1. Вид с площади

     

    ТОМСК, НОЯБРЬ 2003 года

    Морозным утром 7 ноября мы прошли пешком к площади Ленина, откуда ветром доносило простуженные коммунистические призывы вперемешку с хриплыми клочьями демократической попсы. Хотелось поглядеть, как в Томске обстоят дела с этим самым «примирением-согласием», спущенным сверху на всю страну. А вдруг именно здесь нашли какой-нибудь способ, чтобы придать новодельному празднику хотя бы видимость правдоподобия.

    Недалеко от памятника вождю революции алеют над зябко переминающейся толпой флаги и транспаранты. Но из разговоров выясняется: здесь только сбор, исходная точка предстоящего шествия. Кого-то ждут…

    Минут через десять к коммунистам приближается плотно сбитая группа молодых людей. Но никаких флагов у них нет, значит, явно не демократы и не профсоюзы. В руках держат самодельные плакатики с требованием «сталинского снижения цен».

    Но где же те, с кем запланировано примирение, где настоящие «правые»? Ни одного не видно. Вместо них с крыши двухэтажного дома козлогласит через громкоговоритель какой-то певец, судя по голосу и тексту, представитель сексуальных меньшинств. Бесцеремонная эта затея смахивает на «психическую» обработку. Как будто с утра пораньше «правые» захотели как можно пуще обозлить красных. Судя по такой заявке, никакого всеобщего братания и сегодня в пределах Томска не состоится. А когда же его ждать? Или вообще никогда? Но может ли страна до бесконечности отмечать государственные праздники, не имеющие совершенно никакого реального содержания?

    Вскоре коммунистическая колонна, вытянувшись в сторону главной улицы, покидает площадь. Кто сутулится, кто приободрился в надежде, что двигаться всё веселей, чем топтаться на месте.

    Без людей сразу становится как-то до чрезвычайности уныло и сиротливо. Озираюсь по сторонам, пытаясь понять, откуда он задул, этот странный тоскливый сквозняк.

    Да вот же откуда — от самих зданий! От их полной архитектурной несочетаемости друг с другом. Во-первых, они тут все как-то вразброс, каждое само по себе, безо всякой связи с остальными. Подозреваешь: она, связь, когда-то была, не могло её не быть! Но сколько же тут понадобилось выкорчевать домов, чтобы на их месте появились эти сквозящие пустоты?

    Вот мрачноватым одиночкой глыбится серый куб драмтеатра. Вчера нам сказали, что на его месте располагался ансамбль Гостиного двора. Значит, и Томск наследовал давнюю традицию: гостиные дворы украшали главные площади большинства русских городов — от столиц до губерний и уездов. Теперь на опасливом отдалении от драмтеатра белеет ампирными колоннами Биржа — малый остаточек снесённого гостиного комплекса.

    Отдельно скучает и громадная стекляшка Администрации, бывший обком. Есть дома, умеющие своим унылым обликом отгородиться от всего живого. Для таких и заборов не нужно… И глядеть-то на них тоскливо, но ещё тоскливее, догадываюсь, в них служить.

    В нескольких шагах от памятника Ленину, но тоже от всех отдельно — Иверская часовня, только недавно, говорят, поставленная на месте взорванной в тридцатые годы… И уж совсем на отшибе — ребрастый красно-белый надолб концертного зала. Картину общей архитектурной разъединённости, почти кричащей разностильности дополняет Мучной корпус, — так его по привычке называют старожилы, — одноэтажное произведение провинциального модерна. Мучной — как раз напротив драмтеатра. С его двугорбой крыши и заливался совсем недавно певец порочных пристрастий…

    За Администрацией, уже на другом берегу Ушайки, но тоже явно претендуя на главенствующее место в центре города, царапает низкое небо шестиугольной звездой многоэтажный штаб «ЮКОСа».

    Ну, и, наконец, мемориальная площадка. Судя по всему, это сооружение самых последних, предъюбилейных дней. Тут, по углам её, четыре пирамиды (или тумбы) с сюжетами из истории города на бронзовых рельефах. Утешает хотя бы то, что сюжеты сами по себе занимательны. Не будь их, вы бы подумали, что тумбы приспособлены для парковки гужевого транспорта. В центре площадки — скромненькая такая, до робости, композиция с бронзовым двуглавым орлом. Словом, как и в нынешней общегосударственной символике — всем сестрам по серьгам: в том числе лукавое, чисто прагматическое, на всякий случай, заигрывание с монархическими эмблемами России, с её досоветским прошлым. Можно ли говорить об архитектурно-пространственной пластике мемориала? За полным её отсутствием, нельзя. Тут тоже всё вразброс. Какое-то бесталанное нечто, в одном взгляде, в цельном чувстве и образе никак не собираемое. Но галочка поставлена, смета закрыта: отметили, отметились…

    Оглянешься ещё раз — на всю-то площадь: холодно, пустынно. И сильно дует, куда-то прямо навылет сквозит.

     

    Река

    Как напряжённо ни готовься к встрече с неизвестным тебе городом, как ни воображай себе заранее его облик, встреча сама всё переиначит. Но уж в чём я не боялся ошибиться, так это в том, что обязательно увижу здесь мою любимую с детства реку. Так уж получилось, что она, Томь, действительно, стала для меня, родившегося на степном юге Украины, самой первой в жизни рекой.

    … И теперь, в Томске, она, оказывается, поджидает меня прямо за окном гостиничного жилья.

    Ну, здравствуй, Томь! Ослепительно-седая, в грубой, топыристой чешуе шуги, ты стоишь так близко, что хоть выскакивай тут же на улицу и спускайся к твоим торосам по наклонным плитам набережной. Ах, какая строптивица! Ты совсем не изменяешь своему норову. Не поддалась первым стужам, в шелуху искрошила ледяные обручи, погнала ребрастую сколоть к заберегам, к кустам ивняка. И ведь не мелочь ледок: толщиной в два-три пальца. Искристо-прозрачный на сломе, он прибывал наползью, пласт на пласт, и скопился теперь нешуточно вздыбленным частоколом. Не всякий рыболов решится перебраться здесь на более-менее ровное место со своими мормышками.

    Да Томь, ты молодчина, тебя не взять голыми руками! Ты, пожалуй, ещё не раз тряханёшь ледяную эту коросту до настоящей-то зимы?.. Теперь я буду ходить к тебе каждое утро, каждый день. Выключив свет на ночь, буду подолгу глядеть на редкие деревенские огни на том берегу. А просыпаясь, первым делом умывать глаза твоей целебной белизной и тихо радоваться тому, что ты-то здесь, а город, такой трудный, такой непростой, отсюда не виден и не слышен.

    Но в какой-то из дней этой поздней встречи с огорчением узнаю, что с тобою, Томь, всё совсем-совсем неблагополучно и что так с тобой уже давно.

    И что с наивными восторгами в адрес твоих неубывающих красот мне надо бы примолкнуть.

     

    Столица сибирской идеологии

    Именно так, собираясь в эту поездку, я про себя окрестил Томск. А какой же ещё, спрашивается, город можно с большим основанием считать столицей сибирской областнической идеологии? Если возрастала она изначально не только здесь, но и в других центрах Зауралья, то именно в Томске просияли её золотые дни. Именно тут самые свои творчески насыщенные годы прожил крупнейший вождь областничества Григорий Потанин. Здесь его навещали, с ним советовались соратники и единомышленники, и первенствующий среди них Николай Ядринцев. В Томске до расстрельного своего часа трудился один из самых активных распространителей областнического символа веры Александр Адрианов.

    Надо сразу оговориться: «областничество» по отношению к сибирякам — термин не очень точный. Своей расплывчатостью он всё же уводит в сторону от сути идеологии, за ним стоящей. Ведь областником можно назвать любого деятеля, мечтающего о самостоятельном существовании какой-то отдельной области или края, существовании как можно более независимом от власти, не очень-то или весьма неугодной. Такой деятель вполне может объявиться где захочет — в Тамбове, Воркуте, в какой-нибудь маленькой Рузе или в малом Кашине. Но какая же Сибирь — область? Тут перед нами целый континент, часть света. Сибирь планетарна, и областничество для неё звучит как-то мелковато. Уж скорее бы подошло понятие «сибирецентризм», по аналогии с европоцентризмом. Так было бы справедливее. И так было бы честнее, потому что в сибирском патриотизме представление о своей родине как о средоточии будущих судеб целого мира (а для начала — целой России) — не какая-то там малозаметная подробность, а один из краеугольных камней веры.

    И что же, спросим, худого в таких настроениях умов? Когда, к примеру, сибиряк по рождению и по главным вехам государственной деятельности Егор Лигачёв в одной из недавних статей говорит «Без Сибири нет России», то, конечно, в этом лозунге присутствует сибирский патриотизм. Как присутствует и опасение того, что Россия может лишиться Сибири, и это событие станет для неё роковым. Коммуниста Лигачёва никто не заподозрит в том, что он подался в «областники». Зато любой из великих сибиряков прошлого подписался бы сегодня под его лозунгом «Да, без Сибири нет России».

    Нужно ли удивляться тому, что многие-многие народы в разные века и тысячелетия не только жили по присловью «где родился, там и пригодился», но и считали — каждый свою землю — центром мира или центром вселенной? «Пуп земли» есть в Иерусалиме, его искали, его «находили» в разных землях Европы, Азии… Каждый человек, каждый народ считает своё местожительство серединой мира и по-своему, конечно, прав.

    Но с такой точки зрения ни один из больших городов вроде бы не подходит в качестве центра Сибири лучше, чем Томск. Ведь его геостратегическая срединность в масштабах Сибири (и даже всей России) очевидна. Как очевидно и его интеллектуальное первенство в Русской Азии, обеспечиваемое в течение уже более чем века светлыми умами томского научного сообщества.

    Эта интеллектуальная центральность Томска не поколеблена даже сегодня, несмотря на пресловутую утечку мозгов (а где, спрашивается, не течёт) и несмотря на близкое соседство ещё двух крепких соревнователей, двух академических митрополий — Новосибирской и Красноярской.

    Наверное, каждый, кто впервые приезжает в город старейшего сибирского вуза, сознательно или бессознательно напитывается этим ощущением спокойного и величавого главенства, что исходит от университетско-институтских корпусов и кварталов Верхне-Еланского холма. Тут невольно навещает радостная догадка: так вот же он — подлинный центр города! Здесь, а не там, внизу, где административные здания, главные магазины, театры, кинозалы, бетонные плиты набережной. И легко вообразить себе, что именно отсюда — из аудиторий и библиотечных залов, оранжерей и компьютерных кабинетов, лабораторий и научных музеев идут по всему городу, по всей области, по всей Сибири и далеко за её пределы позывные всесибирской идеологии.

     

    Многоцентричность

    Впрочем, сказанное выше может быть расценено самими томичами как обычный для заезжего новичка комплимент. Как проявление первоначальной восторженности, не остужённой пока ещё картинами унылой борьбы здешних интеллектуалов (и не их одних) за существование.

    В разговорах с томичами то и дело слышишь почти не скрываемое раздражение в адрес Москвы, центральной власти. И тут, поверх сиюминутного бытового недовольства, обозначаются старые обиды, высказанные когда-то вслух ещё отцами сибирской идеологии. Центр всю власть сосредоточил у себя, не даёт Сибири никакой самостоятельности. Как и при царях, она остаётся колонией, сырьевой кладовой России, а теперь и мира. Остаётся она по сей день, как всегда, и главной тюремно-лагерной отсидкой страны. Сибирь всё больше захламляется, её превратили в гигантскую свалку металлолома, промышленных отходов, в том числе и атомных. Всё хорошее — из Сибири, всё худое — в Сибирь. Сколько она ещё выдержит?

    Когда выслушиваешь такое, возражать по каким-то частностям, конечно, можно. Но совершенно не хочется. Как бы гостеприимно к тебе ни относились, ты для них всё же москвич, а значит, промерить их надсаду на всю её глубину никак не можешь. Ты прибыл из города, «бессовестно грабящего всю страну». Из города, в котором средняя ежемесячная зарплата, как мрачновато сказал мне продавец в книжном магазине, «не меньше тысячи долларов». Впрочем, когда я по поводу такой суммы хмыкнул, он с невесёлой улыбкой поправился: «Ну, наверное, если делить на всех поровну, включая Ходорковского». В ответ на эту его любезность я сказал, что меня нынешняя Москва и самого настолько раздражает, что стараюсь как можно реже ездить в центр, да и по окраинам тоже. Разве не обидная для соотечественников участь: проникнуться симпатией друг к другу на основе общего недовольства своей столицей?

    Внимаешь жалобам, обидам, ропоту недовольства, и как-то совсем пропадает охота лезть людям в душу со своими рассуждениями о центральности Томска в масштабах Сибири. К тому же, как бы ни был хорош Томск для воплощения именно в нём идеи сибирской центральности, а земля эта сибирская сегодня, никуда не денешься, многоцентрична. И не только сегодня, она уже давно такова. Пожалуй, с самого семнадцатого века. И слава Богу, думаешь, что такова.

    Помню, меня когда-то просто ошеломило неожиданнейшее высказывание покойного академика Бориса Александровича Рыбакова, одного из матёрых наших ведунов истории Древней Руси. Мы ведь все твёрдо знаем, ещё со школьных лет, что пресловутая феодальная раздробленность была причиной великих бед и болезней, поразивших Русь перед нашествием Батыя. И, конечно же, основной причиной установления ордынского ига. Так вот, академик, приглашённый как-то для выступления в писательскую аудиторию, вдруг заявил во всеуслышание, что эта самая раздробленность была даже полезна для Руси и спасительна, иначе бы уж подлинно ничего от нас после Батыя не осталось.

    Крепкоголосый старец, телесной своей мощью подобный каменному воину посреди степи, Рыбаков тут же подкрепил свой парадокс доказательствами. Он говорил о великолепной многоцентричности тогдашней Руси. О здоровом духе соревнования, который позволил в довольно короткие сроки создать шесть великих княжеств, а к ним в придачу две вечевые республики. О том, что в каждом из этих центров были свои великолепные зодчие, свои выдающиеся иконописные школы, свои одарённые писатели. И, конечно, свои войска, свои богатые купеческие дружины. Не фальшивое соревнование с «переходящим знаменем», организованное сверху (последний довод, увлёкшись, я уж сам добавляю), а задорные встречные выплески местного патриотизма, идущие от земель.

    Именно эта состязательная заряжённость позволила тогда нашим предкам устоять, пережить тяжелейшую беду, а в итоге, пусть и спустя столетия, собраться в могучее государство средневековой Европы. Если же представить себе, что вся сила изначальной Руси оставалась бы сосредоточенной в одном Киеве, при недоразвитых областях и окраинах, итог нашествия оказался бы куда более плачевным.

    Я почти уверен, что, окинув взглядом современную Сибирь, Борис Рыбаков в её устроении прежде всего обратил бы внимание именно на эту превосходную многоцентричность. Кстати, ему как старейшине археологов страны, наверняка, была отлично известна многоцентричность древнейшего культурного наследия Русской Азии.

    Кому сегодня не очевидно соревнование за главенство между восьмёркой сибиряков-богатырей, начиная от Тюмени и Омска, кончая Хабаровском и Владивостоком? В этот «клуб» входит, конечно, и Томск.

    В сибирской восьмёрке у каждого есть свои преимущества или слабины — исторические, географические, экономические, давно проявленные или недавно обнаруженные. К тому же на глазах у всей Сибири список первенствующих вот-вот готов пополниться ещё двумя-тремя молодыми именами.

    Всё дело в том, что чем дольше будет длиться соревнование мощнейших, тем лучше для каждого участника и для всех, вместе взятых. Участь победивших столиц, при всей их заслуженной или самовнушённой славе, чревата многими осложнениями, проистекающими от… самой элементарной спеси. Да-да, всякая великая столица рано или поздно заражается какой-то оголтелой спесью. Она уже не оглядывается на вчерашних соревнователей. Теперь они ей не ровня. Её жадные завистливые взгляды устремлены отныне только на великие столицы мира, она изо всех сил спешит подтянуться к их уровню.

    Увы, такова и сегодняшняя Москва. Живя в ней с сорок седьмого года, не без права считая себя москвичом, я давно уже с огорчением замечаю: чем она становится больше, тем несчастней. Любому городу, и она — не исключение, нехорошо становиться слишком большим. Это путь к неуправляемости, к хаосу, к транспортному атеросклерозу. Путь к тому, что большинство населения города и его пригородов становится обслугой.

    Сверхгород разбухает, конечно, и за счёт прироста чиновной верхушки. Но в первую очередь — за счёт обслуги, в том числе инородческой. Смекают, что быть обслугой в сверхгороде гораздо выгодней, чем работать у себя в ауле или кишлаке. Стоит ли говорить, что психология обслуги, её нравы в любом обществе сходны и оставляют желать лучшего? Люди, нужные в своём месте и в своей народной среде, заражаются завистью, желанием поменьше делать, но побольше получать, и эта зависть катапультирует их в опухшее пространство сверхгорода. Он быстро ими распорядится: кого — в зеленной ряд на рынок или на барахолку, кого — в моечную игорного дома, кого — в наркоторговлю по мелочёвке, кого — в сутенёры, в массажистки, в отряды побирушек, разносчиков рекламного мусора по домовым почтовым ящикам, в дивизии дворников, ежедневно выметающих из подъездов этот мусор… Столица, призванная быть образцом для страны, под бравурное пение «но всегда я привык гордиться», обрастает притонами, ночлежками, бастионами свалок. Словом, превращается в существо, поражённое тяжелейшим недугом. Иногда холодеешь от вопроса: «Излечимым ли?»

    Вот ещё почему хочется, чтобы Сибирь долго-долго оставалась многоцентричной.

     

    Среди молодых

    Как ни повсеместна надрывность нынешней жизни в России, недуг этот, к счастью, задевает не всех подряд. Три дня подряд проходил я или проезжал мимо университетских корпусов, безлюдных по случаю праздников, выжидательно поглядывал на тёмные окна. Уж там-то, верилось, всё должно быть по-другому. А когда, наконец, оказался в стенах первого сибирского университета, будто понесло меня по волнам собственной безунывной студенческой юности.

    Кто укажет настоящую причину этой всегдашней безунывности молодых? Да, молодость беспечна, да, тут на каждом шагу наивные или даже опрометчивые поступки, глупости и благоглупости. Но разве всё это сведёшь к пресловутой «игре гормонов»? Лишённая опыта сокрушительных неудач и затяжных невезений, юность смотрит на жизнь открыто, с завидным запасом доверия, со всегдашней улыбкой. В молодом организме просто слишком отважно, стремительно несётся кровь, чтобы в каком-то уголке души успела завестись плесень уныния.

    Вот целая орава ребят и девушек: без шапок, без пальто и курток, только что выскочили на двор после лекции, хохочут на морозце, перебивают друг дружку какими-то словесными карикатурами, ловко скользят по ледяному паркету.

    Проходишь ещё пятьдесят метров — новая ватага, подстать прежней, — в том же ореоле неиссякающей беспечности, взаимной влюблённости, светлых надежд. Похоже, взяли и отгородились от мрачных внушений, которые днём и ночью обрушивают на них телевизионные вещуны и зазывалы. Там, на экранах их изображают в виде дебилов, дуреющих от глотка пива, от сникерсной помадки. Неужели кто из них захочет узнать себя в этих гнусных образинах?

    И на стоянках троллейбусных — одни почти студенты. И, забравшись в юркий, по-домашнему какой-то уютный автобусик маршрутки, снова обнаруживаешь: всё молодые лица вокруг. Сидят, улыбаются чему-то своему, будто зачарованные. И соображаешь: как же хорошо, как спасительно должно быть старому уже городу в этом молодом окружении! Если каждый шестой томич — студент, то в пределах России, это едва ли не абсолютное первенство.

    Битком набит молодым народом и университетский книжный магазин. Каждый что-то придирчиво отбирает себе для работы. Им некогда глазеть на ядовито-пёстрые обложки. Да тут ядовитых и не приметишь. На всех прилавках одна только литература по делу — гуманитарная, техническая. Но, кстати, есть и скромная полка с тоненькими книжками здешних юных поэтов и поэтесс.

    Заглянешь ли в студенческий читальный зал Научной библиотеки, здесь под громадным куполом истаивает, как в раковине морской, но никак не иссякает прибойный шелест тысяч страниц. И догадываешься: читают по диагонали… Так читывали когда-то киево-могилянские спудеи. Так и мы читали — в старом здании МГУ на Моховой… Три-четыре тома за час, две-три страницы в секунду. Послезавтра зачёт или экзамен. Надо успеть схватить самое главное: имена, даты, острые углы сюжета. Подробности — потом. Простите нас, великие авторы, но подробности — потом. Наше время несётся, как парус под ветром, в шелесте волн, сквозь пену страниц. Надо научиться видеть главное, во мгновение ока узнавать его контуры, определять расстояния. Подробности подождут.

    Не так ли Ермак и его детушки брали Сибирь — за короткие свои дни отлистывали целые тома пространств. От реки к реке летели на восток, и сколько городов и сёл, сколько живых и замечательных подробностей проявились у них за спиной лишь через десять, тридцать, сто, четыреста лет. Будто шептали, роя вёслами тугую воду: вперёд, други, вперёд, подробности для правнуков!..

    Но получилось так, что их потомки, даже отдалённые, и сегодня пролистывают книгу Сибири, чаще всего, по диагонали. Ибо очень уж велика оказалась и неохватна одним взглядом многомудрая книжища. И очень нетерпелива отвага молодых. Вперёд же, други! Сибирь всё ещё не открыта…

     

    Милосердие миллиардера

    Сотрудница студенческой газеты «Alma Mater», которая вызвалась быть моим гидом по Научной библиотеке университета, показав большой читальный зал, каталоги, мемориальный музей, спохватилась:

    — Ой, надо бы вас и в профессорскую читалку провести… Заглянем хоть на минутку? Только что отреставрировали.

    При виде сверкающих лаком длинных столов и новеньких бронзовых ламп этого гулкого зала мне бы следовало выразить восхищение. Но колера стен и потолка, мебель, оконные рамы, — всё напоминало не столько реставрацию, сколько евроремонт. К тому же помещение своим нежилым духом походило на какую-то вакуумную камеру. А согбенную фигурку одинокой пожилой читательницы, которая при нашем появлении даже не шелохнулась, можно было принять за восковую персону… Мы закрыли за собой массивную дверь, и тут моя спутница показала на металлическую таблицу с гравированной надписью. Из текста следовало, что зал отреставрирован на средства Михаила Ходорковского.

    — Даже вручили ему читательский билет № 1, — произнесла она с какой-то грустной улыбкой и, как мне показалось, с сочувствием к узнику московской тюрьмы, который когда ещё теперь воспользуется своим билетом.

    Может быть, зал потому и пуст, — подумал я, — что посетители его на свой лад бастуют, выражая таким образом поддержку щедрому благотворителю? Но, впрочем, тут же вспомнил увиденные несколько минут назад портреты старых жертвователей на строительство здешнего университета. Можно ли сравнить их мощные денежные вклады с этой небрежно обронённой на пол запонкой?.. Хотя, с другой стороны, разве дарёному коню в зубы смотрят?

    Мы поспешили в университетский музей археологии, и я не стал рассказывать спутнице, что тоже, между прочим, хожу в личных «должниках» самого богатого человека сегодняшней России.

    Но теперь-то, когда пишутся эти строки, не пора ли, наконец, о том «долге» вспомнить?

    Как-то одна московская приятельница озадачила меня лукавым вопросом: «А вы разве не знакомы с Ходорковским? Ну уж, не скромничайте!.. Он вас очень даже хвалит в своём сочинении». — И тут же вытащила из сумочки книжку. — «Вот видите? Ходорковский и Невзлин… «Человек с рублём». Ещё в 92-м году издана, а вы уверяете, что ничего не слышали?»

    И, не давая мне в руки, сама нашла нужную страницу и прочитала нараспев: «КАРА ЗА МЫСЛЬ…»

    «…Несколько лет назад в фокусе внимания профессионалов по критическим разносам… оказалась книга Юрия Лощица “Гончаров”, вышедшая в популярной серии “Жизнь замечательных людей”. Казалось бы, что может быть криминального в жизнеописании автора “Обыкновенной истории”, “Обломова”, “Обрыва”, в раздумьях по поводу его литературных героев? Ан нет! Лощиц посмел обойтись без упоминания о Чернышевском, и Добролюбове, предал гласности своё мнение о Гончарове, весьма отличное от мнения как первого великого критика, так и второго. Разошёлся он в оценке Ивана Александровича Гончарова и с Лениным, за что незамедлительно последовало приглашение на литературное судилище.

    Юрий Лощиц отказался от роли попугая, затвердившего чужие оценки, и незамедлительно был предан остракизму. Самая мощная дубина оказалась, естественно, у журнала “Коммунист”, который сразу углядел покушение на основы: если позволить Юрию Лощицу думать, то не окажется ли сей пример заразительным?»

    — Ну да, примерно так и было, — признался я, прослушав длинную цитату с какой-то, наверное, глупой улыбкой на лице. Очень уж неожиданной показалась эта осведомлённость авторов, а особенно их сочувствие жертве остракизма.

    Приятельница, похоже, так и не поверила мне, услышав, что я не знаю лично ни Ходорковского, ни Невзлина и книжку их вижу впервые. Но почитать её всё же дала.

    Я начал с четвёртой страницы обложки, чтобы вглядеться в фотографии сочувствующих мне авторов. Нет, ни в трезвой, ни в развесёлой компании я с ними, точно, никогда и нигде не мог встретиться. И дело, конечно, не в том, что они — люди другого поколения (Ходорковский двумя годами моложе моего старшего сына, Невзлин — на год моложе моего младшего). Нет, просто у этих молодых людей совершенно иной взгляд на мир. Вот, к примеру, как они на этой же странице манифестируют своё отношение к нищим: «Один из нас даёт — черта характера? — швейцару ресторана четвертной. А второй не даст и рубля, и ему наплевать, если его про себя назовут скрягой. Никогда и алтына нищему не подал, относился к ним с брезгливым презрением: у тебя есть силы стоять с протянутой рукой? Есть. Тогда — ра-бо-тай!»

    Поразительно всё же, что это написано как раз в ту пору, когда большинство населения страны было одним махом насильно вытеснено на грань нищеты. И когда плодами такой бесчеловечной экспроприации воспользовалась крошечная группка активистов, вдруг попавших в невероятный фавор. Вот эта откровенность (или самоуверенная болтливость) насчёт «брезгливого презрения» сразу же сказала мне о них почти всё. Ведь такое декларируется в стране, где веками нищета не считалась позором, а бедность — пороком. Где совестливость человека на каждом шагу проверялась именно милосердием по отношению к обделённым и убогим. Где нищета духовная почиталась высшим сокровищем христианина.

    Сочинение их я всё же пролистал — по диагонали… И ещё больше утвердился в своём первом впечатлении. Никуда не денешься — выразительнейший документ эпохи! Он просто переполнен брезгливостью и спесью по отношению к нищему и бесталанному, а значит, по их понятиям, совершенно никчёмному большинству человечества. И это не просто презрение пышущих самодовольством мальчишек, допущенных официальными и теневыми покровителями до большого сейфа. Это презрение генетическое. Оно давно отстоялось в веках. Его корни переплетаются где-то на больших глубинах, пропитанных серой.

    Но я-то зачем им понадобился со своим «Гончаровым»? Книгу мою они, конечно, не читали. Потому что, прочитав, быстро обнаружили бы: ну, какой же я им союзник? Эк ведь, впопыхах не различили супостата! Книга и написана-то была в предчувствии прихода (или возвращения) в Россию мёртво-деятельных людей, беспощадных и брезгливых делателей денег ради денег, новейших штольцев. Мне просто очевидно однажды стало, что и Добролюбов, и Ленин проглядели в гениальном романе Гончарова его предупреждающий, антикапиталистический пафос. Не различили этот пафос в упрямом нежелании русского барина Обломова участвовать во всех этих банковских и негоциантских манипуляциях, в которые его пытаются втянуть Штольц и подобные ему шустрые ребятки. Ведь Штольц, при всей остроте и оборотистости его ума, совершенно не в состоянии понять, почему это Обломов, как и его отец и дед, тоже помещики, считает грехом «стараться приобретать больше».

    Ту замечательную обломовскую заповедь не в силах раскусить и сегодняшние отпрыски Штольца — торопливые «человеки с рублём». Но вот где-то услышали: от журнала «Коммунист» досталось некоторому писателю — за неуважение к мнениям Ленина. Давай его сюда, такое нам сгодится!..

    Они ведь по Ленину в своей брошюрке прохаживались вдоль и поперёк, благо из Кремля вчерашними ортодоксами марксизма-ленинизма уже было разрешено шалить напропалую и даже поощрялось.

    Но разве я швейцар в ресторане, чтобы меня одаривали такого рода сочувствиями и поощрениями?

    … Вернусь всё же к отреставрированному читальному залу Томского университета. Если верить последним публичным высказываниям узника «Матросской тишины», он теперь на многое в себе и вокруг себя смотрит совсем иначе, чем ещё недавно смотрел. И, возможно, ему самому сегодня очень неловко за ту золотую запонку, эффектно обронённую в стенах ТГУ. Ведь скоро, говорят, во всех вузах страны студентов переведут на платное обучение. А Ходорковский-то с Невзлиным, счастливчики, учились, как и полагалось в худые советские времена, бесплатно. Вот и вспомнили бы те славные годики да тряхнули по-настоящему мошной. Немало можно и недвижимости продать, чтобы зря не простаивала. Даже с учётом того немногого, что у них отщипнёт по судебным искам робкая Генпрокуратура, оставшихся средств вполне хватило бы, чтобы из года в год обеспечивать студентам Сибири (или хотя бы одного Томска) возможность учиться, одеваться, покупать книжки и вообще жить не впроголодь.

    Словом, отчего бы не оставить о себе в Сибири не какой-нибудь читательский билетик № 1, а по-настоящему добрую славу.

     

    Тепло родного жилья

    Во второй или в третий вечер пребывания в Томске я без всякого плана побрёл слабоосвещёнными и безлюдными улицами в сторону от речки Ушайки, пересёк трамвайную линию и между двухэтажными деревянными домами и какими-то сарайками решил вскарабкаться по крутому взгорку, чуть припорошённому снегом, на холм. Не облаяла меня ни одна собака, ни одна не скрипнула дверь. Бревенчатые стены домов были темны до какой-то угольной черноты. Но мягкий свет абажуров сквозь тюлевые занавески, тёмные кудри цветов на подоконниках, — всё будто подсказывало: у нас тихо, у нас мир и покой, и так у нас всегда. И с тобой всё обойдётся, шагай, куда надумал, ты у нас дома…

    Наверху тоже обнаружилась улица и тоже пустая, почти без фонарей. Есть особая тревожная радость в таких вот прогулках наобум по неизвестному городу. Будто чья-то рука помогает не заплутать и выйти к месту, которое даже не чаял без подсказки найти. Так я вдруг очутился напротив длинной высокой стены, похожей на монастырскую. В просторном, ещё необихоженном после каких-то строительных дел дворе увидел в дальнем закуте, левее от храма, белый силуэт часовни. Увидел и сразу вспомнил читанное накануне о ней: да это же и есть та самая усыпальница! В годы атеистических кощунств её осквернили, превратив в отхожее место. Судя по свежей побелке, только-только она омылась от того срама. Слабый свет желтел в окнах трапезной. Служба ещё не начиналась. Пожилая женщина, сидевшая за свечным ящиком, продала мне свечи и брошюрку с житием старца. Я не стал спрашивать, где рака с мощами, потому что деревянная резная сень над гробницей и так хорошо виднелась через открытую дверь. В трапезной было совершенно безлюдно. Под безмолвное подрагивание огонька за стеклом лампады легко, безо всякого надрыва думалось о прикровенной судьбе самого, может, нежданного-нечаянного из всех святых, суждённых Русской земле…

    На другой вечер нас принимал в скромной своей резиденции епископ Томский и Асиновский Ростислав, ректор здешней духовной семинарии. Он молод, ему всего сорок. Кафедру в Томске занимает в течение пяти лет, а до этого, тоже пять годов, был епископом Магаданским и Чукотским. Говорит о том, как непросто поднимать из руин храмы, а, главное, души никогда не ведавших веры людей.

    Епископ Ростислав приносит на стол две тяжёлые книги. Он на досуге печётся о том, чтобы составилась при Томской семинарии пусть маленькая, но образцовая библиотека старопечатных церковных изданий, в первую очередь из типографии первопечатника Ивана Фёдорова. И почин уже есть. Это — знаменитая Фёдоровская «Острожская Библия» — один из краеугольных камней кириллической книжной культуры. Лёгкое прикосновение к её переплёту будто переносит в шестнадцатое столетие, а точней сказать, — за целые четверть века до того, как начали рубить Томский острог.

    — На полях её много старинных владельческих записей, — объясняет владыка, — из них прочитывается, что сначала библия обитала где-то в западно-украинской среде, ближе к Польше. Потом попала в Московское государство. Более поздние записи свидетельствуют о её путешествии в Сибирь. В конце-концов она осела где-то у здешних старообрядцев. Но позже вдруг снова ушла в центральную Россию, оказалась на Волге, в Саратове, у одного любителя старых книг. У него-то мне и удалось её выкупить и снова, уже вторично, привезти в Сибирь.

    Видя, что нам любопытно слушать, епископ Ростислав оживляется:

    — А вот книга с ещё более драматичной судьбой — старопечатный «Пролог», середина семнадцатого века. Сборник кратких житий и проповедей для домашнего, как правило, чтения. Из владельческой записи явствует: он принадлежал великой княгине, царице Софье Алексеевне, сестре Петра Первого, — посмотрите её автограф. Так вот, когда Пётр заточил сестру в Новодевичий монастырь и её постригли в монахини с именем Сусанна, книгу она взяла с собой… После смерти Софии её сестра Екатерина — об этом тоже есть запись — вызволила книгу из Новодевичьего, но взамен её сделала какой-то вклад в монастырь. Значит, очень дорожила этой семейной реликвией. Правда, всего через год некий дьяк делает запись, что продаёт «Пролог» в частные руки…

    В беседе нашей участвует, хотя почти безмолвно, игумен Силуан. Он тоже молод, но уже служит наместником здешнего Богородице-Алексиевского монастыря, того самого, в котором я вчера стоял у гробницы с мощами праведного Феодора Томского. Игумен Силуан как раз и составил современное житие старца, причтённого к Собору сибирских святых в 1984 году. И, конечно, хочется задать сейчас и ему, и владыке Ростиславу тот же самый, давнишний, но постоянно поновляемый в каждом поколении русских людей вопрос о таинственном старце: всё-таки он или не он? Александр или нет? Но что сновать мыслью вокруг да около? Есть вопросы, обязывающие додумывать их до конца в полной тишине. Не дожидаясь подсказок, потому что последние вряд ли и возможны. По крайней мере, в исчерпывающем объёме.

    Да, был государь в России. Не самый даровитый из её царей — ни на бранном поле, ни в трудах гражданских. Обременённый к тому же с молодых лет причастностью, пусть и не прямой, к насильственной смерти своего венценосного родителя. И теперь представим, что это бремя с годами настолько стало для него мучительным, до невыносимости, до корч насквозь поражённой совести, что он решился и получил благословение отречься от мира небывалым ещё образом — через мнимую свою смерть. Через полный и бесследный уход — в жизнь не просто под иным именем, в ином облачении и обличье, какая бывает у монахов, но в жизнь совершенно незащищённую, незастрахованную — ни от полицейского кнута, ни от насмешки крепостного раба. В  жизнь, где никто уже и никогда, даже священник на исповеди, не узнает, кем он был и в чём тот его грех. Потому что перед тем, как он на такую «смерть» решился, ему, значит, все-все грехи были кем-то, имеющим на то великую власть, прощены. Но далее начинается то, чего ни он, ни тот, кто его благословлял на подобный уход, никак не могли предвидеть. Его «кончина», воспринятая всей страной как настоящая, нечаянно послужила прологом к гражданской смуте, к мятежу, арестам, казни главных зачинщиков, к ссылкам множества участников заговора в Сибирь или на Кавказ. Значит, ему теперь ещё и за всё это нужно было принять на себя вину! И перед сыновьями, и перед бунтарями сразу.

    Если мы признаём, что такая человеческая судьба и такая её предыстория на Руси была возможна и что, при всей её исключительности, не было в ней ничего сказочно-легендарного, то тогда какие же у нас могут быть сомнения в сибирском старце Феодоре Козмиче? Разве он хоть в чём-то, хоть единым словом или телодвижением отступился от принятого однажды небывалого послушания? Он по-человечески безупречен, а чистотой своего искупительного стояния безусловно праведен.

    Для России нет невозможности, как сказал однажды Николай Лесков. Но не имел же он в виду только возможности нехорошие, неприличные. А если перед нами возможность по своим плодам прекрасная? Возможность духовного воскрешения человека через добровольный отказ от всего себя — бывшего? И кто сказал, что она одна такая в нашей истории? «… Но Ты, Господи, ведый тайну сердца моего, молчатися разреши…»

    … И ещё один день в Томске. Слабое косое солнце уже не обогревает воздух, не в силах растопить ледяную корку на тротуарах. Но его лучей достаточно, чтобы заиграли наличниками старые двухэтажные дома, а на тёмных брёвнах заискрилось золото давно запёкшейся смолы. Вот они — последние, кажется, кварталы деревянного русского царства. И в одном из таких домов нас сегодня ждут.

    Лестница на второй этаж. Добела выскобленные ступени, как и положено им, смиренно поскрипывают под ногами. Большая светлая комната заполнена мягким теплом, какое только от печи бывает. Или оно — ещё и от солнца, глядящего вприщур сквозь тюлевые занавеси просторных окон? Особенно много света в малой угловой комнатке, куда проводит нас хозяйка — старая женщина невысокого росточка. Я помню такие вот деревянные дома с оштукатуренными и побелёнными внутри стенами ещё со своего детства: высокие потолки, стол под белой скатертью, простая, но добротная мебель, цветы на подоконниках и в кадушках. И теперь будто перенёсся в тот мир, напитанный сокровенной тишиной, когда кажется, что каждая вещь что-то шепчет по-своему, хотя у всех у них одно лишь слово: покой, покой…

    Но эта комнатка, в которую она нас провела, всё же совершенно особенная. Такой второй больше нет в городе. Да и во всём свете. Потому что в углу, за стеклом старинного шкафчика лежит светло-серая рубашка. Та самая. В ней старца обычно видели томичи в последние годы его жизни. В ней же его изображают теперь иконописцы. Просторная, по-крестьянски длинная, из грубой холстины. Евгении Александровне — так зовут восьмидесятисемилетнюю женщину — рубашка досталась в качестве семейной святыни. Потому что прадедом её был томский купец Хромов, который и приютил в городе старца, построил для него недалеко от своего дома келейку, окружал благоговейной заботой до самой кончины, первым прозрел в сокровенном постояльце необыкновенное происхождение. И так из рода в род вместе с домашним преданием, устным и письменным, переходила в надёжные руки застиранная рубашка.

    В Оружейной палате сияют напогляд всему миру многие-многие драгоценные вещи из гардероба русских великих князей и государей: шапки, короны, шубы и камзолы, бальные платья и сюртуки. А тут — простая холстина. Несметные богатства, с которыми связано столько вожделений, зависти, подлогов, святотатств, и — холстина. Да кто ж ей позавидует? Кто на такой путь ступит?

    Но не есть ли такой именно путь — испытующее предупреждение каждому, кто ищет в России для себя самой большой власти? Старец Феодор Томский будто перед каждым очередным соискателем становится незримо и вопрошает: да знаешь ли ты, запышливое дитя, дошло ли до тебя, каков это на Руси крест?

     

    2004

     


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.