1. Оттоль сорвался раз обвал…

     

    Цхинвал-Владикавказ-Беслан

     

    Едва из аэропорта «Беслан» наши автобусы выехали в сторону Владикавказа, как справа от шоссе в зыбком мареве поплыли, казалось, бесконечно уходящие вглубь равнины ряды красно-мраморных, одинаковой высоты обелисков. «Город ангелов» — громко выдохнул кто-то.

    Но нам сейчас не время было останавливаться. Как не было времени, чтобы посетить сегодня и Владикавказ. Потому что ехали напрямик — по ту сторону Кавказского хребта, в Цхинвал. Северно-осетинская равнина стремительно сокращалась за нами. Дорога перед входом в ущелье зачастила, как и положено, крутыми поворотами.

    Я не был в Осетии почти пятьдесят лет. И теперь хочется вспомнить, снова различить в душе давний юношеский восторг обитателя славянских полей, впервые узревшего доподлинные горы. Но не очень-то получается вспомнить. Прямей сказать: совсем не получается.

    Деревья, густой кустарник по склонам ущелий почему-то смахивают на увиденную в конце 80-х афганскую, да, впрочем, и на всякую иных земель «зелёнку»: что там? — схроны, засады, тайные лазы боевиков? Вот так мы теперь приучены смотреть на горы. И не только телевидением, кинофильмами приучены. Прежде всего, самой жизнью, тем, что она у всех на виду сокрушительно обесценилась и всё ещё продолжает падать в цене. И в России. И на Кавказе. И по всему миру.

     

    * * *

    А тогда? Тогда мы жили в стране, где пушкинское «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» читались, выпевались, как умиротворяющие молитвы. И кто бы из нас поверил, что поэту, созерцающему кремнистый блеск дороги, божественную тишину ночи, наедине с такими горами может быть… страшно?

    На филфаке МГУ существовал Лермонтовский семинар, и нас, ошеломлённых редким даром судьбы студентов-филологов, прямиком из столицы прикатили на автобусе во Владикавказ, — Орджоникидзе по-советски, — потому что именно тут проходила в мае 1960-го межвузовская конференция, посвящённая творчеству героя-вдохновителя наших скромных курсовых работ. Местные студенты и мы внимали и, большей частью, помалкивали рядом с именитыми и маститыми: Мануйлов, Докусов, Гиреев… Да что там! Сам великий Ираклий, сам Андроников пожаловал. На прогулках между заседаниями, озорно скашивая глазок на открытые рты сопутствующей молодёжи, он мефистофелевским баском окликал маститых, будто челядь свою: «Эй, Манойло!.. Послушай, Манойло…» Лысый Мануйлов приближался и покорно слушал. «Эй, Турбини, послушай…» (Так он почему-то именовал обожаемого нами руководителя московского семинара Владимира Николаевича Турбина, вовсе не старого, но уже седого как лунь). И Турбин тоже внимал.

    — Пушкинский «Обвал», скажу я вам, — Андроников шумно захватывал носом воздух, — это, кроме всего прочего, развёрнутая звуковая метафора, конфликт двух гласных — «а» и «и». Послушайте:

    Аттоль сарвался раз абва-ал
    И с тяжким грохатам упа-ал,
    И всю тесни-ину между ска-ал
          За-га-ра-ди-ил.
    И Терека магучий ва-ал
          А-ста-на-ви-ил.

    Низкорослый, рыхлый, он даже раскраснелся, оттого что подкреплял свою актёрскую читку стискивающим сближением ладоней перед животом. Будто изо всех сил помогал обвалу загородить Терек… А потом в кузове какого-то грузовика трясся вместе с нами по какой-то сельской дороге в какое-то достопримечательное село. Мы так постарались для него своим горластым песенным репертуаром, что Андроников, довольный подрастающим поколением, пунцовый от майского загара, пообещал, когда вернулись: завтра утром он проводит нас по Военно-Грузинской дороге в сторону Тбилиси.

    Утро было сырое, серое и для него, как оказалось, слишком раннее. Он не отвечал на телефонные позывные. Напоследок Турбин почему-то решил, что только я и смогу пробудить царственного Ираклия.

    Потерев затылок, безвольно плетусь к подъезду дома, где он ночует. Ничего себе задание! Нарушить покой того, кому сам Сталин, как мы не раз уже слышали, однажды сказал на приёме в Кремле: «Андроников, ты, говорят, здорово умеешь людей передразнивать. А меня — сможешь?» Артист потупился, побледнел и выдавил из себя: «Нэ смэю…». Вождь остался доволен находчивостью шутника…

    Но мне теперь не до шуток. Нажал на дверной звонок раз, другой. Молчание. Тогда, разозлясь на собственную робость, я утопил кнопку до предела и, кажется, целую минуту не расслаблял указательный палец.

    Слабый щёлк дверного замка. Хриплый недовольный голос спросонья:

    — Что такое?

    — Ираклий Луарсабович, извините, но автобус ждёт вас. Мы не можем без вас уехать. — Выходит у меня, кажется, слишком жалобно, но заканчиваю укоризной: — Вы же обещали.

    Он долго сопит в нос, наконец, бурчит:

    — Подождите. Надо же мне одеться.

    И в теснине Дарьяла он хмурился, и на башню Тамары глядел как бы в недоумении: она? не она? И так — до самого Казбеги. И в Казбеги, в холодной сельской чайной, будто сохранившей свой холод ещё от времён Максима Максимыча, продолжал хмуриться. Лишь в начале спуска с перевала вдруг попросил остановить автобус и свёл нас по молодой траве к кромке обрыва, откуда головокружительно далеко внизу, почти как на иной планете, взмелькнули в пробившихся сквозь клочья тумана лучах две серебряные извилистые нитки. «Струи Арагвы и Куры»? Да, если не изменяет мне память, он хотел показать именно их слияние, счастливо означенное в самом начале «Мцыри». Шелест восхищения был нашим ответом.

    — Я зна-ал, что это вам понра-авится,— благодушно пророкотал на прощание Андроников любимую присказку.

    Он будто подтолкнул нас своим баском. И — покатили вниз. Весенняя цветущая, пышущая гостеприимным теплом Грузия — панорама за панорамой — открывалась уже сама, без его путеводительства: Пасанаури, Мцхета, Свэти-Цховели, монастырь Джвари, Тбилиси, могила Грибоедова, тёплые бани, а на базаре — неразвязное радушие настоящих крестьянок и крестьян, почти бесплатные мацони, сулгуни, трава тархун из их крупных мозолистых рук, и в любом магазине — кахетинское или хотя бы столовое вино № 20, (самое доступное из всех белых сухих), и на любой кривой улочке, на любой площади ты не чувствуешь себя пришлым, лишним, незваным…

    Разве вспоминаемое здесь — ностальгия? Разве то, что было, навсегда уже поросло былью? Не могу поверить.

     

    * * *

    Позади — несколько часов дороги, множество тоннелей и напоследок — Рокский, более трёхкилометровой длины тоннелище, тряский, чадный, слабоосвещённый. В Цхинвал, тоже слабоосвещённый, въезжаем уже при луне. Впрочем, самый центр даже слегка иллюминирован. Первые рукопожатия возле автобусов — почти наощупь, первые негромкие, наугад приветствия. Будто входишь в полутёмный дом, где детей только что уложили, и потому взрослые говорят вполголоса.

    От дальних и ближних кварталов слышна благодушная вечерняя перекличка собак. Луна вот-вот наполнится, и кто ей помешает засветить вполне? Листва над нами не шелохнётся, надо и ей отдыхать. Чем-то деревенским, мирным, доверчивым, всегдашним встречает нас Цхинвал. Будто и себе самому хочет доказать: но именно так всегда здесь и было, так и должно быть, разве нет?

    Но откуда-то возникают в толпе люди в пятнистой военной форме. Начинают окликать наших — кому на какую заставу ехать для выступлений перед пограничниками. Мой черёд — только послезавтра.

     

    * * *

    Утром первого сентября, когда на центральной площади нас распределяли для «Урока Мира» в городских школах, мне достался лицей. Вышло так, что нескольких человек из прибывших вчера в Южную Осетию писателей и журналистов развозили сейчас на одном автобусе, и мой лицей оказался в замысловатом маршруте последним по счёту.

    Но зато и преимущество: я успеваю разглядеть все школьные здания, все переполненные детьми школьные дворы, возле которых «десантируются» мои товарищи. Здания эти, в отличие от обычных жилых домов, выглядят безупречно нарядными, их фасады сияют под солнцем свежей побелкой, звонкими колерами. А во дворах — белоснежные блузы и рубашки ребят, яркие одежды учителей и родителей, звон голосов, чьи-то праздничные декламации, бодрые команды, музыка, цветы. Всё, как положено в любой школе в это утро. Всегда было, всегда пребудет!

    Но только не в прошлом году, — поправляю сам себя. Какое уж тут в прошлом году могло быть первосентябрьское ликование? Недочёт многих имён в классных журналах, скорбь в глазах по убитым, раненым, пропавшим без вести родным, друзьям, соседям… Зияющие дыры в домах, целые кварталы руин, остовы чужих танков, безобразно скомканный асфальт дорог и тротуаров… Да и теперь, пока нас развозили, досталось автобусным тормозам, водитель то и дело выруливал, объезжая ямины, скатываясь с асфальта на щебёночную подсыпку.

    Но вот и мой черёд! Ожидают уже в классе, на втором этаже. Мои — это старшеклассники, лицеисты и лицеистки, будущие художники, музыканты, хореографы… Черноокий, черновласый южный тип. Юный Кавказ в чистейшем виде! Ни одного, кажется, славянского лица. Но после первых же своих слов ободряюсь: ток понимания струится от этих чутких, угольно чёрных, мерцающих белками глаз. Русская речь для них — не звук пустой. Всё схватывают налету! Да почти тут же и выясняется: не только свой осетинский, не только русский знают, разумеют и по-грузински. Ну, и обязательный инглиш.

    — Осетинский — язык великой древности, это вам и без меня известно, — пробую построить обобщение. — На нём изъяснялись тысячи лет назад скифы. Он восходит к иранской языковой основе, а она — одна из составляющих индоевропейской языковой общности. Это поистине великая языковая семья. Русские, а с ними и все-все славяне, осетины, индусы, иранцы, англичане, немцы, итальянцы, греки, — все мы наследники этой общности, языка древних ариев. Это удивительное речевое родство тонко различал мудрый осетин Василий Иванович Абаев, памятник которому стоит у вас в сквере возле главной площади. Он, как вы, наверняка, читали или слышали, прожил сто один год и создал многотомный этимологический словарь осетинского языка, то есть словарь его исходных, уходящих вглубь тысячелетий первородных смыслов…

    Я не стану им говорить, что час назад, когда подходил к памятнику Абаеву, мне объяснили: «Только-только восстановлен этот памятник. В прошлом году какой-то выродок пальнул по старцу Васо Абаеву из гранатомёта».

    Не стану говорить потому, что у меня, у всех нас сегодня, — урок Мира. Лучше сказать о том, что их школы — самые нарядные в городе здания. И о том, что Цхинвал сегодня похож на город, в котором живут одни лишь дети и их учителя, и их родители… И всё-таки, можно ли преподать такой особый урок, если избегать разговора о силе, которая в разные времена противостояла и до сего часа перечит миру?..

    Дверь стремительно распахивается. В сопровождении директора лицея входит человек, которого я много раз в течение прошедшего года видел на телеэкране, но никак не предполагал, что увижу здесь, в обычном классе. Дети порывисто встают перед своим президентом — Эдуардом Кокойты. Несколько бодрых слов поздравления. Благословляет на труд, на верность народу своему, на лучшую долю, которой все они достойны… Наверное, у него сегодня — обход-объезд всех цхинвальских школ, предполагаю я (догадку вскоре подтвердят мои товарищи). Но впечатление таково: он не что-то заученное произносит, тут не «фанера», всякое обращение — как единственное. И гостю напоследок крепко жмёт руку: «Извините, что прервал… Вечером ещё увидимся…». Тут у всех крепкие рукопожатия.

    Продолжаю — о мире.

    И на себе ведь в детстве я испытал, по трём почти годам немецко-румынской оккупации на юге Украины: двадцатый век, как никакой иной, жестоко обделил детей миром, самой жизнью, её продолжением. Но уже и новый век начинает с двадцатым соревноваться. Всё пуще и пуще падает цена людского существования, грубо сокращаются сроки земного бытия… Вправе ли я напоминать цхинвальским ребятам ещё и о чьём-то чужом горе? И всё же беда не знает разбора: совсем ведь недавно досталось мне различить, принять, как своё, оскорблённое детство сербских детей — в Косове, Вуковаре, Боснии, Белграде. Прочитываю по глазам — и эти имена у них на слуху. И потому решаюсь прочитать им «Кровавую сказку» великой сербки Десанки Максимович:

    Это было в одном крестьянском краю,
    На Балканах когда-то.
    Ушли ребята в школу свою.
    Ушли без возврата….

    Город Крагуевац, о детях которого плач поэтессы, далеко не самый большой в Сербии. Но в 1941 году он вдруг недосчитался около семи тысяч своих школьников, их учителей, других мирных жителей. Гитлеровцы, взбешённые сопротивлением югославских партизан и четников, устроили на окраине Крагуевца новейшее «избиение Вифлеемских младенцев». За одного убитого немецкого солдата — сто безоружных сербов. Дьявольская арифметика!..

    А за пятьдесят минут до смертного часа
    сидели за партами своего класса
    с трудные решали задачки
    о количестве воды в водокачке…
    Одну за другою.
    Цифры в уме вычитали бойко,
    а по тетрадкам в портфелях
    бессчётно лежали вразброс
    пятёрки и двойки.
    Пригоршни схожих мечтаний
    и схожих тайн,
    государственных и любовных,
    стискивали на дне карманов. 

    Тут одна хрупкая на вид девочка с первого ряда, одолев горловую спазму, подала голосок:

    — Да это — и про нас… и про наш Беслан!
    — Да, Беслан… Беслан, — согласно зашелестел весь класс у неё за спиной.
    — Да, это, конечно, и Беслан.
    Я знал, что они так именно поймут.

    — Но почему? — продолжила та самая девочка. — Почему дети так беззащитны?.. Может, всем детям надо жить отдельно от остальных, в одной стране какой-то, если они остальным мешают?.. Может, у нас у одних и будет тогда настоящий мир? Или нас вскоре тоже поссорят?..

    Да, не убывает тех, которые хотят всех поссорить. И здесь, на Кавказе, и на пространствах бывшего Советского Союза, и на Балканах, и в соседнем Ираке. Сила, которая нагло намерилась в одиночку править целым миром, уповает на своё умение всех ссорить, как на манну небесную. Её девиз: не поссоришь — не победишь. Вот почему надо знать назубок её повадки. Они ведь, по сути, очень просты, даже примитивны. Как правило деления в арифметике.

     

    * * *

    Впрочем, на схожую тему будет повод подумать вслух и двумя часами позже, когда встретимся с писателями Южной Осетии и когда разговор зайдёт об общей беде литератур бывшего Союза. Ведь почти сразу после его распада перестали переводить книги друг друга и, в первую очередь, перестали переводить на русский, который всех объединял, делал лучшие достояния национальных литератур общедоступными. Громадный клан советских переводчиков стремительно переключился на куда более прибыльную работу — переводы на русский западного криминального, эротического и прочего чтива. Кто не помнит, как эта гигантская селевая муть взламывала книжные прилавки, библиотечные полки, погребая под своей тяжестью то, что ещё вчера почиталось образцами высокого литературного класса, авторской совестливости, языкового такта.

    Слово за слово, и перечень общих огорчений так настроил нас на ностальгический лад, что я, опасаясь всякого душевного расслабления, не удержался и напомнил об одной писательской акции конца 80-х. Она имела место в Большом зале Центрального дома литераторов в Москве. Председательствовал тогда Чингиз Айтматов. Выступали всё подряд именитые личности из национальных писательских организаций. И все почему-то очень дружно поносили пресловутую «русификацию». Нет-де в республиках житья от этой русификации. Русский язык-де вытесняет местные языки и литературы, на них основанные… Айтматов, сам добровольно писавший на русском, по ходу митинга вроде бы слегка утихомиривал своих коллег. Но так толерантно, как бы теперь выразились, дирижировал оркестром, что барабаны и зурны звучали всё яростней, а скрипки и виолончели — всё плаксивей. Направление на крупную ссору с русским языком было задано. Спустя короткое время активисты-обличители уже вышли на улицы, чтобы марать краской памятники русским писателям. Первые селевые ручейки захлюпали под подошвами ошалелых толп в разных республиках… Но прошло лет пятнадцать, и вдруг вижу на телеэкране того же самого Айтматова, и он на вопрос журналистки по поводу русификации отвечает почти возмущённо: что вы, мол, что вы!.. при чём тут русификация? да не было никакой русификации… мы все так благодарны русскому языку, его благородному посредничеству в общении многоязычных литератур, он давал и даёт писателям неоценимую возможность узнавать друг друга, а всему миру — узнавать нас. (Воспроизвожу по памяти, но за смысл ручаюсь.)

    Какие, однако, запоздалые цветы к монументу русского языка! Но, Бог даст, дождёмся и новых хороших переводов с языка на язык, и новых прекрасных дарований и на Кавказе, и по всем пределам России. Не забыть бы нам, однако, сценаристов той ссоры, горьких уроков их борьбы с «русификацией».

     

    * * *

    Не успел утром побродить по набережной Терека во Владикавказе, а нас уже поджидает у гостиницы крепкий, повышенной вместимости джип с погранзаставы Кармадон. По дороге, правда, выясняется, что само слово «застава», старинное и благородное (вспомним хотя бы «богатырскую заставу») высокие штабные чины намереваются изъять по всем нашим границам из обихода. Что за чиновничья блажь и прыть!

    До ущелья Кармадон, памятного губительным сходом лавины в сентябре 2002-го, путь не близок. Нужно будет до него одолеть ещё два ущелья. Но день тёплый, ясный, ущелья просторны, почти безлюдны, снежная кромка ледника Колка, виновника того смертоносного обвала, лишь раз, другой взмелькивает из-за более близких к нам изумрудных, облитых ласковым солнцем отрогов. Так что совершенно невозможно представить воочию чудовищные размеры и мрачный облик того природного катаклизма.

    — Понадобилось какое-то, ну, просто редчайшее стечение множества обстоятельств, чтобы ледник тогда сместился, потерял равновесие, — говорит нам по дороге капитан Денис Миронов, командир заставы.

    Да, редчайшее. Ведь в часы нашей поездки даже и малый камешек не чиркнул сверху по ветровому стеклу или капоту, а их по пути над нами — миллионы лежат. Но почему-то весь Кавказ сотрясло именно в эти сроки, в эти два с небольшим десятилетия.

    «Оттоль сорвался раз обвал…» Не нужно даже вспоминать даты и места. Все их знают — и на Кавказе, и по всей России. Потому что и Россию, и весь Союз сотрясло. Конечно, пустое занятие — возводить каждое отдельное событие в ранг символа. Но когда таких отдельных почему-то собирается сразу множество, они приобретают непреложный облик знамения. Они, будто сами, забыв о своей отдельности, намерены вырасти до размеров планетарного знака, грозного символа.

    Жертвам Кармадонского ущелья ещё «повезло». Их искали с особой тщательностью, пограничной с отчаяньем и безумством, потому что среди них был и полюбившийся всей России Сергей Бодров, почти уже состоявшийся герой её безвременья. Герой-символ. Но скольких в те же годы и десятилетия не искали, а если и нашли, но забыли почти мгновенно. Да и как удерживать в памяти имена и события, если каждый день эфир и страницы газет упорно заполняются сотнями, тысячами сообщений о новых и новых убытках жизни человеческой? Какое уж тут сострадание? Взрывы, покушения, поджоги, катастрофы, теракты, землетрясения, самоубийства, исчезновения — всё это в России уже почти четверть века на первом месте, как главная тема СМИ, как её самый сытный, доходный хлеб. Зачем помнить о тех, кого не стало вчера? Нужно немедленно смыть их из памяти, заполнив слух на несколько минут новыми погребальными списками. А завтра — ещё новыми. Сегодняшние — на выброс. Ничего и никого не нужно запоминать надолго. Зачем отвлекаться на то, что кто-то рождается, что происходит в жизни что-то хорошее, радостное, бодрое, дающее всем надежду?

    Я догадываюсь: убывание жизни им очень даже нравится, «нашим» СМИ. Иначе бы так не суетились, не лезли из кожи вон. В их якобы сострадательной мимике то и дело просверкивает какой-то людоедский оскал. Им по нюху, что жизнь дешевеет. Они с почти нескрываемым злорадством фиксируют падение её курса. А? Что? Ещё где-то прорвало? Зарезали?.. Бросился под поезд?.. Обвалились этажи?.. Убил отца? Давай!.. Массовое отравление?.. Свиной грипп?.. Какая дразнящая пища! Да срочно в номер! На самое видное место!..

     

    * * *

    А сама застава нам очень даже понравилась. Новый просторный дом о двух этажах. Удобные спальные комнаты на две или три кровати с современными санузлами. Небольшой, но и не тесный зал, куда пришли на встречу все свободные от нарядов и дежурств бойцы-контрактники, офицеры. Даже несколько молодых женщин в военной форме. Капитан Миронов сказал, что, уже и жёны к некоторым приехали, есть и свои дети на заставе. Словом, жизнь жительствует.

    На правах старшего по возрасту, а не по чину представляю своих товарищей. Стихи читает самый молодой из нас — Василий Попов, сибиряк, пятикурсник Литературного института. За ним Абдуллах Бегоев из соседней Кабардино-Балкарии вспоминает о своём литературном наставнике Кайсыне Кулиеве. Поэта, журналиста полковника Виктора Верстакова представляю как современного «певца во стане русских воинов», потому что его песни слышали и любят все, кто воевал в Афгане, в Чечне. Читаю напоследок и строки из своей афганской тетрадки:

    Как здравствуешь, застава Гундиган,
    под вой и свист горячего металла?..

     

    * * *

    Всё-таки успел по возвращении в город подняться пешком до холма, на котором голубеют стены Осетинской церкви, самой старой и почитаемой во Владикавказе. Тут, в десятке метров от входа в храм без труда различаются в тени высоких вязов два памятника, особо почитаемые всеми осетинами, — над могилами Коста Хетагурова и старца Васо — Василия Ивановича Абаева. Праху последнего кланяюсь ещё и памятью покойного моего старшего друга Олега Николаевича Трубачёва — великого русского учёного-языковеда, который лично знал, высоко чтил Абаева и написал к его столетнему юбилею проникновенное поздравительное слово, уже незадолго и до собственной кончины.

     

    * * *

    Тяжело наблюдать вблизи скорбь и плач даже незнакомого тебе человека. А когда их рядом многое множество, и пять лет спустя не обретшее утешения? Когда скорбит по соседству с тобой целый город? Тяжело стоять под полуразрушенной кровлей школьного спортивного зала, рядом с остовами баскетбольных корзин и обугленных шведских ступенек, зная, что именно в этих стенах, на этом полу в течение трёх дней изнывали от ужаса и жажды, от ран и чувства обречённости сотни детей-заложников, их учителя-заложники.

    Почему мы все допустили, чтобы так падала и падала в цене жизнь невинных? До каких пор будем сносить у себя в России обесценивание наших жизней?

    В «Город ангелов», куда мы напоследок пришли после панихиды в Бесланской вымершей, пустооконной школе, уже прихлынула, казалось, вся живая Осетия-Алания. Вся до единого человека, способного передвигаться. Вся — от главы государства Таймураза Мамсурова до согбенных старух в чёрном и их правнучек. Мы молчали, поражённые таким единодушием скорбящих. Словно тут воочию был весь народ — от ущелий, долин, от Моздока до Цхинвала. Словно они пришли засвидетельствовать погибщим детям, учителям, воинам:

    — Дорогие наши, вы теперь живёте в нас, живёте нами, и мы не позволим больше, чтобы эта общая жизнь убывала.

     

    Цхинвал-Владикавказ-Беслан-Москва

     2009

     


  • Юрий Михайлович Лощиц (р. 21 декабря 1938) — русский поэт, прозаик, публицист, литературовед, историк и биограф.


    Премии:

    • Имени В.С. Пикуля, А.С. Хомякова, Эдуарда Володина, «Александр Невский», «Боян»
    • Большая Литературная премия России, Бунинская премия.
    • Патриаршая литературная премия имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия (2013)

    Кавалер ордена святого благоверного князя Даниила Московского Русской православной церкви.