляет чашки, два блюда со строганиной, солонку, в которой соль перемешана с молотым чёрным перцем. Иван кивком показывает, что теперь можно достать привезенную нами из города бутылку водки, а также гостинцы для женщин и детей.

    Хозяин по обычаю сначала наливает немножко себе и пьёт за здоровье гостей. Потом пододвигает чашку мне, поскольку сижу от него слева, и тоже наливает на треть. Значит, это — тоже обычай, чтобы чашка шла по солнечному кругу. Я отвечаю здравицей, обращённой к нему, всем членам двух семей.

    После здравицы можно вздохнуть свободней. Ведь мы всегда, в любом возрасте как-то робеем произносить тосты. И понятно, почему. Это же не проходные какие-то слова, а слова, которые в древности представляли собой, по сути, священнодействие, а мы теперь ответственности за их высокие смыслы боимся и потому спешим промямлить что-то невразумительное. И тем самым обесцениваем свои пожелания.

    На наши негромкие голоса ласковым писком отзываются два щенка и высовывают мордочки из картонной коробки за печкой. Полуголый мальчик, выбравшись на той стороне чума из-под оленьего одеяла, ловко, одним махом ныряет головой и руками в малицу и тут же с независимым видом, не разглядывая нас, выбирается на улицу. Я хочу облокотиться на оленью шкуру, но слышу, что под ней шевелится ещё что-то живое. Щенок? Нет же, это девочка, судя по длинным чёрным кудряшкам. Чуть я её не придавил. Но она не захныкала, а только перевернулась на другой бок и продолжает спать.

    Наш хозяин с женой тоже поедут сегодня в город на праздник оленеводов, и потому нам неловко слишком засиживаться. Но и уйти, не угостившись обязательным чаем, неприлично. Я всё поглядываю на колыбельку, висящую возле оконца. Лежащий в ней младенец так ни разу и не шевельнулся.

    Чтобы хоть что-то понять в жизни чума, в укладе оленеводческой семьи, тут нужно бы прожить не один день, не один месяц. Но такого никому из гостей не дано и вряд ли когда дастся. Что ж, мы благодарны хозяевам и за эти полчаса непредвиденного гостевания.

    Когда вышли из чума, я припомнил: а ведь и в моей остеевской бревенчатой избе зимой никак не обойтись без буржуйки. Кроме неё в студёную пору ежедневно топлю и русскую печь, но если ночью мороз приопустит до тридцати (что в ярославских краях не редкость), то утром всё равно вставать зябко, и торопишься перво-наперво раскалить буржуйку. В итоге дров у меня расходуется в сутки, пожалуй, не меньше, чем на обогрев чума.

    Это воспоминание сразу сближает меня с любым ненцем, зимующим в чуме. Как ни далеки мы друг от друга по языку и крови, по воспитанию и верованиям, по великому множеству привычек-повадок, умений-неумений, наша жизнь одинаково совершается между теплом и холодом, между светом и тьмой. Может, это и есть в судьбе каждого из нас главное, — мы приходим в жизнь, чтобы хоть немного согреться. Порадоваться теплу весны и очага, теплу немногословного общения. Но разнеживаться некогда. Лютый холод изгоняет нас в область не менее свирепого жара. И  наоборот. Для этого не обязательно ретироваться за тысячи километров. Когда лежу в морозную ночь на русской печи, то и дело нужно вертеться с боку на бок: спине горячо от кирпичей, а грудь уже зябнет.

    У поэтессы из Надыма Людмилы Ефремовой на эту же тему сказано предельно вещно: «Выглянет душа из гардероба и скорей за пазуху нырнёт».

    Да, противостояние стужи и тепла проходит через каждое сердце, напрягает в нас любую жилку. Разве не это — величайшая из войн, переживаемых нами? Война, не знающая перемирий. А какой отваги требует ожидание солнца, тоска по нему у тех же оленных ненцев? Но разве они об этом пожалуются случайному гостю за своим чайным столиком?

    Константин Носилов, на рубеже XIX–ХХ веков проживший не одну полярную зиму на Новой Земле, вспоминает, с каким болезненным нетерпением ожидали туземцы январского дня, когда солнце, наконец, на минутку выглядывает из-за моря.

    «Самоеды бросились обнимать друг друга, другие засматривали друг другу в лицо, смеялись, радовались, третьи хлопали в ладоши, подскакивали на одном месте, матери подставляли лучам своих малюток, и те, видев в первый раз такой свет, удивлённо смотрели на солнце своими тёмными расширенными глазками. Старшие дети не знали, что делать от радости, и, указывая друг другу на солнце, кричали, как оно скачет, как оно прыгает, и только одни старики Сямдей словно плакали, смотря на него, словно уже предчувствуя, что это последний раз для них, когда они видят, как оно всходит».

     

    Путевые записки как жанр

    По сути своей путешествие — освобождение. От привычного быта, от всякой житейской рутины. Разрыв со всем обрыдшим, приевшимся, словом, побег.

    «Давно, усталый раб, замыслил я побег…»

    Эти пушкинские строки всякий раз, когда произношу их про себя, напоминают мне его «Путешествие в Арзрум». Да, это был самый замечательный для той эпохи, самый литературно удавшийся побег. Вообще «Путешествие в Арзрум» должно бы служить образцом, жанровым каноном для всей братии, охочей описывать свои путешествия. Какая здесь у Пушкина удивительная краткость и одновременно насыщенность, ёмкость, предельная загруженность слова смыслом! Какое головокружительное разнообразие тем, какая свобода в переходе от одного предмета к другому! От важного — к занятному. От забавного, игривого — к серьёзному. И даже к трагическому, как, например, в описании дорожной встречи с телом убитого Александра Грибоедова.

    Вот ты вырвался куда-то, пусть на считанные дни, в лучшем случае недели. Всё в тебе встряхнулось, взвинтилось, насторожилось до последней готовности. Твоя прыть, жаждущая какого-то своего нового света, толкается в тебе, как ребёнок в утробе роженицы. А ну, подавайте впечатлений! Так хочется побольше всего насмотреться, понять, принять. Как и десять, как и тридцать лет назад, мечтаешь обогатиться небывалыми зрелищами, дивными поступками незаурядных людей (именно такие тебя где-то обязательно ждут и однажды вы дождётесь встречи!).

    Помню, когда в ноябре далёкого уже 81-го мы приземлились на окраине крошечного деревянного Салехарда, местный комсомол поручил познакомить нас с достопримечательностями города весёлой, симпатичной девушке-инструктору. Она, оказывается, только-только научилась ездить на легковой машине. Впрочем, учёба далась ей легко. Ведь в городе тогда машин почти не водилось, как и гаишников, а крытых поперечными деревянными плахами дорог имелось всего две или три. И вот она катала нас по этим двум или трём, сияя от счастья, потому что и мы прибыли сюда с замечательным зарядом счастья. То она, всхохатывая, тормозила перед каким-то существующим только в её воображении препятствием, то срывалась с места так неожиданно, что у нас трещали шейные позвонки. А то на ходу сама собой распахивалась одна из дверей её жигулёнка. Через какие-нибудь пятнадцать минут мы уже безошибочно узнавали все имеющиеся в городе учреждения, будто жили в нём всегда. А, главное, мы успели оглушительно влюбиться в нашу комсомольскую музу. И она не могла не видеть этого. Серебристый колокольчик её голоса просто захлёбывался от намерения нас бесповоротно и при этом совершенно бескорыстно и невинно очаровать. Счастье всегда дурашливо…

    На следующий день нам предстоял перелёт в Яр-Сале. В душном и тесном деревянном вокзалишке на нашу троицу вдруг нацелился алчным взглядом энергичный, спортивно-начальствующего вида мужик в литом, как с манекена, чёрнокожаном пальто. Ко мне он стоял почти в профиль, и в профиле его прорезывалось что-то от благородных советских киногероев.

    — Из «Молодой гвардии»? В Яр-Сале? — губы его досадливо дрогнули. — Да чего вы там не видели в этих… Ярсалях? Давайте со мной! Про Уренгой слышали? У меня свой самолёт. Через пять минут можем вылетать. В Уренгое обеспечу вам три больших зала для выступлений. Вас будут ждать тысячи людей…

    Он говорит безапелляционно, как хозяин Заполярья. Кажется, через минуту он скажет, что на борту его самолёта нам тотчас выдадут по такому же, как у него, кожаному пальто. И по шкуре белого медведя впридачу.

    — Но ведь мы — по путёвке. И там нас уже ждут…

    — Хм… А на обратном пути? Вы же будете возвращаться через Новый порт… Хорошо! Через три дня я вас разыщу по связи.

    Он не разыскал. Он, пожалуй, разочаровался: что за рохли!

    Он существовал совсем в ином темпе. В ином масштабе жизнедеятельности. Где он теперь? Среди стареющих и сильно уже заскучавших газовых баронов? Или под массивным чёрно-мраморным обелиском? Или на какой-то среднерусской пенсионной квартирёшке, разочарованный во всём том, на что так напрасно растрачена чудодейственная энергия его молодости?

    Мы улетели в Яр-Сале на маленьком зябком Ан-2. Внизу, в разрывах облаков, посверкивали зловещими зеркалами бесконечные озёра, озерца, а речки выделывали между ними такие колдовские петли, что в этой мешанине, кажется, невозможно было штурману не заплутать. Под конец он, действительно, заблудился, несмотря на подробную карту, то и дело шелестевшую на коленях у штурмана. Даже женщина из Яр-Сале, что сидела с нами рядом, стала что-то шептать своему спутнику и недоумённо поглядывать на часы.

    Пилот тоже обменялся со штурманом какими-то соображениями, после чего сделал достаточно резкий поворот, и мы пошли в новом направлении. И шли так долго, что я не выдержал, шепнул своим спутникам:

    — Может, зря мы не согласились с этим, в коже?

    Они ответили мне нервными усмешками.

    Самолёт начал снижение. Не вынужденная ли посадка? Кажется, он устремляется прямиком в это озёрно-речное месиво.

    Но у самой земли все же обнаружились признаки грунтовой полосы. Странное дело, она граничила с хальмером — ненецким кладбищем. Всего в нескольких метрах от крыла промелькнули длинные деревянные ящики гробов на сваях. Некоторые были украшены оленьими рогами. Между ящиками заклубился снежный прах, потревоженный самолётом.

    …Педагоги с утра показывают нам интернат для ненецких детей, что собраны сюда со всего Ямала из родительских чумов. Чистые, хорошо проветренные спальни — отдельно для мальчиков, отдельно для девочек. Просторные классы с оборудованием для химических опытов, с фонетическим кабинетом, с новенькими картами округа.

    Но как-то странно, показывают: почти не скрывая своего двойственного отношения к тому, что надо бы демонстрировать как образец гуманной государственной доктрины. Как удавшийся опыт воспитания новых поколений цивилизованных ненцев.

    Вот привели в столовую. Тёплый сытный дух, и поскольку время обеденное, то перед нами тут же ставят полные миски горячей оленины.

    — Неужели и детям — такие же большие порции?

    — А вы не верите? — обижается ненка-директор. И вдруг потупляет глаза. — Только им не очень-то по вкусу варёная оленина.

    — Сырую больше любят?

    — Но. Сырую! В ней, однако, витаминчиков куда больше. А при нашем, пусть и сытном, интернатском питании витаминчиков детям всё же не хватает.

    — А, кстати, где же они, дети? — спохватываемся мы.

    — На забойке, — лукаво улыбается директор. — Сегодня в Яр-Сале осенняя забойка оленей. Вот все дети и сбежали на забойку… Разве их удержишь?.. Скоро вернутся, полюбуетесь на них.

    Где-нибудь через час с улицы доносится гомон прогульщиков… Они врываются в коридоры, шумят, размахивают руками, строят нам смешные рожицы. Щёки, губы, подбородки алы не от мороза — от недавно выпитой оленьей крови. Говорят, забойщики каждому дают по полной кружке, а кто и добавку просит. И печень дают. И мясца тёплого. Да они просто пьяненькие — от этого своего национального напитка.

    …Вечером выступаем в яр-салинском клубе. Вдруг гаснет свет. Поэт Володя Карпец, как ни в чём ни бывало, продолжает в гомеровской темени читать свои стихи. Это его отважное состязание с напряжённо молчащей тьмой длится несколько минут. Зал не шелохнётся. Последняя строка высекает восторженный всплеск овации. Будто под воздействием этого общего порыва тут же вспыхивает электричество.

    …Снова стеснённость, духота, но теперь уже в Ново-портовском аэровокзале. Вторые сутки нелетная погода. Газовщики, чиновники, ненцы, издёрганная жалобами кассирша… Помещение трещит и раскаляется от невозможности уместить все чаяния, требования, ворчбу, вскрики, унылое ожидание своего рейсика. Меня который раз кидает в пот, выхожу через застеклённый тамбур на улицу.

    Следом за мной, косолапо, понуро вываливается ненец в малице и с разгону ныряет головой в сугроб.

    Я с минуту стою, раздумывая. Что с ним? По поведению он не похож на пьяного. Просто и ему в помещении стало невмоготу. Он не привык к такой тяжёлой духоте. У него в чуме никогда не бывает душно. Он хочет дышать в своём сугробе, жить в своём мире, а не здесь.

    И я отхожу в сторону, чтобы не мешать ему.

     

    Кочующие города

    Когда-то в Германии, в маленьком городке с немецким названием Бауцен, а славянским исконным — Будишин, я сделал для себя немаловажное, считаю, открытие: в идеале всякий город должен быть таков, как этот собранный в каменный кулачок старинный Будишин: чтобы из любого окна видны были поле, лес, река, озеро, ну, а, по возможности, даже и море. Такими ведь и были в древности все города. И те, что возникали вдали от морей. И те, что гляделись в большую воду. Просто со временем многие из них сделались так самоуверенны и бесстыжи, что отвергли эту свою счастливую долю — постоянно лицезреть из любого окна окружающую природу.

    Города ямальского Лукоморья, в том числе и новенькие, похоже, не изменяют хорошему древнему правилу. К ним нет нужды обращать упрёк писателя-патриарха Бориса Шергина: «Ну, что ты так этажисси?!» Они не лезут шибко ни вверх, ни вширь. И тут, действительно, — в том же Салехарде, в тех же Надыме или Яр-Сале, а догадываюсь, и в других новеньких, где не успел побывать, — почти из каждого окна можно увидеть тундру, кедровый подлесок, реку, озеро, северное сияние. Тут сама природа диктует человеку, что город обязан быть компактен, собран в прочный жгут, готов к отпору свирепству стихий. И социальных невзгод.

    По всем статьям — это маленькие города-герои. И по тому, в какие дерзновенно сжатые сроки они возникали. И по тому, какой вызов они небрежно бросают сегодня всем дебелым, ожиревшим, заживо разлагающимся мегаполисам мира. Ещё и ещё вспомню горькое предсказание поэта Рильке: «Господь, большие города обречены небесным карам». Если в ближайшие два-три десятилетия ХХI век не решит вопрос о плановом, добровольно-принудительном расселении городов-миллионеров по лику опустевающей земли, человечество распишется в собственной уже неизлечимой дури.

    Ещё и потому малый северный город не имеет права чересчур этажиться и разбухать, что бытием своим обязан тому или другому месторождению — нефтяному ли, газовому. Город добытчиков, в перспективе которого выкачанные до предела глубинные подземелья, неумолимо теряет смысл своего существования. Но демографы и футурологи нашего Севера (их можно назвать подлинно «вперёдсмотрящими») сегодня, кажется, уже обосновали стратегию и тактику спасения таких городов. Их население, напрямую занятое разведкой и эксплуатацией месторождений, в пределах ближайших тридцати—пятидесяти лет будет организованно, без всякой суеты и паники, перекочевывать на новые и новые вахтовые площадки. Сами города стоят, как ни в чём ни бывало, на своих законных местах, но в их стенах значительно возрастает число цивилизованных кочевников-вахтовиков. В том числе, пополняясь и за счёт здешних подрастающих поколений. (Не восхитительно ли: эта земля, наполовину заполярная, даёт сегодня от года к году уверенный прирост рождаемости и тем самым пример всей остальной оцепеневшей России!)

    Предстоят новые миграции? Да. Но миграции, обеспечиваемые по преимуществу собственными рабочими-пассионариями, а не «теневыми мигрантами» из других государств, в том числе из Турции. Во главе угла — политика демографической самодостаточности, стратегия развития внутрирегиональных вахт.

    Молодые северные города, такие, как Ноябрьск, Муравленко, уже столкнулись с заботами об избыточной рабочей силе. Рано или поздно те же заботы ощутит население Надыма, Губкинского, Нового Уренгоя. Но уже сегодня первые отряды вахтовиков из этих городов знакомятся со своими будущими рабочими площадками на севере полуострова Ямал или на Тазовских, Красноселькупских месторождениях.

    Главное же, предстоит ввод в действие собственной индустрии по качественной, многопрофильной переработке выгоняемого из недр сырья. Произойдёт такое — и Ямальский север перечеркнёт, наконец, позорную для России участь сырьевой кладовки «золотого миллиарда».

    Я листаю страницы недавно изданного здесь социально-экономического обозрения «Ямал на рубеже веков» и, — только бы не ошибиться! — слышу пульс неутомимо ищущей, дерзкой мысли. Он исходит от целой дружины единомышленников — политологов, экономистов, демографов, экологов. Они пишут в том числе и о крайней необходимости создания в округе Арктического университета. О возведении новейших центров переработки топлива, электроэнергетики. О строительстве целой системы современных предприятий пищевой индустрии. В небольшой по объёму книжке — россыпь бодрых и умных созидательных инициатив, насквозь прожигающих ветошь псевдогосударственной расхлябанности, рутинных подходов, бюрократической имитации бурной деятельности.

    И я, кажется, узнаю в этих проектах всё ту же тысячелетнюю неукротимую мощь национальной мысли, которая в тяжелейшие для России времена помогала стране выстоять, вновь сказочно окрепнуть, стать, по слову поэта Станислава Куняева, «последней надеждой земли».

     

    Надым сам по себе

    В Надыме всё новое, кроме православной церкви и мечети.

    — Как-так? — поправят меня надымчане. — Церковь и мечеть — тоже новенькие, куда моложе самого Надыма! Всего лет по пять и той и другой от роду…

    Так то оно так. Ещё ни одного деревца не выросло на обширном дворе Никольской церкви, ещё первозданно сияет позолота пяти её куполков, еще никаких признаков шелушения на стенах. И внутри — от паперти до аляповатых картушей пышного, в малороссийском пошибе раззолоченного иконостаса — всё новенькое, с иголочки.

    Но пение на двух клиросах, но сама служба, — это же наша древность, почти неизменная с кирилло-мефодиевского девятого века! И какую сразу устойчивость, какую основательность эта древность придала городу. Стоит лишь представить себе, что в этот самый день и час звучат проповеди, посвящённые Прощёному воскресению, в Тобольске и Тюмени, уже отзвучали на Камчатке и во Владивостоке, ещё прозвучат в Троице-Сергиевой лавре, над киевскими и почаевскими пещерами, на Афоне, в Софии и в Белграде, чтобы осознать со спокойной радостью: православный Надым — не сирота на белом свете. У него отныне есть родная незаёмная древность.

    Как есть она и в стенах здешней мечети, где по своему вековечному разумению надымские мусульмане исповедуют единого властителя вселенной.

    А здесь, у православных, под святым омофором Николая Мирликлийского, готовятся к Чистому понедельнику, к неделям Великого поста, к Благовещенью, ко Входу Господню в Иерусалим, к скорбям Страстной, к ликованию Пасхальной заутрени, к Празднику Праздников и Торжеству Торжеств люди, верные Святой Троице.

    Чинное, отлаженное последование обедни, достойное чередование двух хоров. Поют гармонично, мягко, без партесных надрывов, но с такой отчётливостью, с таким пониманием смысла тропарей, стихир и канонов, что старинные эти славянские песнопения без всякого перевода укладываются в душу. Слушаешь, и уже трудно поверить, что приход-то совсем новенький.

    И как успели полюбить свой храм! Мороз на улице под тридцать, а здесь полным полно сегодня народу. По заведённому обычаю, снимают на паперти шубы, пальто, куртки, чтобы стоялось на службе без давки и чтобы легче было в поклонах. Да и стоят не вперемешку: женщины держатся левой стороны, мужчины — справа. Прихожане молодого и среднего возраста преобладают. Если люди молятся со знанием службы, несуетно, без мелочных придирок друг к другу, это почти сразу почувствуешь. И в этом — тоже прочнейшая связь со всей верующей Русью.

    Я спросил у женщины, что стоит за свечным ящиком, нет ли какой книжечки о храме, о том, как его строили. Она ответила с извиняющейся улыбкой, что нет, ещё не обзавелись, даже открыточки пока нет на память о церкви.

    Ну, что ж, не всё сразу. Вырастут и кедры в церковном дворе. И свой дьякон-богатырь вымахает под два метра — какой-нибудь Ахилла Десницын новейших времён.

     

    Фронт по имени Сибирь

    О том, что Третья мировая война давно идёт, причём идёт не только «в области духа», теперь уже и пенсионерки громко судачат на лавочках. Старшеклассники сметливо подмечают, что охватила эта беспощадная рознь и Балканы, и Афганистан, и полыхающий сегодня Ирак. Не всем лишь пока заметно, что главный геостратегический фронт величайшей битвы стремительно перемещается в Сибирь.

    «Но у нас же тут нет никакой угрозы терроризма?»- воскликнет какой-нибудь оболтус, слепо верящий всему, что вещает о «наших временах» московско-вашингтонский мистер Познер.

    Но когда вы сосёте леденец в салоне самолёта, а по соседству мирно мурлычут профессорского облика француз со своей переводчицей, а в туалет мимо вас продвигается с маской улыбки на симпатичной мордашке японочка, знайте: война за Сибирь — занятие тихое, ласковое и на сегодня сугубо интеллектуальное. Стрельбы, скорей всего, не будет.

    Когда этот фронт открылся, когда обнаружился? Да уж давно. Не станем брать в счёт времена Чингисхана или Тохтамыша. Но с тех пор, как Сибирь — от Камня до Охотского моря и Чукотки стала частью России, желание поживиться содержимым её меховых амбаров и подземных рундуков не ослабевало у наших всемирных соседей ни на единые суточки.

    Если кто из современных русских историков возьмётся подытожить колоссальный материал на тему «Сибирь и иностранцы», — о, какой же получится неслыханный бестселлер! (При условии, конечно, что кто-то не заробеет его издать.) В этом увесистом фолианте героями станут и тихие гуманитарии финны с их сибирско-финскими мечтаниями. И темпераментные венгры с их тоже виртуальным исходом на Югорскую прародину. И англичане, которым в начале ХVII века Москва запретила посылать купцов в «златокипящую» Мангазею, а в середине XIX века дали им по зубам доблестные защитники крошечного Петропавловска-Камчатского.

    На фотографиях этой книги задымит фашистский крейсер, проникший с полудюжиной подводных лодок во время Второй мировой прямиком в Карское море. А ещё тут оскалят свои острые вставные резцы Бжезинский, вожделеющий расчленить медвежью тушу Сибири «от моржа до моржа», и колченогая ненасытная старуха Олбрайт, которой не спится оттого, что бедняжка-Сибирь слишком слабо заселена, и до сих пор почему-то конгресс США не удосужился официально включить эту землицу в зону непосредственных стратегических интересов долларовой сверхдержавы.

    Отдельные главы книги будут по справедливости посвящены японцам, манчжурам, китайцам, стремительно действующим миссионерам из Ватикана, целым батальонам шаманов, обученных на Западе либо на Востоке разбираться в категорическом императиве Канта и триаде Гегеля.

    Займут своё место и те, кто в разные века подневольно, но честно потрудился для Сибири — те же пленные шведы и японцы, те же пылкие революционеры, превратившиеся в ссыльных своих закутах в первоклассных этнографов, тот же мученик всеславянской идеи хорват Юрий Крижанич, тот же великий труженик-археограф Герард Миллер с его знаменитыми «сибирскими портфелями».

    Ведь мы говорим не о книге-памфлете, не о книге зубоскальств и разоблачений, а о труде, в котором честно и объективно будет воздано всем и каждому из гостей Сибири по делам и замыслам их. И корыстным и бескорыстным. И алчным, и смиренным. И Тан-Богоразу, который создал серьёзный труд о туземцах Чукотки. И Абрамовичу с его яхтой, оборудованной системой защиты от ракетного удара, снабжённой к тому же подводной лодочкой — на случай, если яхта всё же пустит пузыри.

    На карте Сибири сегодня раскладываются самые замысловатые пасьянсы.

    Среди этих игр с астрологической приправой особенно заметны, в силу своей назойливости, два сюжета: китайский (или китайско-корейско-японский) и американский (в ХХ веке пришедший на смену английскому). И в том, и в другом случае речь ведут о тотальной угрозе захвата Сибири, но уже не игрового, не экономического (распродажа недр по дешёвке), а чисто физического. От постоянной сосредоточенности на такой перспективе у обывателя может развиться косоглазие: кого всё же бояться больше?

    Понятно, что проамерикански настроенный, долларизованный обыватель пуще всего ужасается «жёлтой» беды. У него под рукой уже целый гроссбух доказательств. Из них самое неотразимое — даже не подзабытый Даманский, а скрываемый официальной статистикой бурный прирост китайско-корейского населения на всём южном приграничье Сибири — от Омска и Новосибирска до Хабаровска и Владивостока. Это ли не фронт? Прибавьте сюда Сахалин с Курилами, и американцы покажутся вам ласковыми друзяками, с которыми так приятно играть в гольф и лялякать на масонских тусовках… Хау ар ю? — Файн, эз южел! — Ка-ра-шо…

    Но что хорошего, если громадные сибирские выручки России из года в год всё обильнее оседают на чужих счетах в американских и швейцарских банках? Или это не главный фронт, на котором мы терпим поражение за поражением, без всякой почти надежды на перехват стратегической инициативы?

    Противостояния напряжены до предела. Фронты трещат, бреши лихорадочно затыкаются зелёными долларовыми кирпичиками… А где Сталин?.. Где Жуков?.. Где Рокоссовский?.. Где Зоя Космодемьянская?.. Где легендарные сибирские дивизии, наспех набранные из спецпереселенцев, татар-коноводов, якутских, алтайских и хантыйских охотников?.. На кого надеяться Сибири? На азербайджанских таксистов из Салехарда? На грузин-зеленщиков? На богатых наркобизнесменов из Чечни? На шаманствующую публику, которая ежегодно собирает многотысячные радения на самом большом острове священного Байкала?

    Нет, как при первопроходцах XI века из Новгорода, как при Ермаке Тимофеевиче, как при Атласове и Дежнёве, Хабарове и Крашенинникове, Соймонове и Шелехове, как при Невельском и Муравьёве-Амурском, святителе Иннокентии и Потанине, как при Сурикове, Менделееве и Покрышкине Сибирь может надеяться в первую очередь лишь на своё русское державостроительное ядро — на отвагу великодушных, на людей с эпическим кругозором. Проще сказать, на очевидное русское и славянское большинство в народонаселении Сибири. А чтобы ещё понятней было — на мононациональную землю по имени Русская Сибирь. Потому что по всем международным этно-юридическим стандартам так оно и есть: страна, в которой большинство населения принадлежит к какому-то одному из многих обитающих в ней народов и племён, по праву считается не много-, а мононациональной.

    Международная правовая теория и практика знакома с этой ясной, как день, истиной. Не понаслышке знакомы с нею и сибиряки. И будучи реалистами, а не фантазёрами, мудро считаются с той очевидной данностью, что мизинчики на руках как-то и для чего-то меньше, чем большие или указательные пальцы…

    И тут самое время сказать напоследок: большой, великодушный, многотерпеливый народ сильно уже утомился от бесконечных шушуканий и воплей о его «великодержавном шовинизме», о «русификации», о «народе-гегемоне», который-де спит и видит, как бы обидеть и обделить маленьких…Безумцы, подпиливающие сук, на котором сидите! Если под ваш ехидный скулёж Сибирский фронт России однажды рухнет, через сутки от всех вас, от всех зачинщиков внутренней смуты, от всех сочувственников иноземным нашёптываниям, от всей этой «партии измены» останутся два-три ржаво-бурых пузыря…

    Вот на такой предупреждающей ноте и хотелось бы закончить эту последнюю оперативную сводку с фронтов войны за Сибирь.

     

    2005

     


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.