1. Тяга земная

     

    Надеюсь, с этим согласятся: лучше один раз в жизни услышать человека, поющего былину, чем прочитать сто книжек о том, как они когда-то пелись.

    Однажды такая возможность – услышать – мне представилась. И не где-нибудь в заонежских фиваидах, не в старой поморской избе. Нет, возможность эта представилась в самом центре Москвы… В тот жаркий полдень в воздухе назойливо сновали тополиные белые мухи. Может быть, для кого-то в ежегодном нашествии пуха на Москву и есть своя поэзия, но меня эта его щекочущая кожу, липнущая к одежде, лезущая в рот и нос настырная мушня раздражает пуще всякой грязи. Москва на две-три недели тополиного разгула становится какой-то неопрятной; пух носится вверх, вниз, во всех направлениях, глядишь, вот-вот заразит каждого из нас своей неуправляемостью, праздной суетой. Хочется, чтобы поскорее хлынул тяжёлый очистительный ливень, сбил с деревьев, смёл с карнизов и тротуаров неряшливые лохмотья. Хочется вдохнуть воздуху, не боясь поперхнуться.

    Мы сидели в помещении с закрытыми и зашторенными окнами, пух почти не проникал к нам, так же как и транспортный гул Садового кольца. Было бы лишь немного прохладнее в зале, чего еще желать.

    Собралось нас, как и следовало ожидать, немного. Моя приятельница, фольклорист не только по роду занятий, но и по призванию, которая накануне пригласила на это необычное прослушивание, жаловалась: почти все телефоны молчат; братья-фольклористы теперь в экспедициях, отъехали в поле, всяк по своим заповедным угодьям, кто на Север, кто в брянские леса, кто в Сибирь подался, на Алтай, в енисейские сёла, к забайкальским старикам и старухам. А вот она с выездом запаздывает, зато уговорила наконец выступить в Москве одного своего знакомого исполнителя былин, живущего, кстати, прямо здесь, под боком у стольного града, причём самого настоящего былинщика, потомственного, из знаменитого семейства северных сказителей Чупровых, тех самых Чупровых, от которых ещё перед войной записывала былины сама Астахова. Она же, Астахова, тогда и заметила и выделила младшего из Чупровых, юношу Лариона, о котором теперь речь.

    Слушая её, я вспомнил эту фамилию – Чупровы. И даже их голоса вспомнил, и былины, ими исполняемые: «Дюк Степанович», «Илья Муромец и Сокольник»… Она же, моя приятельница, и подарила мне несколько лет назад пластинку, единственный в своём роде долгоиграющий диск, ради которого ездила на Печору, в том числе и к Чупровым.

    Словом, ей не нужно было теперь меня уговаривать. Записав час и место встречи, я в свою очередь полистал телефонную книжку, чтобы хоть кого-нибудь ещё пригласить из своих знакомых, не отбывших в отпуска.

    Собралось нас в тот день человек двадцать, не больше. Пока приятельница моя излагала предысторию сегодняшнего события, я присматривался к человеку, сидевшему с ней рядом. Во внешности его не было, пожалуй, ничего от сказителей, какими мы привыкли их себе воображать, и те из нас, кто ожидал увидеть убелённого сединами старца, наверное, были теперь несколько разочарованы. Перед нами сидел ещё сравнительно молодой мужчина, то есть, по крестьянским понятиям, молодой,– лет около шестидесяти от роду, с твёрдыми, нерасплывчатыми чертами лица, крепкими жилистыми руками. Встреть вы его на улице, в толпе, в электричке, вы примете его за рабочего, который возвращается после смены домой.

    Разочаровывать могло и то, что Чупров-младший, как выяснилось из рассказа, слышал в родительском дому и сам начинал петь былины всё-таки уже очень и очень давно, и, значит, в его опыте не было того, что называется непрерывностью традиции. Конечно, не по его воле, не по его вине так получилось. Он воевал, прошёл путь от солдата до офицера, жил теми же заботами о насущном, в первую очередь необходимом, что и все вокруг. Иными словами, в его судьбе, и воинской, и послевоенной, не предвиделось как-будто уже и малой возможности для того, чтобы вдруг всколыхнулась память об отцовых и дедовых сказаниях – спутниках его детства и молодости. Та, изначальная жизнь была как дослушанная до предела сказка с неизменным пиром под конец, на котором вроде бы и он присутствовал, да мало что уже в рот попало. А поскольку таким пирам более не бывать, то велик ли прок в том, чтобы сожалеть о прошедших мимо рта лакомствах. Отец его, дядья и деды пели о славных пирах киевского князя Владимира, но за хребтом последней войны те песенные вечера в русском северном селе могли теперь Чупрову-младшему казаться почти такой же давностью, как его родителям – времена Владимира и киевских богатырей.

    …С тем большим напряжением все мы ждали, что и как станет он теперь петь. Наконец этот миг подступил, моя приятельница попросила его начинать. В наступившей тишине было слышно, как мелкой дрожью подрагивают стёкла, сотрясаемые рыком машин на Кольце…

    Прошло десять, двадцать секунд, он сидел не шелохнувшись, чуть потупясь, как будто и не ведал, что про него было тут говорено и чего от него теперь ждут. Ему принесли стакан воды, он не притронулся к стакану. Знакомая моя что-то шептала ему на ухо: может быть, хотела приободрить или подсказать забытое от волнения начало былины. Но он будто окаменевал у нас на глазах, весь уходил в себя, только шея начинала багроветь, потом скулы, всё лицо. Он облизнул губы, вынул из кармана аккуратно сложенный платок, отёр им лоб, подбородок, шею.

    Что же так ему мешало? Присутствие чужих, пришедших сюда ради небывальщины людей? Или эта послеполуденная московская духота, утробный рык тысяч машин за окном, воздушная бестолочь снующего во всех направлениях пуха? Когда пух летает над городом, кажется минутами, что в жизни нет и не может быть никакого порядка, никакого даже смысла, всяк волен носиться беспамятно куда вздумается и куда даже не вздумается, лишь бы только носиться, вспархивать-перепархивать в волнах машинной гари…

     

    Кто-то откашливался в зале, кто-то скрипел стулом. Нам всем становилось неловко, будто мы вправду пришли сюда из праздного любопытства. Неловко было и оттого, что никто не знал, как выправить положение, чем помочь ему и женщине, всех нас созвавшей, растерянной, что-то ему на ухо шепчущей, просящей нас подождать ещё немного. Наконец она решилась изменить программу: сейчас мы послушаем немного магнитофонные записи былин, а уж потом, после этого… Тут она умоляющим взглядом посмотрела на нашего недвижного гостя, но он продолжал сидеть с совершенно отсутствующим видом.

    Моё место было недалеко от распахнутой двери, и, при первых звуках магнитофона, мне не составило труда выйти, не обратив на себя почти ничьего внимания.

    Чего, право, ждать, он не запоёт. По крайней мере, сегодня уж ни за что не запоёт. Что-то ему настолько мешает, что эту помеху никак нельзя одолеть. Мне даже трудно было теперь представить, как он поёт у себя дома или в кругу близких людей. Возможно, и поёт. Но здесь, сегодня бесполезно было чего-то ждать. Мы ведь знаем по книгам старых, дореволюционных ещё собирателей, как непросто бывало им уговорить сказителей опытных, поющих постоянно, знаменитых в своем крестьянском кругу, чтобы они запели для нового, приезжего человека. Знаем, как иногда уговаривать нужно было по нескольку дней кряду, и как иные из сказителей всё равно не могли полностью довериться чужому слушателю (или намеренно не желали этого делать), и как приходилось к ним ездить годами, в надежде, что привыкнут, раскрепостятся, что-то ещё захотят открыть из того множества сюжетов, которое им приписывает окрестная слава.

    Но то были времена золотые для собирательства. Времена, когда, к примеру, Александр Гильфердинг за два месяца путешествия по русскому Северу встретил до семидесяти (!) сказителей и от каждого взял – больший ли, меньший ли, но всякий раз драгоценный – взяток… А теперь? Теперь уже, говорят, на Севере не осталось почти ни одного сказителя былин. Или вообще ни одного. Это на всю-то страну! И не наивно ли уповать, что вдруг распоётся для нас человек, вырванный судьбой, будто смерчем, из родимой почвы, человек, который, как и все мы, каждый день имеет дело с музыкальным варевом, радиотелевизионной похлебкой, составленной из невероятного числа скоропортящихся эрзац-продуктов. Да кто из нас хоть когда-нибудь слушал по радио или по телевидению русскую былину? Где он, этот счастливчик, пусть не стесняется, пусть назовёт себя по имени, мы запишем его в Красную книгу культуры…

    Грустно, грустно, дорогие соотечественники! Обидно сознавать, что на нашей земле былины пелись тысячу, а то и две и более тысяч лет подряд, и слушали их миллионы людей, с ними вырастали и уходили в могилу десятки поколений, и вот суждено было народиться ещё одному поколению, при котором нескончаемое это пение, это вековечное слушание оборвалось. Поколение людей, растерявших свои былины. Может быть, так про нас и скажут когда-нибудь: они добились таких-то и таких-то бесспорных достижений, открыли то-то и то-то, и далее последует большой, очень даже большой перечень; но в самом конце всё-таки будет добавлено: а кстати, это было первое поколение, при котором в стране перестали звучать былины… Да, тексты мы издаём, даже в школьные хрестоматии ещё кое-какие отрывки из былин попадают. Выходят даже монографии фольклористов, посвящённые былинам, сказителям, печатаются сборники статей, защищаются десятки диссертаций. И всё-таки, повторяю, так хочется хоть раз в жизни услышать человека, поющего былину, потому что этого слушания не заменят и сто книжек о том, как они когда-то пелись.

    Вот с такими (или такими примерно) неутешительными мыслями я возвращался в тот день домой. Неужели никогда уже не услышу?

    Тот случай забылся бы насовсем, как всегда бывает, когда происходит с нами что-то неловкое, томящее надсадой. Но однажды, перечитывая былину о Святогоре и Микуле Селяниновиче, одно из самых наших загадочных эпических сказаний, я поневоле опять вспомнил Чупрова-младшего. Но – сначала о былине этой и о Святогоре.

     

    * * *

    Известно, что Святогор не входил в славный круг «киевских» богатырей, они рядом с ним считались младшими, меньшими, и по возрасту, и по физической мощи. Святогор – это как бы праотец русского богатырства, воображение народа наделило его силой поистине великанской, долгожительством библейских первочеловеков. Русский эпос не знает даже времени рождения Святогора – до такой степени срок этот был непрогляден, неразличим в кромешности отошедших веков. Не только любое действие Святогора, даже его сон – событие исполинское, поражающее воображение наших сказителей. Он засыпает прямо в седле, и сон его настолько крепок, что лишь с третьего раза удаётся разбудить Святогора Илье Муромцу – после того, как ударил старика «по белым грудям» шелапугою весом «во сорок пуд». Очнувшийся витязь ворчит:

    – Ох, как больно руськи мухи кусаются.

    После таких слов уже неудивительно, что Святогор одною рукой, играючись поднимает «старого казака» Илью «за жолты кудри». И не одного поднимает, а вместе с «лошадью да богатырскоей». И не просто поднимает, но ещё и в карман (по другой записи: в колчан) кладёт всадника и коня и едет как ни в чём не бывало «по святым горам да Араратскиим». И лишь на третий день, когда конь под ним начал спотыкаться, Святогор «опомнился, что у него в кармане тяжелёшенько».

    Но, как всегда бывает в русских былинах, на всякую великую силу припасена в мире сила ещё большая. Святогору эта сила является не в обличье какого-нибудь чудища-страшилища, а в виде малой сумочки, лежащей во чистом поле. Любопытствующий витязь хочет эту сумочку подцепить кнутовищем-подгонялкою, но она даже «не ворохнется». Спешился Святогор, рванул сумку рукой – «эта сумочка да не сшевелитца». Богатырь в раж вошел, схватил её «обема рукам».

    Эта сумочка да не сшевелится,
    Не сшевелится да не поднимется.

    Зато сам он от натуги, от великого старания «по колен ушол да в мать сыру землю». Происшествие это приводит Святогора, не могущего выдернуть ног из земли, в самое мрачное расположение духа: «Верно тут мне, Святогору, да и смерть пришла». И лишь верный конь богатырский помогает своему господину вырваться из земных объятий. Так он и отъезжает, не выведав тайну необычной сумы.

    Есть среди народных преданий о Святогоре не только былины, но и побывальщины, с записью в прозаической форме. В одной из побывальщин мы встречаемся с изложением того же происшествия, но в ней всё уже вполне ставится на свои места. Как-то Святогор узрел впереди себя пешего путника, решил догнать его, пустил коня «во всю рысь», но – дивное диво! – никак не может настичь пешехода. Незнакомец останавливается и кладёт на землю сумочку. И опять раззадоренный Святогор пробует поднять её, заходит и так и эдак, но всё без толку. На вопрос богатыря о содержимом мудрёной сумы прохожий, называющий себя Микулой Селяниновичем, отвечает: «В сумочке у меня тяга земная».

    Вот про эту загадочную тягу земную и вспомнил я однажды в связи с Чупровым-младшим. Вспомнил, и будто осенило: да ведь он-то и оказался в тот огорчительный для него летний день в положении богатыря былинного, пытающегося понести громадную земную тягу отцовского и дедовского искусства… И уже, казалось бы, знал, как к ней подступиться, ведал и про содержимое заветной сумы, но не далась она ему, как не далась когда-то самому Святогору невзрачная с виду крестьянская ноша.

    Ну что ж, может быть, такое поражение дороже иной удачи? По крайней мере, в отличие от нас, свидетелей его неуспеха, Чупров-младший знал, каков подлинный вес той былинной сумы, или хотя бы ближе всех был к такой догадке.

     

    Тяга земная… Вроде и получил Святогор от Микулы Селяниновича откровенный ответ, но ответ всё же звучит, на наш слух, загадкой, волнующе-непроницаемой, которую одним ключиком-словом, похоже, не открыть. В самом деле, что за источник у этой тяги? Если она исходит от самой земли, то и должна, пожалуй, почивать где-то внутри земли, в самой её сердцевине, а не болтаться в сумочке на крестьянском плече. Похоже, что под этим образом народное сознание разумело не столько космическую силу земного тяготения, сколько некий символ. Символ неразрывности человека и земли. Уточним: родной ему земли. Но зачем тогда нужно крестьянину Микуле Селяниновичу спешить куда-то по дорогам с сумой через плечо, если есть у него своя земля, своё поле, своя сошенька могучая, которую и мимоезжие богатыри не в силах из пашни выдернуть (былина «Вольга и Микула»)? Отгадку поищем в былине же, но на этот раз не про богатырей, а про калик перехожих.

     

    * * *

    Напомню: сума и посох – вот единственные «доспехи», которые всегда имеют при себе эти мирные странники, эта вторая – рядом с богатырской – дружина русского эпоса. Они тоже подвижники, но их подвиг – не в воинском стоянии на рубежах своей земли. Весть об этой земле они призваны нести по всему свету, и прежде всего нести её «ко святому граду Иерусалиму». Они – духовные посланники Русской земли, свидетели и носители её силы и славы. Из конца в конец измерили они пространства Руси – пешим своим шагом, широким махом своих посохов. Мера земная – их особое знание, их всегдашнее ведение. И это знание, как можно догадаться,– не только о пределах и сопределиях своей земли и земли чужой, но и тайновидение сокровенной земной тяги.

    Что это безусловно так, видно из былинной истории об исцелении Ильи Муромца каликами. Вещие странники, известно, предлагают карачаровскому сидню дваждыиспить после себя пива. Выпив вторую чашу, Илья признаётся:

    Я тут слышу в собе силушку великую:
    Кабы было кольце в земли великое,
    Я принялся бы своей всё единой рукой,
    Поворотил бы я матушку сыру землю.

    Калики, встревоженные чрезмерностью его мощи, мудро решают ограничить, умерить прущую через край силу. Иначе, объясняют они Илье, «не заносит тебя матушка сыра земля». Равновесие между силами земли и силами богатыря не должно быть нарушено. В таком вот необходимом для каждого человека равновесии и проявляет себя действие тяги земной.

    Не зря науку, преподанную каликами, Илья вспоминает в час, когда приходится ему хоронить «на той горы на Елеонскии» ветхого деньми Святогора. Перед смертью Святогор просит Илью:

    Наклонись-ко ты ко гробу ко дубовому,
    Я здохну тиби да в личко белое,
    У тя силушки да поприбавится.
    На что Илья ему со смирением отвечает:
    У меня головушка есь с проседью,
    Мни твоей-то силушки не надобно,
    А мне своей-то силушки достатоцьно;
    Если силушки у меня да прибавится,
    Меня не будет носить да мать сыра земля…

    В этом благоразумном самоограничении, в отказе «старого казака» от даровой избыточной силы проглядывает та же всегдашняя забота народного эпического сознания о соблюдении равновесия между человеком и землей, между людским и природным началом. Человеку, наделённому чрезмерной силой, нужно её в себе строго укрощать, иначе может поколебаться всё мироустройство. Сила, которая рыщет и шарит по земле в поисках хитроумного кольца или какого иного средства, с помощью которого можно запросто поворотить, вывернуть из колеи всё природное естество,– это уже сила и не чистая, и не честная. Она способна лишь величаться собою, впадать в безумное хвастовство, пагубное для всего живого.

    Казалось бы, какая уж особая новость в этом древнем наблюдении для нас, людей XX века? Мы даже можем о нём снисходительно сказать как о нравственной прописи, понятной и ребёнку: знай свою меру, своё место. Но не поразительно ли, что эту «пропись» открыли для нас люди, которые, в отличие от нас, ещё вовсе не имели опыта общения с чрезмерными силами и чрезвычайными энергиями, люди, которые во всём были подвластны стихиям природы, не смели и покушаться на то, чтобы эти стихии покорить! В том-то и заключена обескураживающая нас новость, что образом тяги земной они свидетельствовали о своей невероятной доопытной прозорливости, о гениальном космическом предощущении. Свидетельствовали на века, через века: человек неусыпно должен чувствовать и держать меру своим возможностям.

    Не о том ли, к примеру, напоминается ещё одному из наших былинных героев, лихому всаднику Дюку Степановичу, который во время богатырского скакания вдруг услышал от своего коня просьбу: пусть-де он, Дюк Степанович, подложит себе под плечи земли, чтобы тяжелее и плотнее сиделось ему в седле, когда конь начнёт в полную силу «поскакивать». Ведь эта подложенная под плечи земля – под стать каличьим ношам, тяжёлой суме того же Микулы Селяниновича.

    Верное служение калик перехожих родной земле зримо вознаграждается её ответной к ним любовью. Вспомним чудесное происшествие с атаманом каличьей дружины, молодым Касьяном Михайловичем, обвинённым, по навету Апраксевны, жены киевского князя Владимира, в воровстве. Исполняя «заповедь великую», запрещающую им воровство, ложь и распутство, калики – а они не догадываются о клевете – решают наказать Касьяна Михайловича. Закапывают своего атамана «по плеча во сыру землю» и продолжают без него своё паломничество. Каковы же их удивление, радость, когда через полгода, на обратном пути, находят они Касьяна целым и невредимым!

    Пришли все оне, поклонилися,
    Стали здравствовать.
    Подает он, Касьян, ручку правую,
    А оне-та к ручке приложилися,
    С ним поцеловалися
    И все к нему переходили.
    Молоды Касьян сын Михайловичь
    Выскакивал из сырой земли,
    Как есен сокол из тепла гнезда.
    И все они, молодцы, дивуютца.
    На ево лицо молодецкое
    Не могут зрить добры молодцы,
    А и кудри на нем молодецкия до самого пояса.
    И стоял Касьян не мало число,–
    Стоял в земле шесть месяцев,
    А шесть месяцев будет полгода.

    Обречённый было на смерть, атаман получает оправдание от самой земли, она становится для него новой материнской колыбелью, тёплым и ласковым гнездом. Калики не потому только «не могут зрить» «на ево лицо молодецкое», что им стыдно за неправый суд. Они «не могут зрить» и потому, что за полгода стояния в земле он как бы освятился от неё, весь его телесный и духовный состав теперь чудесно преображен.

    Событие это, при всей его насыщенности символикой, не содержит в себе ничего невероятного, противоречащего здравому народному суждению о правде и добре. Если в нашем эпосе Русь, Русская земля постоянно именуется святою, то, значит, обязательно должны выходить из среды народной и носители её святости, те, кто призван свидетельствовать миру о святорусской земле, богатырских её силах. Вот почему калики перехожие становятся как бы святой апостольской дружиной Руси. Вот почему, возвращаясь домой из своего странствия, они на пути к Киеву задерживаются по обычаю в поле, у самого русского рубежа, возле загадочного «чюдна креста Леванидова». Строг и прост обряд первой встречи с родимой стороной:

     Становилися во единой круг,
    Клюки-посохи в землю потыкали,
    А и сумочки исподвесили,
    И стояли калики потихохунку.

    Как много говорит о том, что у них теперь на душе, это «потихохунку»! Тут и трепет при встрече со святыней, и растроганность людей, истосковавшихся по дому, и суровая собранность их мыслей и чувств. Глубокой древностью веет от самого обычая калик становиться «во единый круг», потому что круг, коло, как известно, у славянских народов – один из самых коренных и живучих символов единства, завершенности, мира и покоя. Но заметим, калики не только сами стоят кругом, они ещё и своими посохами огородили этот круг, и на каждый посох подвешена сума, та самая – с тягой земной. Поражает в этой картине кругового стояния невероятная собранность мощи, молчаливой отрешённости, та степень духовной сосредоточенности, которая не имеет себе равных даже в богатырских сюжетах нашего эпоса.

    Впрочем, эпос не отделяет друг от друга две дружины – каличью и богатырскую – непроходимой стеной. Два эти служения равно нужны земле, нужны и порознь и вместе, и потому нередко калика может вдруг предстать богатырём, творящим воинский подвиг «на тых полях да на Куликовых». А богатырь – облачиться в каличью простую одежду, понести на плече заветную суму, как поступают, например, Илья Муромец и Добрыня Никитич, чтобы выручить из беды своего названого братца Михаилу Потыка.

    Изо всех этих событий мы видим, что тяга земная, при всей её таинственности,– сила добрая, предложенная человеку для соразмерения и подправки его поступков. А таинственной она остаётся потому, что постоянно ускользает от того, чтобы до конца раскрыть себя человеку. Действительно, ведь не скажем мы о ней, что это – просто-напросто некий особый вес, тяжесть, лежащая в суме, не более того. Содержание тяги не только материально, это еще и некая духовная сила, нематериальная власть, способная удержать богатыря от опрометчивого поступка. Это как бы сама душа земли, её воля и разумение, её нравственная мера. Жить «в меру» богатырь научается лишь тогда, когда осознаёт, что земная сила-тяга куда мощней его собственной, какой бы великой последняя ему ни казалась. Тот же доисторический Святогор настолько ведь отучнел, распространился, оброс дикой телесной мощью, что, по одной бывальщине, уже и ноги-то у него подкашиваются, ходить-то ему невмоготу, тягостен стал самому себе, и мимоезжие люди с укоризною глядят, как этот исполин днями безвольно полулежит вприслон к горе, полужив-полумёртв. Какое мудрое наблюдение: сила, понадеявшаяся лишь на самоё себя, возрастающая безоглядно, однажды вдруг превращается в… бессилие, в расползшуюся бесформенную массу. Кабы знать, где он, этот предел роста и накопления сил, за которым зияет провал, срыв в дряблость, беспомощность и позорное распадение!

    В соревновании человека со стихиями природы тяга земная – как бы третье действующее лицо, надстихийное, равно могущее присутствовать и в природе, и в человеке, и тогда – земля держится, устои её неколебимы. В ней – мера мер, закон всему сущему, плоти и духу, земному устроению и людскому распорядку.

    Говоря о тяге земной, мы приближаемся к одному из центральных образов-понятий народной поэтико-философской мысли на гребне её эпического воплощения. Перед нами понятие такой же продуктивной значимости, как знаменитые идеи Платона или категорический императив Канта. Но мы именно приближаемся к нему, не более того, потому что осмысление народной поэтико-философской мысли, в любой из её национальных форм,– дисциплина, по сути ещё лишь стоящая на повестке дня. И в этом нет ничего удивительного: рассмотрение индивидуального философствования, которым по преимуществу занимается история философии, дело куда более привычное и уютное, чем внимание к тому или иному национальному своду народной философии.

    * * *

    Тому, что образ-понятие «тяга земная», отражённый в русском эпосе, был укоренён в каких-то гораздо более древних, ещё общеславянских пластах эпического самосознания, мы находим подтверждение в песенном творчестве сербского народа. Есть среди так называемых «юнацких песен», представляющих собой богатырский цикл южных славян, сказание о Королевиче Марко, который «теряет свою силу». Сказание это, как, может быть, ни одна другая из «юнацких песен», волнует обилием перекличек с мотивами и образами русских былин. Королевич Марко здесь поначалу очень напоминает нашего Святогора, но под конец в поведении Марко всё более проступают черты умудрённого, введённого в свою меру Муромца.

    Где ни ступит Шарец, конь юнака,
    Будь то скалы или плоский камень,
    Погружается конь по колени,
    Такова же сила у юнака,
    Такова, что матери-землице
    На груди носить юнака тяжко,
    Аж гудит несчастная землица,
    И колеблется она от гуда.

    Скучая оттого, что не с кем померяться ему на земле силой, Марко в своем богатырском кураже посягает уже на небо, причём его космическая похвальба приобретает недвусмысленно богоборческий замах:

    …Если бы Господь спустился с неба,
    Я бы с ним на поединок вышел!
    Если б я за край земли схватился,
    Я б ее одной рукой приподнял!

    Вседержитель, пожалев землю, действительно спускается с неба в облике немощного старца, чтобы преподать юнаку урок с помощью уже знакомой нам… сумы, «маленькой торбы».

    Да и сам этот урок со всеми его подробностями нам тоже как будто известен: Марко пробует подцепить торбу копьём – копьё ломается, прихватывает торбу одним мизинцем – конь его уходит в землю по колени, а когда взялся за неё обеими руками –

    Затрещали все кости юнака,
    Что-то в сердце вдруг оборвалося,
    Весь затрясся Марко Королевич,
    Выпустил он торбу, та упала.
    На себя глядит – ушел он в камни,
    Провалился в камни по колено.

    Посрамленный юнак спрашивает у деда: «Что за тяжесть в этой малой торбе?» И в ответ слышит: «Ты приподнял всю черную землю». Но объяснение не радует богатыря, потому что каждая из попыток отнимала у него часть прежней силы, и отныне, хоть он и остаётся на своей земле «первым из юнаков», однако вынужден смириться с потерей великанской мощи.

    К тому, что уже цитировалось на эту тему о Святогоре, добавим окончание одной побывальщины, которая конечно же не могла «забрести» на наш Север из Сербии ни в пору, когда была записана со слов неграмотной рассказчицы, ни тем более двумя-тремя веками раньше (как не мог этот сюжет совершить путешествие в обратном направлении в новые времена, поскольку, повторю, принадлежит к древнейшим эпохам общеславянского культурного единства):

    Слезает Святогор с добра коня,
    Ухватил он сумочку обема рукама,
    Поднял сумочку повыше колен:
    И по колена Святогор в землю угряз,
    А по белу лицу не слезы,
    А кровь течет.
    Где Святогор увяз,
    Тут и встать не мог,
    Тут ему было и кончание.

    Тяги-то земли он нашел,– прибавила рассказчица,– а Бог его и попутал за похвальбу.

    Попытки богатырей совершать нечто невозможное, чрезмерное, впрочем, встречаются в русских былинах почти постоянно. И в этих попытках вовсе не обязательно всякий раз искать свидетельство нерасчётливой заносчивости и гордыни. Ведь невозможно же силе богатырской вызнать себя иным способом, кроме как в соревновании с другими, ей подобными. Помериться силушкой с другим витязем – для богатыря единственная возможность, чтобы познать предел собственной мощи, а значит, и получить опыт, чтобы ею наилучшим образом распоряжаться. И почти всякое такое богатырское состязание в былинах, как мы знаем, начинается с соревнования словесного, то есть с хвастовства.

    «Старый казак», встретив в поле юного Добрыню («Бой Добрыни с Ильей Муромцем»), укоряет его:

     – Уж те полно, молодець, ездить, потехатисе,
    Небывалыми словами похвалятисе.

     Снаряжая в Киев Дюка Степановича, мать даёт ему один-единственный наказ: чтоб не хвастал на пиру «у славного князя у Владимира».

    С хвастовства на пиру начинаются всевозможные мытарства богатыря Михаила Потыка, о котором сказитель замечает:

     Безумной-то как хвастает молодой женой,
    А умной-то как хвастает старой матушкой.

    Молодецкая похвальба на пиру («молодая жена перехвастала») служит причиной трагической гибели беременной жены Дуная Ивановича и его самого.

    И всё-таки «перехвастать» или же просто «хвастать», по мнению наших былинных сказителей, – действия разного рода. Богатырское хвастовство рассматривается ими по преимуществу как занятие вполне естественное, как непременная и узаконенная обрядовая часть всякого пирования, своего рода словесная разминка, благодушная примерка собравшихся друг к другу. Вот обычный с этой точки зрения зачин былины – словесная перемолвка «похвалебщиков» («Алеша Попович и сестра Петровичей»):

     У Владимира князя был почестён пир.
    Да все на пиру напивалисе,
    Да все на чесном наедалисе,
    Да все на пиру приросхвастались:
    Да иной хвастает золотой казной,
    Да иной хвастает молодой женой,
    Да иной хвастает конем ежжалым-е,
    Как иной хвастает быком кормлёным-е…

    Согласимся, в этом хвастовстве, которое глядится такой же потребностью, как еда и питье, нет ведь ещё ничего по-настоящему богатырского. Собравшиеся хвастают пока не собственной силой, а лишь своим достатком, «богачеством», это их вполне безобидное занятие как бы подразумевает за собой поощряющую улыбку сказителя: пусть их тешатся ребятушки, лишь бы не расходились чересчур.

    Настоящая же примерка сил – и часто не на жизнь, а на смерть – начинается не за столом киевского князя, а где-нибудь в чистом поле, у порубежной заставы, когда выясняют отношения между собой богатыри – названые братья или же когда приходит им черёд померяться силами с витязями незваными, в буйном и высокомерном хвастовстве посягающими потоптать всю «землю святорусскую ».

    Вот тут-то в первую очередь и пригождается нашим богатырям урок «тяги земной» – понятие о подлинном весе, ценности, о великом достоинстве своей родины.

     

    * * *

    А что же Ларион Чупров, о котором речь у меня оборвалась как-то на полуслове?

    Он всё же запел! Значит, справился, значит, достало сил, чтобы оторвать от земли давно не ношенную родительскую «сумочку скоморошную» !

    После того первого несостоявшегося «прослушивания» я спустя несколько лет увидел Чупрова-младшего и услышал былины в его исполнении на большом фольклорном концерте в зале московского писательского клуба. Тот вечер вела открывшая сказителя москвичам Юлия Евгеньевна Красовская, вела талантливо, щедро: не только пела и рассказывала сама, но привезла из дому множество всякой цветастой крестьянской утвари, разукрасив ею всю сцену, так что и сказитель наш чувствовал себя, похоже, в обстановке, близкой ему с детства, почти деревенской, несмотря на переполненный зал. И пелось ему в тот вечер легко, счастливо, словно незримо стояли с ним рядом старшие поколения его родных и земляков – вековечных носителей заповедной былинной сумы.

    1987


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.